I
Странные и маловероятные события, о которых сейчас будет рассказано, произошли в начале нынешнего столетия в жизни одного молодого человека, ничем не замечательного, кроме разве своей скромности, доброты и полнейшей неизвестности миру. Звали его Иван Степанович Цвет. Служил он маленьким чиновником в Сиротском суде, даже, говоря точнее, и не чиновником, а только канцелярским служителем, потому что еще не выслужил первого громкого чина коллежского регистратора и получал тридцать семь рублей двадцать четыре с половиной копейки в месяц. Конечно, трудно было бы сводить концы с концами при таком ничтожном жалованье, но милостивая судьба благоволила к Цвету, должно быть за его душевную простоту. У него был малюсенький, но чистенький, свежий и приятный голосок, так себе, карманный голосишко, тенорок-брелок, — сокровище не бог весть какой важности, но все-таки благодаря ему Цвет пел в церковном хоре своего богатого прихода, заменяя иногда солистов, а это вместе с разными певческими халтурами, вроде свадеб, молебнов, похорон, панихид и прочего, увеличивало более чем вдвое его скудный казенный заработок. Кроме того, он с удивительным мастерством и вкусом вырезал и клеил из бумаги, фольги, позументов и обрезков атласа и шелка очень изящные бонбоньерки для кондитерских, блестящие котильонные ордена и елочные украшения. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иван Степанович аккуратно высылал в город Кинешму своей матушке, вдове брандмейстера, тихо доживавшей старушечий век на нищенской пенсии в крошечном собственном домишке, вместе с двумя дочерьми, перезрелыми и весьма некрасивыми девицами.
Жил Цвет мирно и уютно, вот уже шестой год подряд, всё в одной и той же комнате, в мансарде над пятым этажом. Потолком ему служил наклонный и трехгранный скат крыши, отчего вся комнатка имела форму гроба; зимой бывало в ней холодно, а летом чрезвычайно жарко. Зато за окном был довольно широкий внешний выступ, на котором Цвет по весне выгонял в лучинных коробках настурцию, резеду, лакфиоль, петунью и душистый горошек. Зимою же на внутреннем подоконнике шарашились колючие бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавесками, подхваченными синими бантами, висела клетка с породистым голосистым кенарем, который погожими днями, купаясь в солнечном свете и в фарфоровом корытце, распевал пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькие ширмочки с китайским рисунком, а в красном углу, обрамленное шитым старинным костромским полотенцем, утверждено было божие милосердие, образ богородицы-троеручицы, и перед ним под праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка.
И все любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка — за порядочное, в пример иным прочим, буйным и скоропреходящим жильцам, поведение, товарищи — за открытый приветливый характер, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой или заменить на дежурстве товарища, увлекаемого любовным свиданием; начальство — за трезвость, прекрасный почерк и точность по службе. Своим канареечным прозябанием сам Цвет был весьма доволен и никогда не испытывал судьбу чрезмерными вожделениями. Хотелось ему, правда, и круто хотелось — получить заветный первый чин и надеть в одно счастливое утро великолепную фуражку с темно-зеленым бархатным околышем, с зерцалом и с широкой тульей, франтовато притиснутой с обоих боков. И экзамен был им на этот предмет сдан, только далеко не блестяще, особенно по географии и истории, и потому мечты носились пока в густом розовом тумане. Давно заказанная фуражка покоилась в картонке, в нижнем ящике комода. Иногда, придя из присутствия, Цвет извлекал ее на свет божий, приглаживал бархат рукавом и сдувал с сукна невидимые пылинки. Он не курил, не пил, не был ни картежником, ни волокитой. Позволял себе только разумные и дешевые удовольствия: по субботам, после всенощной, — жаркую баню с долгим любовным пареньем на полке, а в воскресение утром — кофе с топлеными сливками и с шафранным кренделем. Изредка совершал он прогулки на вербы, на троицкое катанье, на балаганы, на ледоход и на Иордань и раз в год ходил в театр на какую-нибудь сильную, патриотическую пьесу, где было побольше действий, а также слез, криков и порохового дыма.
Была у него одна невинная страстишка, а пожалуй, даже призвание — разгадывать в журналах и газетах всевозможные ребусы, шарады, арифмографы, картограммы и прочую путаную белиберду. В этой пустяковой области Цвет отличался несомненным, выдающимся, исключительным талантом, и много было случаев, что он для своих товарищей и знакомых, выписывающих недорогие еженедельные изданьица, разгадывал шутя сложные премированные задачи. Высоким мастером был он также в чтении всевозможных секретных шифров, и об этом странном даровании Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повесть рассказывает не случайно, а с нарочитым подчеркиванием, которое станет ясным в дальнейшем изложении.
Изредка, в праздничные дни, под вечерок, заходил Цвет — и то по особо настойчивым приглашениям — в один трактирный низок под названием «Белые лебеди». Там иногда собирались почтамтские, консисторские, благочинские и сиротские чиновники, а также семинаристы и кое-кто из соборных певчих — голосистая, хорошо сладившаяся, опытная в хоровом пении компания. Толстый и суровый хозяин, господин Нагурный, страстный обожатель умилительных церковных песнопений, охотно отводил на эти случаи просторный «банкетный» кабинет. Пелись старинные русские песни, кое-что из малорусского репертуара, особенно из «Запорожца за Дунаем», но чаще — церковное, строгого стиля, вроде «Чертог твой вижду», «Егда славнии ученицы», или из бахметьевского обихода греческие распевы. Регентовал обычно великий знаток Среброструнов от Знамения, а октаву держал сам знаменитый и препрославленный Сугробов, бродячий октавист, горький пьяница и сверхъестественной глубины бас. Хозяину Нагурному петь раз навсегда было строго запрещено, вследствие полного отсутствия голоса и слуха. Он только дирижировал головой, делал то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывал глаза, хлюпал носом и — старый потертый крокодил — плакал настоящими, в орех величиною, слезами. И часто, разнежившись, ставил выпивку и закуску.
На этих любительских концертах Иван Степанович, случалось, не мог отказаться от стакана-другого пива, от рюмочки сантуринского или кагора. Но приятнее ему было все-таки скромно угостить хорошего знакомого, чаще всего — волосатого и звероподобного октависта Сугробова, к которому он питал те же почтительные, боязливые, наивные и влюбленные чувства, какие испытывает порою пылкий десятилетний мальчуган перед пожарным трубником в сияющей медной каске.
ДО
Странныя и маловѣроятныя событія, о которыхъ сейчасъ будетъ разсказано, произошли въ началѣ нынѣшняго столѣтія въ жизни одного молодого человѣка, ничѣмъ не замѣчательнаго, кромѣ, развѣ, своей скромности, доброты и полнѣйшей неизвѣстности міру. Звали его Иванъ Степановичъ Цвѣтъ. Служилъ онъ маленькимъ чиновникомъ въ Сиротскомъ Судѣ, даже, говоря точнѣе, и не чиновникомъ а только канцелярскимъ служителемъ, потому что еще не выслужилъ перваго громкаго чина коллежскаго регистратора, и получалъ 37 руб. 24½ коп. въ мѣсяцъ. Конечно, трудно было бы сводить концы съ концами при такомъ ничтожномъ жалованьи, но милостивая судьба благоволила къ Цвѣту, должно быть, за его душевную простоту. У него былъ малюсенькій, но чистенькій, свѣжій и пріятный голосокъ, такъ себѣ, карманный голосишко, тенорокъ-брелокъ,—сокровище, не Богъ вѣсть, какой важности, но все-таки, благодаря ему, Цвѣтъ пѣлъ въ церковномъ хорѣ своего богатаго прихода, замѣняя иногда солистовъ, а это, вмѣстѣ съ разными пѣвческими холтурами, вродѣ свадебъ, молебновъ, похоронъ, панихидъ и пр., увеличивало болѣе, чѣмъ вдвое его скудный казенный заработокъ. Кромѣ того, онъ съ удивительнымъ мастерствомъ и вкусомъ вырѣзалъ и клеилъ изъ бумаги, фольги, позументовъ и обрѣзковъ атласа и шелка очень изящныя бонбоньерки для кондитерскихъ, блестящіе ордена и елочныя украшенія. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иванъ Степановичъ аккуратно высылалъ въ городъ Кинешму своей матушкѣ, вдовѣ брандмейстера, тихо доживавшей старушечій вѣкъ на нищенской пенсіи въ крошечномъ собственномъ домишкѣ, вмѣстѣ съ двумя дочерьми, перезрѣлыми и весьма некрасивыми дѣвицами.
Жилъ Цвѣтъ мирно и уютно, вотъ уже шестой годъ подрядъ, все въ одной и той же комнатѣ въ мансардѣ надъ пятымъ этажемъ. Потолкомъ ему служилъ наклонный и трехгранный скатъ крыши, отчего вся комнатка имѣла форму гроба; зимой бывало въ ней холодно, а лѣтомъ чрезвычайно жарко. Зато за окномъ былъ довольно широкій внѣшній выступъ, на которомъ Цвѣтъ по веснѣ выгонялъ въ лучинныхъ коробкахъ настурцію, резеду, лакфіоль, петунью и душистый горошекъ. Зимою же на внутреннемъ подоконникѣ шарашились колючіе бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавѣсками, подхваченными синими бантами, висѣла клѣтка съ породистымъ голосистымъ кенаремъ, который погожими днями, купаясь въ солнечномъ свѣтѣ и въ фарфоровомъ корытцѣ, распѣвалъ пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькія ширмочки съ китайскимъ рисункомъ, а въ красномъ углу обрамленное шитымъ стариннымъ костромскимъ полотенцемъ, утверждено было Божіе Милосердіе, образъ Богородицы-Троеручицы, и передъ нимъ подъ праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка.
И всѣ любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка—за порядочное, въ примѣръ инымъ прочимъ, буйнымъ и скоропреходящимъ жильцамъ, поведеніе, товарищи—за открытый привѣтливый характеръ, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой, или замѣнить на дежурствѣ товарища, увлекаемаго любовнымъ свиданіемъ; начальство—за трезвость, прекрасный почеркъ и точность по службѣ. Своимъ канареечнымъ прозябаніемъ самъ Цвѣтъ былъ весьма доволенъ и никогда не испытывалъ судьбу чрезмѣрными вожделѣніями. Хотѣлось ему, правда, и круто хотѣлось—получить завѣтный первый чинъ и надѣть въ одно счастливое утро великолѣпную фуражку съ темно-зеленымъ бархатнымъ околышемъ, съ зерцаломъ и съ широкой тульей, франтовато притиснутой съ обоихъ боковъ. И экзаменъ былъ имъ на этотъ предметъ сданъ, только далеко не блестяще, особенно по географіи и исторіи, и потому мечты носились пока въ густомъ розовомъ туманѣ. Давно заказанная фуражка покоилась въ картонкѣ, въ нижнемъ ящикѣ комода. Иногда, придя изъ присутствія, Цвѣтъ извлекалъ ее на свѣтъ Божій, приглаживалъ бархатъ рукавомъ и сдувалъ съ сукна невидимыя пылинки. Онъ не курилъ, не пилъ, не былъ ни картежникомъ, ни волокитой. Позволялъ себѣ только разумныя и дешевыя удовольствія: по субботамъ, послѣ всенощной—жаркую баню съ долгимъ любовнымъ пареньемъ на полкѣ, а въ воскресеніе утромъ—кофе съ топлеными сливками и съ шафраннымъ кренделемъ. Изрѣдка совершалъ онъ прогулки на Вербы, на Троицкое катанье, на балаганы, на ледоходъ и на Іордань и разъ въ годъ ходилъ въ театръ на какую-нибудь сильную, патріотическую пьесу, гдѣ было побольше дѣйствій, а также слезъ, криковъ и порохового дыма.
Была у него одна невинная страстишка, а, пожалуй, даже призваніе—разгадывать въ журналахъ и газетахъ всевозможные ребусы, шарады, ариѳмографы, картограммы и прочую путаную белиберду. Въ этой пустяковой области Цвѣтъ отличался несомнѣннымъ, выдающимся, исключительнымъ талантомъ, и много было случаевъ что онъ для своихъ товарищей и знакомыхъ, выписывающихъ недорогія еженедѣльныя изданьица, разгадывалъ, шутя, сложныя премированныя задачи. Высокимъ мастеромъ былъ онъ также въ чтеніи всевозможныхъ секретныхъ шифровъ, и объ этомъ странномъ дарованіи Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повѣсть не случайно, а съ нарочитымъ подчеркиваніемъ, которое станетъ яснымъ въ дальнѣйшемъ изложеніи.
Изрѣдка, въ праздничные дни, подъ вечерокъ, заходилъ Цвѣтъ—и то по особо настойчивымъ приглашеніямъ—въ одинъ трактирный низокъ подъ названіемъ «Бѣлыя Лебеди«. Тамъ иногда собирались почтамтскіе, консисторскіе, благочинскіе и сиротскіе чиновники, а также семинаристы и кое-кто изъ соборныхъ пѣвчихъ—голосистая, хорошо сладившаяся, опытная въ хоровомъ пѣніи компанія. Толстый и суровый хозяинъ, господинъ Нагурный, страстный обожатель умилительныхъ церковныхъ пѣснопѣній, охотно отводилъ на эти случаи просторный «банкетный« кабинетъ. Пѣлись старинныя русскія пѣсни, кое-что изъ малорусскаго репертуара, особенно изъ «Запорожца за Дунаемъ«, но чаще—церковное, строгаго стиля, вродѣ «Чертогъ Твой вижду«, «Егда славніи ученицы« или изъ бахметьевскаго обихода греческіе распѣвы. Регентовалъ обычно великій знатокъ Среброструновъ отъ Знаменія, а октаву держалъ самъ знаменитый и препрославленный Сугробовъ, бродячій октавистъ, горькій пьяница и сверхъестественной глубины басъ. Хозяину Нагурному пѣть разъ навсегда было строго запрещено, вслѣдствіе полнаго отсутствія голоса и слуха. Онъ только дирижировалъ головой, дѣлалъ то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывалъ глаза, хлюпалъ носомъ и—старый потертый крокодилъ—плакалъ настоящими, въ орѣхъ величиною, слезами. И часто, разнѣжившись, ставилъ выпивку и закуску.
На этихъ любительскихъ концертахъ Иванъ Степановичъ, случалось, не могъ отъ стакана-другого пива, отъ рюмочки Сантуринскаго или Кагора. Но пріятнѣе ему было все-таки скромно угостить хорошаго знакомаго, чаще всего—волосатаго и звѣроподобнаго октависта Сугробова, къ которому онъ питалъ тѣ же почтительныя, боязливыя, наивныя и влюбленныя чувства, какія испытываетъ порою пылкій десятилѣтній мальчуганъ передъ пожарнымъ трубникомъ въ сіяющей мѣдной каскѣ.
II
2
Двадцать шестое апреля пришлось как раз в воскресенье, в храмовой праздник прихода, где пел Иван Степанович. Кроме обычной обедни была еще отслужена заупокойная литургия, заказанная вдовой именитого купца Солодова, по случаю мужниных сороковин. Певчие, старавшиеся вовсю, были награждены расплакавшеюся купчихой с неслыханной щедростью (поговаривали, что покойный сильно поколачивал в хмелю свою супругу и что еще при жизни мужа она утешалась с красавцем, старшим приказчиком). После литургии пропели панихиду на дому, а к поминальному обильному столу, вместе с духовенством и нарочито приглашенным соборным протодьяконом, был позван и церковный хор.
День закончился в «Белых лебедях» настоящим разливанным морем, и как-то само собой случилось, что Цвет, всегда умеренный и не любивший вина, выпил гораздо более того, что ему было допущено привычкой и натурой. Но от этого он вовсе не потерял своих милых и теплых внутренних свойств, а наоборот, забыв о всегдашней застенчивости и слегка распахнувшись душой, стал еще добрее и привлекательнее. С нежной предупредительностью подливал он пиво в стаканы то октависту Сугробову, то огромному протодьякону Картагенову, которого без особых усилий компания затащила в ресторанный подвальчик. Восторженно слушал он, как эти две городские знаменитости, оба красные, потные, мохнатые, с напружившимися жилами на шеях, переговаривались через стол рокочущими густыми голосами, заставлявшими тяжело и гулко колебаться весь воздух в низкой и просторной комнате. Обнимал он также и многократно целовал жеманного, курчавого и толстого Среброструнова, уверял, что место ему по его великим талантам, быть не регентом в маленьком губернском городе, а по крайней мере управлять придворной капеллой или московским синодальным хором, и клятвенно обещался подарить к именинам Среброструнова золотой камертон с надписью и к нему — замечательный футляр из красного сафьяна, собственноручной работы.
В этот вечер пели мало и не по-всегдашнему стройно: сказались усталость и купеческое широкое хлебосольство. Но говорили много, громко, возбужденно и все разом. Высокие носовые и горловые ноты теноровых голосов плыли и дрожали на фоне струнного басового гудения, точно сверкающая рябь солнечного заката на глубокой полосе спокойной, широкой реки. И Цвету мгновеньями казалось, что он сам среди пестрого говора, в синих облаках табачного дыма, пронизанного мутными пятнами огней, тихо плывет куда-то в темную даль, испытывая сладкое, сонное, раздражающее головокружение, какую-то приятную, лазурную, с алыми пятнами, одурь. Порою отдельные куски разговора вставали перед ним с необыкновенной, преувеличенной яркой ясностью.
—Я и не скрываю. Чего мне скрывать? — говорил смуглый, угреватый и мрачный баритон Карпенко. — Есть у меня один выигрышный билет. Первого мая ему розыгрыш. Хоть он и заложенный, а все-таки я его сколотил на мои кровные труды, и никому до этого нет никакого дела. Вот назло, выиграю первого мая двести тысяч и брошу к чертовой матери и хор и службу. И заживу паном. Положу деньги под закладную дома из десяти процентов. Проценты буду проживать, а капитал не трону. Двадцать тысяч в год. Буду обедать у Смульского, а за обедом портвейн пить по два с полтиной бутылка. Попробуйте-ка у меня тогда занять денег. А н-ни копейки, ни грошика. Н-никому! Зась!
—Го-го-го, — загрохотал оглушительно Картагенов. — Я раз выиграл на билет пятьсот рублей.
—Как это так, отец дьякон? На билет от конки?
—Ничуть не бывало. Взаправду. Мой батька, как вам, может быть, известно, был, вроде меня, соборным протодьяконом, но только не здесь, а в Москве. И голосом он обладал ужасающим, вроде царя-колокола или самолетского парохода. Что я перед ним? Моз-гляк! — рявкнул Картагенов, и от его возгласа заколебались огненные языки в лампах. — Однажды ему за свадебного апостола купцы подарили шесть выигрышных билетов. Тогда они еще по сту с небольшим ходили. Вот он, значит, все эти билеты перетасовал и роздал, как карты, не глядя, и потом на каждом надписал имена: свое, маменькино и нас четверых: мое, двух братьев и сестренкино. И засунул за образа.
Однако не застраховал. Побоялся искушения. Сказано в писании: «Не надейтеся ни на князи, ни на сыны человеческие». И положил он между нами всеми такой нерушимый уговор: если кто выиграет пятьсот рублей, тому выигрыш идет целиком; малолеткам — ко дню их совершеннолетия. А на руки — немедленная единовременная премия, в пропорции возраста. Мне, например, было высчитано рубль сорок копеек. Если же на чей билет падет больше, то все деньги делятся между участниками и хранятся по уговору, хотя счастливцу все-таки выдается увеселительный наградной куш. За тысячу — три рубля, за пять тысяч — десять и так далее, с благоразумным уменьшением процентов. За двести же тысяч — пятьдесят целковых, по тогдашнему времени — целый корабль с мачтами и еще груженный золотом.
Пришло первое мая. Отец нарочно купил газету, надел очки и смотрит. Глядь — готово. Мой номер. Цифра в цифру. Так и напечатано: вышел в тираж погашения нумер такой-то, серия такая-то. Что такое за штука тираж — никому не было тогда известно: ни отцу, ни знакомым. Но, посоветовавшись с кое-какими ближними мудрецами, так и порешили, что, должно быть, слово это означает тоже выигрыш, а может быть, — почем знать? — и в удвоенном размере? Батька по этому поводу совершил обильное возлияние, а мне на радостях было выдадено в задаток рубль и сорок копеек. Устроил я в тот же день Валтасарово пиршество. Купил на улице полный бочонок грушевого квасу и весь лоток моченых груш. Угостился с приятелями квантум сатис, даже до полного расстройства стомаха.
Наутро батька попер с газетным листом на Ильинку к менялам, справиться, где и как получить выигранные деньги. Ему там и объяснили всё его невежество. «Плакали, мол, отец дьякон, твои сто рубликов, а билет ты можешь оправить в рамку и повесить у себя в кабинете, как вечную память твоей глупости». Обиделся он самым свирепым образом. Вернулся домой, точно грозовая туча. И прямо ко мне: «Скидывай портки!» — «За что, папенька?» — «А за то, за самое. Не обжорствуй мочеными грушами, в них бо есть блуд!» И такую прописал мне ижицу ниже спины, что и до сих пор вспомнить щекотно. А остальные пять билетов в тот же день продал. «Не хочу, — сказал, — потворствовать мошенническим аферам». Вот и всё.
—Маловато, — заметил кто-то иронически.
—А что же? — возразил другой. — Хоть день, хоть час, а все-таки счастье. Разные там мечты, надежды, планы…
Все на минуту как-то задумчиво умолкли. Первым заговорил Среброструнов.
—Если бы мне двести тысяч, я объездил бы Россию, все города и захолустья, и набрал бы самый замечательный в мире хор. И пел бы я с ним в Москве. А потом стал бы концертировать по Европе. Везде: в Париже, в Лондоне, в Риме, в Берлине. И приобрел бы я всесветную славу. А Сугробова кормил бы сырым мясом и показывал в клетке за особую плату. Потому что за границей таких зверей еще не видывано.
—Ве-ерно, — протянул протодьякон низким, мягким и густым басом.
—Да-а, — подтвердил Сугробов на кварту ниже. — А я бы, — заговорил он с оживлением, — я бы сто пятьдесят этак тысяч отдал жене и сказал бы: «Вот тебе отступное. Живи себе как хочешь, пой, играй, пляши, а я — до свидания. Попилили меня десять лет, попили моей крови, пора и честь знать». И ушел бы я на волю. Засим тридцать тысяч отделю в общий великий вселенский пропой, а на остальное куплю хату, на манер собачьей конуры, но с садом и огородом. И буду возрощать плоды и ягоды. И кор-не-пло-ды… — закончил он в нижнее контр-ля.
Многие засмеялись. Им было давно известно, в каком рабском подчинении держала этого могучего, черноземного, стихийного человека его жена — маленькая, тощая, языкатая женщина, ходячая злая скороговорка, первая ругательница на всем Житном базаре.
И сразу весь банкетный кабинет закипел общим горячим разговором. Как это часто бывает, соблазнительная тема о всевластности денег волшебно притянула и зажгла неутолимым волнением этих бедняков, неудачников и скрытых честолюбцев, людей с расшатанной волей, с неудовлетворенным аппетитом к жизни, с затаенной обидой на жестокую судьбу. И тут сказалась, точно вывернувшись наизнанку, истинная, потаенная буднями натура каждого. Мечтали вслух о вине, картах, вкусной еде, о роскошной бархатной мебели, о далеких путешествиях в экзотические страны, о шикарных костюмах и перстнях, о собственных лошадях и громадных собаках, о великосветской жизни в обществе графов и баронов, о театре и цирке, об интрижке со знаменитой певицей или укротительницей зверей, о сладком ничегонеделании, с возможностью спать сколько угодно часов в сутки, о лакеях во фраках и, главное, о женщинах, о целом гареме из женщин, о женщинах всех цветов, ростов, сложений, темпераментов и национальностей.
Пожилой консисторский чиновник Световидов, умный, желчный и грубый человек, сказал ядовито:
—Ни у кого из вас нет человеческого воображения, милые гориллы. Жизнь можно сделать прекрасной при самых маленьких условиях. Надо иметь только вон там, вверху над собой, маленькую точку. Самую маленькую, но возвышенную. И к ней идти с теплой верою. А у вас идеалы свиней, павианов, людоедов и беглых каторжников. Двести тысяч — дальше не идут ваши мечтания. Но, во-первых, у вас у всех в общей сложности имеется наличного капитала один дырявый пятиалтынный. Во-вторых, ни у кого из вас не хватит выдержки сэкономить хотя бы сто рублей на покупку выигрышного билета. Карпенко, наверно, приобрел свой билет, зарезав родную тетку во время сна. И когда он выиграет двести тысяч, то как раз в тот же день его гнусное преступление раскроется и его, раба божьего, повлекут в тюрьму. А в-третьих, даже и с билетом в кармане вероятность первого выигрыша равна одному шансу на десять миллионов, то есть почти нулю или бесконечно малой дроби. Стало быть, всё, что вы говорите сию минуту, — одно суесловие, раздражение пленной и жалкой мысли. Двести тысяч! Что за скудость фантазии!
—Ему бы миллион, — сказал чей-то недружелюбный голос в конце стола. — Известно, консистория — место хлебное, а глаза у нее завидущие.
—А что же? — спокойно возразил Световидов, даже не обернувшись. — Мечтать о несбыточном, так мечтать пошире. Миллионов десять — это, скажем, недурно. Можно прожить умно, полезно и со вкусом. Но почему бы вдруг не сделаться, по мановению волшебного жезла, например, царем? Но и тогда ваши телячьи головы ничего острого не вообразят. Знаете, есть побасенка. Русского рязанского мужичка спросили: «Что бы ты, Митенька, делал, если бы был царем?» — «А я бы, говорит, сидел целый день у ворот на завалинке и лузгал бы семечки. А как кто мимо идет — в морду. Как мимо — так в морду». Ваша готтентотская фантазия не намного дальше хватает. Явись хоть сейчас к вам, к любому, дьявол и скажи: «Вот, мол, готовая запродажная запись по всей форме на твою душу. Подпишись своей кровью, и я в течение стольких-то лет буду твердо и верно исполнять в одно мгновение каждую твою прихоть». Что каждый из вас продал бы свою душу с величайшим удовольствием, это несомненно. Но ничего бы вы не придумали оригинального, или грандиозного, или веселого, или смелого. Ничего, кроме бабы, жранья, питья и мягкой перины. И когда дьявол придет за вашей крошечной душонкой, он застанет ее охваченной смертельной скукой и самой подлой трусостью.
Световидов замолчал, и никто не возразил ему. Слова его были подобны ледяному компрессу на пылающую голову. Только кто-то, скрытый в синем табачном дыму, спросил из угла, обращаясь к Цвету:
—Эй ты, Иоанне Цветоносный. А ты бы что бы? А?
—Я? — встрепенулся Цвет. Он блаженными, блестящими глазами уставился на лампу, и тотчас же от ее огня отделился другой огонь и легко поплыл вправо и вверх. — Я бы? Мне ничего не надобно. Вот хоть бы теперь… светло, уютно… компания милых, хороших товарищей… дружная беседа… — Цвет радостно улыбнулся соседям по столу. — Я хотел, чтобы был большой сад… и в нем много прекрасных цветов. И многое множество всяких птиц, какие только есть на свете, и зверей… И чтобы все ручные и ласковые. И чтобы мы с вами все там жили… в простоте, дружбе и веселости… Никто бы не ссорился… Детей чтобы был полон весь сад… и чтобы все мы очень хорошо пели… И труд был бы наслаждением… И там ручейки разные… рыба пускай по звонку приплывает…
—Словом — рай! — прервал его Световидов.
А протодьякон, сидевший рядом, обнял Цвета, крепко притиснул к своей исполинской груди и одним сердечным поцелуем обмусолил его нос, губы, щеки и подбородок. И взревел ему в самое ухо:
—Ваня! Друг! Ангелоподобный!
Но в эту минуту появился хозяин трактира с третьим и последним напоминанием: «Во всем ресторане огни уже потушены. Пора расходиться. А то от полиции выйдут неприятности». Стали расходиться.
Цвет возвращался домой в самом чудесном настроении духа. С нежным чувством глядел он, как на небе среди клубистых, распушенных облаков стремительно катился ребром серебряный круг луны, пролагая себе золотисто-оранжевый путь. И пел он на какой-то необычайно-прекрасный собственный мотив, собственные же слова акафиста всемирной красоте: «Земли славное благоутробие и благоухание и небеси глубино торжественная, людие веселием играша воспевающе…»
Взбирался он к себе на чердак очень долго, балансируя между стеной и перилами. По привычке бесшумно отпер наружную дверь, аккуратно разделся и лег в постель, поставив возле себя на стуле зажженную свечу. Взял было утреннюю недочитанную газету. Но буквы сливались в мутные полосы, а полосы эти принимали вращательное движение. Наконец веки, отяжелев, сомкнулись, и сознание Цвета окунулось в бездонную темноту и в молчание.
Примечания
ДО
2.
26-е апрѣля пришлось какъ разъ въ воскресенье, въ храмовой праздникъ прихода, гдѣ пѣлъ Иванъ Степановичъ. Кромѣ обычной обѣдни была еще отслужена заупокойная литургія, заказанная вдовой именитаго купца Солодова, по случаю мужниныхъ сороковинъ. Пѣвчіе, старавшіеся во всю, были награждены расплакавшеюся купчихой съ неслыханной щедростью (поговаривали, что покойный сильно поколачивалъ въ хмѣлю свою супругу, и что еще при жизни мужа она утѣшалась съ красавцемъ старшимъ приказчикомъ). Послѣ литургіи пропѣли панихиду на дому, а къ поминальному обильному столу, вмѣстѣ съ духовенствомъ и нарочито приглашеннымъ соборнымъ протодіакономъ, былъ позванъ и церковный хоръ.
День закончился въ «Бѣлыхъ Лебедяхъ« настоящимъ разливаннымъ моремъ, и какъ-то само собой случилось, что Цвѣтъ, всегда умѣренный и не любившій вина, выпилъ гораздо болѣе того, что, ему было допущено привычкой и натурой. Но отъ этого онъ вовсе не потерялъ своихъ милыхъ и теплыхъ внутреннихъ свойствъ а, наоборотъ, забывъ о всегдашней застѣнчивости и слегка распахнувшись душой, сталъ еще добрѣе и привлекательнѣе. Съ нѣжной предупредительностью подливалъ онъ пиво въ стаканы то октависту Сугробову, то огромному протодіакону Картагенову, котораго безъ особыхъ усилій компанія затащила въ ресторанный подвальчикъ. Восторженно слушалъ онъ, какъ эти двѣ городскія знаменитости, оба красные, потные, мохнатые съ напружившимися жилами на шеяхъ, переговаривались черезъ столъ рокочущими густыми голосами, заставлявшими тяжело и гулко колебаться весь воздухъ въ низкой и просторной комнатѣ. Обнималъ онъ также и многократно цѣловалъ жеманнаго курчаваго и толстаго Среброструнова, увѣрялъ, что мѣсто ему по его великимъ
талантамъ, быть не регентомъ въ маленькомъ губернскомъ городѣ, а, по крайней мѣрѣ, управлять придворной капеллой, или московскимъ синодальнымъ хоромъ, и клятвенно обѣщался подарить къ именинамъ Среброструнова золотой камертонъ съ надписью и къ нему—замѣчательный футляръ изъ краснаго сафьяна, собственноручной работы.
Въ этотъ вечеръ пѣли мало и не по-всегдашнему стройно: сказались усталость и купеческое широкое хлѣбосольство. Но говорили много, громко, возбужденно и всѣ разомъ. Высокія носовыя и горловыя ноты теноровыхъ голосовъ плыли и дрожали на фонѣ струннаго басового гудѣнія, точно сверкающая рябь солнечнаго заката на глубокой полосѣ спокойной, широкой рѣки. И Цвѣту мгновеньями казалось, что онъ самъ среди пестраго говора, въ синихъ облакахъ табачнаго дыма, пронизаннаго мутными пятнами огней тихо плыветъ куда-то въ темную даль, испытывая сладкое, сонное, раздражающее головокруженіе, какую-то пріятную, лазурную съ алыми пятнами одурь. Порою куски разговора вставали передъ нимъ съ необыкновенной, преувеличенной яркой ясностью.
—Я и не скрываю. Чего мнѣ скрывать?—говорилъ смуглый угреватый и мрачный баритонъ Карпенко.—Есть у меня одинъ выигрышный билетъ. Перваго мая ему розыгрышъ. Хоть онъ и заложенный, а все-таки я его сколотилъ на мои кровные труды, и никому до этого нѣтъ никакого дѣла. Вотъ на зло, выиграю 1-го мая двѣсти тысячъ и брошу къ чортовой матери и хоръ, и службу. И заживу паномъ. Положу деньги подъ закладную дома изъ десяти процентовъ. Проценты буду проживать, а капиталъ не трону. Двадцать тысячъ въ годъ. Буду обѣдать у Смульскаго, а за обѣдомъ портвейнъ пить по два съ полтиной бутылка. Попробуйте-ка у меня тогда занять денегъ. А н-ни копейки, ни грошика. Н-никому! Зась!
—Го-го-го,—загрохоталъ оглушительно Картагеновъ.—Я разъ выигралъ на билетъ пятьсотъ рублей.
—Какъ это такъ, отецъ діаконъ? На билетъ отъ конки?
—Ничуть не бывало. Взаправду. Мой батька, какъ вамъ, можетъ быть, извѣстно, былъ, вродѣ меня, соборнымъ протодіакономъ, но только не здѣсь, а въ Москвѣ. И голосомъ онъ обладалъ ужасающимъ, вродѣ царя-колокола, или самолетскаго парохода. Что я передъ нимъ? Моз-глякъ!—рявкнулъ Картагеновъ, и отъ его возгласа заколебались огненные языки въ лампахъ.—Однажды ему за свадебнаго апостола купцы подарили шесть выигрышныхъ билетовъ. Тогда они еще по сту съ небольшимъ ходили. Вотъ, онъ, значитъ, всѣ эти билеты перетасовалъ и раздалъ, какъ карты, не глядя, и потомъ на каждомъ надписалъ имена: свое, маменькино и насъ четверыхъ: мое, двухъ братьевъ и сестренкино. И засунулъ за образа.
Однако, не застраховалъ. Побоялся искушенія. Сказано въ писаніи: «не надѣйтеся ни на князи, ни на сыны человѣческіе«. И положилъ онъ между нами всѣми такой нерушимый уговоръ: если кто выиграетъ пятьсотъ рублей, тому выигрышъ идетъ цѣликомъ—малолѣткамъ ко дню ихъ совершеннолѣтія. А на руки немедленная единовременная премія, въ пропорціи возраста. Мнѣ, напримѣръ, было высчитано рубль сорокъ копеекъ. Если же на чей билетъ падетъ больше, то всѣ деньги дѣлятся между участниками и хранятся по уговору, хотя счастливцу все-таки выдается увеселительный наградной кушъ. За тысячу—три рубля, за пять тысячъ—десять и такъ далѣе, съ благоразумнымъ уменьшеніемъ процентовъ. За двѣсти же тысячъ—пятьдесятъ цѣлковыхъ, по тогдашнему времени—цѣлый корабль съ мачтами и еще груженый золотомъ.
Пришло первое мая. Отецъ нарочно купилъ газету, надѣлъ очки и смотритъ. Глядь—готово. Мой номеръ. Цифра въ цифру. Такъ и напечатано: вышелъ въ тиражъ погашенія нумеръ такой-то, серія такая-то. Что такое за штука тиражъ—никому не было тогда извѣстно: ни отцу, ни знакомымъ. Но, посовѣтовавшись съ кое-какими ближними мудрецами, такъ и порѣшили, что, должно быть, слово это означаетъ тоже выигрышъ, а, можетъ быть,—почемъ знать?—и въ удвоенномъ размѣрѣ? Батька по этому поводу совершилъ обильное возліяніе, а мнѣ на радостяхъ было выдадено въ задатокъ рубль и сорокъ копеекъ. Устроилъ я въ тотъ же день Валтасарово пиршество. Купилъ на улицѣ полный боченокъ грушеваго квасу и весь лотокъ моченыхъ грушъ. Угостился съ пріятелями квантумъ сатисъ, даже до полнаго разстройства стомаха.
На утро батька поперъ съ газетнымъ листомъ на Ильинку къ мѣняламъ, справиться, гдѣ и какъ получить выигранныя деньги. Ему тамъ и объяснили все его невѣжество. «Плакали, молъ, отецъ дьяконъ, твои сто рубликовъ, а билетъ ты можешь оправить въ рамку и повѣсить у себя въ кабинетѣ, какъ вѣчную память твоей глупости.« Обидѣлся онъ самымъ свирѣпымъ образомъ. Вернулся домой, точно грозовая туча. И прямо ко мнѣ: «скидывай портки!«.—«За что, папенька?«—«А за то, за самое. Не обжорствуй мочеными грушами, въ нихъ бо есть блудъ!« И такую прописалъ мнѣ ижицу ниже спины, что и до сихъ поръ вспомнить щекотно. А остальные пять билетовъ въ тотъ же день продалъ. «Не хочу—сказалъ—потворствовать мошенническимъ аферамъ«. Вотъ и все.
—Маловато,—замѣтилъ кто-то иронически.
—А что же?—возразилъ другой.—Хоть день, хоть часъ, а все-таки счастье. Разные тамъ мечты, надежды, планы…
Всѣ на минуту какъ-то задумчиво умолкли. Первымъ заговорилъ Среброструновъ.
—Если бы мнѣ двѣсти тысячъ, я объѣздилъ бы Россію, всѣ города и захолустья, и набралъ бы самый замѣчательный въ мірѣ хоръ. И пѣлъ бы я съ нимъ въ Москвѣ. А потомъ сталъ бы концертировать по Европѣ. Вездѣ: въ Парижѣ, въ Лондонѣ, въ Римѣ, въ Берлинѣ. И пріобрѣлъ бы я всесвѣтную славу. А Сугробова кормилъ бы сырымъ мясомъ и показывалъ въ клѣткѣ за особую плату. Потому что за границей такихъ звѣрей еще не видывано.
—Вѣ-ѣрно,—протянулъ протодьяконъ низкимъ мягкимъ и густымъ басомъ.
—Да-а,—подтвердилъ Сугробовъ на кварту ниже.—А я бы,—заговорилъ онъ съ оживленіемъ,—я бы сто пятьдесятъ, этакъ, тысячъ отдалъ женѣ и сказалъ бы: «вотъ тебѣ отступное. Живи себѣ, какъ хочешь, пой, играй, пляши, а я—до свиданія. Попилили меня десять лѣтъ, попили моей крови, пора и честь знать«. И ушелъ бы я на волю. За симъ тридцать тысячъ отдѣлю въ общій великій вселенскій пропой, а на остальное куплю хату, на манеръ собачьей конуры, но съ садомъ и огородомъ. И буду возрощать плоды и ягоды. И кор-не-пло-ды…—закончилъ онъ въ нижнее контръ-ля.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Звезда Соломона.
