Read here

Русская история с древнейших времен. Часть 2

Михаил Николаевич Покровский · 1899 · Free in the US

142,922 words · about 10 h 1 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1899 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Русская_история_с_древнейших_времен._Часть_2_(Покровский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Михаил Николаевич Покровский
Language
Russian
Published
1899
Length
142,922 words · about 10 h 1 min
Sections
19 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (19)

Continue:

Часть 2

Содержание:

Глава IX. Борьба за Украину

Западная Русь XVI—XVII веков

Казацкая революция

Украина под московским владычеством

Глава X. Петровская реформа

Торговый капитализм XVII века

Меркантилизм

Промышленная политика Петра

Новый административный механизм

Новое общество

Агония буржуазной политики

Глава XI. Монархия XVIII века

Бироновщина

Новый феодализм

Теория сословной монархии

Денежное хозяйство

Домашний враг

Централизация крепостного режима

Глава XII. Александр I

11 марта 1801 года

«Молодые друзья»

Континентальная блокада и дворянская конституция

Западная Русь XVI—XVII веков

Внешняя политика дворянской России — Стратегические условия — Колонизация — Борьба двух типов колонизации; идеология борьбы — Юго-Западная Русь после монголо-татарского разгрома — Литовско-русский феодализм — Люблинская уния; ее социальные условия — Экономический переворот XV—XVI столетий — Замена натурального оброка денежным — Барщина — Уменьшение крестьянского надела — Судьба обезземеленных — Вольная колонизация: романтическое представление о казачестве — Действительное социальное значение казачества великорусского и украинского — Казацкая революция как эпизод борьбы феодальной и буржуазной собственности

Господство среднего помещика определяло не только внутреннюю, а и внешнюю политику Московского государства после Смуты. Боярская Русь XVI века остерегалась обострять свои отношения с Западом и была, по своему, права: ливонская война при Грозном кончилась неудачей; феодальные ополчения московского царя не выдерживали схватки грудь с грудью против регулярных армий новой Европы. Надо было искать врага по себе, каким казались крымские и поволжские татары. От них умели, по крайней мере, отбиваться: а когда под Москву в 1610 году пришла польская армия, ей сдались сразу, и не пытаясь завязывать неравной борьбы. Дворянское ополчение, собранное торговыми городами, уничтожило ореол непобедимости, окружавший до тех пор польское «рыцарство». Раньше полякам случалось проигрывать отдельные сражения: то, что произошло под Москвой в 1612 году, было проигрышем целой кампании. Правда, дальнейший переход в наступление не удался победителям. А когда против Московского государства оказались еще шведы, и вовсе пришлось сдаваться. К 1620 годам Московская Русь была отброшена на Восток дальше, чем это было когда бы то ни было со времени Ивана III. Не только у Москвы не было теперь ни одного порта на Балтийском море, но все выходы в это море были наглухо для нее заперты: в XVII веке стало чужим даже то, что целые столетия было своим для Великого Новгорода. А сухопутная западная граница с Литвой подошла почти к пределам нынешней Московской губернии. Днепр на всем протяжении стал нерусской рекой, а Вязьма стала первым пограничным русским городом с Запада. Такой разгром, казалось, должен был бы надолго отбить охоту от всяких предприятий в эту сторону. На самом деле, XVII столетие оказалось веком «западных» войн по преимуществу, как XVI было по преимуществу веком войн восточных. С первого взгляда может показаться, что причины этого явления были чисто стратегические: с польской армией под Вязьмой, со шведской — под Новгородом Московскому государству жить было нельзя: для того чтобы оно могло когда-нибудь приспособиться к такой границе, его жизненные центры должны были бы стоять южнее и восточнее. Имея столицу где-нибудь на Средней Волге, можно было помириться с границей на верховьях Днепра, но Москва не могла же оставаться в постоянном риске польской осады. Стратегические причины — стремление «поворотить» обратно к Москве отобранные у нее города, если не все, то хотя бы Смоленск с Дорогобу-жем, — всего больше выступают на вид в мотивах первой же, после Смуты, войны Московского государства с польско-литовским. Но рядом со стратегическими мотивами еще раньше, уже в 20-х годах, выступают другие, современникам менее заметные, но на самом деле более непосредственные. Уже на Соборе 1621 года указывалось, что в пограничных уездах — Путивльском, Брянском, Великолуцком и Торопецком — «литовские люди начали в государеву землю вступаться, остроги и слободы ставят, села и деревни, леса и воды освоивают, селитру в Путивльском уезде в семидесяти местах варят, будники золу жгут, рыбу ловят и зверь всякий бьют, на пограничных дворян и детей боярских наезжают, бьют, грабят, побивают, с поместий сгоняют…» Шел спор о том, чья колонизация возьмет верх в краях, отчасти искони пустых, отчасти опустошенных Смутой. И едва ли нужно говорить, что медаль имела две стороны. Тот же Путивльский уезд, где «литовские люди» контрабандой варили селитру, бывал свидетелем и других картин. В начале 40-х годов путивльский воевода писал в Москву, что к нему приходят «литовские люди белоруссы» и бьют челом, чтобы им дали хлебное и денежное жалованье, и землю — и они тогда будут верно служить Московскому государству. Московское правительство весьма охотно исполняло такие просьбы и всячески наказывало своим агентам, «чтобы въезжим черкасам (так называли тогда этих литовских эмигрантов) ни от каких людей продажи и налогов и убытков никаких не было, и лошадей и всякия животны у черкас никто не отнимал и не крал, и самому воеводе к черкасам держать ласку и привет добрый, чтобы черкас жесточью в сомненье не привесть». До какой внимательности к «черкасам» доходило суровое к своим московское начальство, видно из того, что даже бродивших по Москве «меж двор», совсем нищих эмигрантов охотно подбирали, снабжали деньгами, давали им хлебную подмогу и устраивали их в южных уездах, поручая специальному вниманию местного воеводы. На что способны были закрыть глаза в Москве, когда дело шло о «черкасах», покажет один характерный случай. По южному рубежу, на границе степи, сохранились еще обширные, девственные леса: их нарочно берегли, так как они служили естественным барьером против татарской конницы, не решавшейся углубляться в их чащу. Леса были объявлены заповедными, и за порубку их полагалась, на бумаге, смертная казнь, а на деле, по крайней мере, били кнутом; даже за простой «въезд» в такой лес без надобности и разрешения начальства подвергали наказанию. Что, казалось бы, должны были сделать с людьми, которые «заповедный» лес распахивали и устраивали в нем пасеки и винокурни? Но когда за таким делом заставали «черкас», то ограничивались тем, что приводили их «ко кресту» — к присяге на верность московскому государю да рекомендовали им устраиваться на «русской», т. е. противоположной от степи, стороне леса. И если сломали их винокурню, то только ввиду явного намерения поселившихся курить вино не только для своего обихода, а и для продажи: такого нарушения казенного интереса в Москве снести не могли. Не нужно, конечно, думать, что эти «черкасы» были бездомными людьми, не имевшими над собою никакого начальства. Это были «подданные» пограничных польских панов, которые могли бы в этом смысле составить не менее длинный список жалоб, чем какой читали на Соборе 1621 года. В 1638 году лубенский староста писал путивльскому воеводе: «Подданные князя Иеремии Вишневецкого, поднявся в нынешнюю свою казацкую войну от места Гадяцкого (города Гадяча), несколько тысяч, ушли в Путивль». Граница была так неопределенна, впрочем, что и сам князь Иеремия не был вполне уверен, кому принадлежат земли, населенные его «подданными», — Москве или Польше. Когда заключали поляновский мир (в 1634 году, после неудачного русского похода под Смоленск), Вишневецкий очень хлопотал о том, чтобы как-нибудь не отмежевали части его «Лубенщины» к Московскому государству. И лишь когда побитые на войне москвичи «без спору» уступили спорную территорию «в королевскую сторону», хозяин Лубенщины осмелел и стал требовать, чтоб московское правительство пустило его агентов уже в заведомо московские уезды — разыскивать его беглых крепостных. Москва была тогда в таком угнетенном настроении, что согласилась и на это, по крайней мере, на словах. Велено было «князь Еремея подданных с государевой земли ссылать беспрестанно тихостью»: последнее слово должно было показать московскому начальству на местах, что энергии особенной в этом деле от него не требовали.

Колонизационная подкладка русско-польской борьбы и сделала главным театром ее не верховья Днепра, стратегически наиболее важные для Московского государства, а земли к востоку от его среднего течения — «левобережную Украину», нынешние Черниговскую и Полтавскую губернии. Борьба с Польшей в XVII веке стала борьбой за Украину. Национальная по форме, национально-религиозная по своей идеологии, в сознании самих боровшихся, борьба эта была, в сущности, социальной. Боролись два типа колонизации — воплощенные в двух общественных группах: казачестве, с одной стороны, крупном землевладении — с другой. Так как первое рекрутировалось преимущественно из людей русского языка и православной веры, а представителями второго были люди польского языка и польской культуры — католичество же в Польше этой эпохи стало чем-то вроде сословной религии всех людей «порядочного общества» и «хорошего» происхождения, — то национально-религиозная оболочка происходившей здесь классовой войны была довольно естественна. Ее не приходилось выдумывать позднейшим ученым, как это в значительной степени случилось с дворянско-посадским восстанием, закончившим Смуту. Но более плотная и прочная, чем в Московском государстве начала века, это была все же лишь оболочка. Казак ненавидел польского пана, потому, что ему, мелкому землевладельцу-хуторянину, не было больше места среди росших со сказочной быстротой и отовсюду надвигавшихся на казацкую землю панских фольварков. А московский помещик потому оказывался союзником этого казака, что он и сам в этих местах был таким же мелким землевладельцем-хуторянином, как и казак, значит, и таким же, как он, социальным врагом панских латифундий. Что в борьбе приняли деятельное участие пробивавшиеся в казачество верхние слои поспольства (посполитый — общенароный), крепостного крестьянства, это было опять вполне естественно так же естественно, как и то, что в 1606—1608 годах крепостное крестьянство боярских вотчин шло рука об руку с мелкопоместными дворянами. Но и там, и тут союз был до поры до времени. Когда враг был выбит с поля, все пришло в норму: казачество осталось казачеством, поспольство — поспольством, и даже тот факт, что казацкие старшины стали уже настоящими помещиками, не дал ничего нового: и в начале века казацкие атаманы ни к чему так не стремились, как к тому, чтобы быть поверстанными государевыми поместьями и стать, «настоящими» дворянами, чего более удачливые из них и достигали. Великоросские события начала века были не так ярки и шумны, как малоросские лет сорок спустя — на Севере все было серее и молчаливее, Юг был красочнее, а кроме того, Юг был ближе к Европе — значит, культурнее и сознательнее. Но основные тенденции движения были сходны, и нет ничего удивительного, что экспансивные украинцы, нашумев и наговорив гораздо больше своих великорусских собратьев, кончили тем же, чем и они: в 1654 году стали «под высокую руку» той самой династии, что сидела на московском престоле уже с 1613 года.

Мы оставили Юго-Западную Русь в тот момент, когда татарское нашествие добило последние остатки древнейшей русской «государственности», экономическим базисом которой была «разбойничья торговля», а главным театром — бассейн Днепра. Здесь старая общественная постройка подгнила больше, чем где бы то ни было, и последствия толчка, данного татарами, были разрушительнее. Правда, ходячее мнение, что Киев после Батыева нашествия превратился в не очень большую деревню, с большим жаром и большой ученостью оспоривалось в новейшей литературе. Но спор привел лишь к тому, что люди стали правильнее оценивать непосредственные результаты монгольского погрома вообще — и прежде всего научились отличать судьбу города от судьбы земли. Мы уже упоминали в своем месте*, что татары, прежде всего другого, были разрушителями городов, и что это неслучайное обстоятельство было логическим выводом из их стратегии столько же, как и из их политики. Более живые города Северо-Восточной Руси оправились довольно быстро после погрома. Уже ранее несколько раз опустошавшийся и с каждым десятилетием все более падавший, в хозяйственном и политическом отношениях, Киев подняться из своих развалин не смог. Допустив даже, что известный рассказ Плано-Карпини о «большом и населенном городе», «обращенном почти в ничто», — в нем осталось не более 200 домов, — относится и не к Киеву, остаются еще известия русских летописей о том, что население Киева, если не непосредственно после Батыя, то в конце XIII века «все разбежалось». Один факт, точно установленный именно критиком общераспространенного мнения, особенно ярко подчеркивает запустение города Киева: во второй половине XIII столетия здесь вовсе не было князей, а когда в следующем веке они появились, то это были «владетели весьма невысокого полета», промышлявшие разбоем по большим дорогам**. Представлять себе, как это готов сделать наш автор, что киевляне этого времени были счастливыми республиканцами — значит переносить в XIII век понятия и отношения гораздо более позднего времени. Князья из Киева ушли, очевидно, потому, что им нечем было там жить: княжеские доходы были слишком незначительны, чтобы можно было держать там княжеский стол, как были слишком незначительны церковные доходы, чтобы можно было сохранить в Киеве митрополию. Насчет последнего мы имеем документальные свидетельства, а первое, по аналогии, гораздо более вероятно, нежели Киевская республика XIII века. Но запустение «матери городов Русских» вовсе еще не обозначает запустения и всей Киевщины — в этом критики старого мнения вполне правы. Сельскую Русь татары опустошили ровно настолько, насколько это было неизбежно при тогдашнем способе ведения войны. Бестолкового истребления жителей они не могли допустить уже потому, что собирались их эксплуатировать — и действительно эксплуатировали, между прочим, и население Киевщины. Мы довольно точно знаем натуральные повинности, установленные для населения этих мест татарами, и уже самая наличность этих повинностей предполагает как само собою разумеющееся, что здесь в достаточном количестве имелись живые люди: те «мертвые кости», о которых говорит Плано-Карпини, и которые, с его слов, фигурируют во всех учебниках, не могли бы доставлять татарам пшеницу и звериные шкуры. А раз страна была достаточно заселена, хотя, вероятно, и гораздо реже, нежели в цветущие времена Киевщины, должен был со временем заселиться вновь и ее главный город: этим вполне объясняются противоречивые, на первый взгляд, показания летописей и документов о процветании и красоте Киева еще в XV веке, о его тогдашней торговле и новых разгромах (особенно в 1416 и 1482 годах), тогда как после Батыя громить там, казалось, было уже и нечего. Настоящее, хотя все же и в это время не абсолютное, запустение Киевщины относится, по-видимому, именно к концу XV века, когда стали посещать страну крымские татары, приходившие за живым товаром, и потому опустошавшие гораздо энергичнее, чем Батый.

______________________

См. т. 1.

Грушевский М. Очерк истории Киевской земли, с. 468.

______________________

Территория древнерусских княжеств к западу от Днепра ни в один момент древнерусской истории не являлась, таким образом, совершенной пустыней. Переход ее под главенство Литвы в половине XIV века (наиболее правдоподобной датой занятия литовцами Киева является, как известно, 1362 год: старые рассказы о завоевании Киева Гедимином около 1320 года новейшей критикой признаются легендарными), если что-нибудь изменил в положении дел, то только к лучшему. В лице литовского великого князя Киевщина получила очень сильного сюзерена, от которого, в случае надобности, можно было ждать поддержки, но который, как и всякий феодальный сюзерен, во внутренние дела своих вассалов не вмешивался. "В Литовско-Русском государстве, — говорит один из новейших историков этого последнего, — установился социально-политический строй, сильно напоминающий средневековый западноевропейский феодализм. В тогдашней канцелярской латыни это сходство стало отмечаться западноевропейскою феодальной терминологией еще ранее, чем названный строй установился окончательно. В различных грамотах, писанных в первой половине XV века, встречаются упоминания о «баронах», «рыцарях», «вассалах», «присяжниках» (homagiales), «феодальных службах». Позже эта терминология проникла и в русский канцелярский язык великого княжества*. Феодальные отношения составляют не «западноевропейское», а «общеевропейское» или даже общечеловеческое явление, как мы знаем. Но литовский феодализм был действительно ближе к западному типу, нежели, например, московский. Здесь были резче выражены как феодальный иммунитет, так и иерархичность феодального строя, делавшая из господствующего общественного слоя некоторое подобие лестницы. Литовский великий князь вовсе не собирал податей в вотчинах своих вассалов, тогда как северо-восточные князья всегда собирали, по крайней мере, татарскую дань и вовсе не имел там права суда, тогда как его великорусские современники всегда оставляли себе наиболее лакомые куски судебного дохода. Аррьер-вассалы, которые в Московской Руси только встречаются, в литовской составляют общераспространенное явление — нельзя себе представить большое западнорусское имение без своих «земян» и своих «бояр», зависевших всецело от своего непосредственного сюзерена и вполне отрезанных от сюзерена верховного, великого князя. Великокняжескому суду они подлежали лишь в том случае, если их ближайший сюзерен не давал на них суда и управы; но и в этом случае, получив челобитье от обиженного, великий князь всегда начинал с вежливых напоминаний, пуская в ход свою власть только в крайней необходимости. Феодализм вообще равнодушен к национальным перегородкам — национализм появляется лишь на следующей ступени социального развития. Уже поэтому нельзя было ожидать какого-нибудь гнета со стороны литовского сюзерена по отношению к его русским подданным, только потому, что он — литовец, а они — русские. Присутствие в «господарской раде» — курии или боярской думе наследников Гедимина — русских бояр из бывших удельных княжеств, аннексированных Литвою, достаточно засвидетельствовано для самых первых десятилетий после аннексии: совершенно не видно, чтобы здесь была какая-нибудь борьба за национальное право, очевидно, и мысли об этом не приходило в голову ни завоевателям, ни завоеванным. Католическая церковь, явившаяся в Литву после унии с Польшей (в 1386), пыталась провести другую границу: запереть дверь в великокняжескую думу «схизматикам», сделав из православных, так сказать, вассалов второго сорта. Сравнительно малое число «панов радных» русского происхождения и православной веры и, в особенности, бледная роль в господарской раде православных архиереев — рядом с выдающимся влиянием в ней высшего католического духовенства — долгое время поддерживали у историков убеждение, что попытка эта Католической Церкви удалась. Впечатления от позднейшей религиозной борьбы, в дни католической реакции второй половины XVI века, когда боровшиеся стороны не останавливались и перед подделкой документов, укрепили этот предрассудок еще более. Теперь, однако, можно считать доказанным, что тенденции католицизма не нашли себе воплощения в литовско-русской действительности. Знаменитый Городельский привилей 1413 года, устранявший вассалов некатолического исповедания от высших должностей в великом княжестве, в этом своем пункте остался мертвой буквой, а в 1432 году все преимущества, данные этим привилеем боярам-католикам, были формально распространены и на бояр-православных. Позднейшие документы, содержавшие ограничение этого рода, по-видимому, просто были сочинены иезуитами в конце XVI века. Православное же меньшинство в господарской раде достаточно объясняется тем, что католицизм уже тогда успел сделаться фешенебельной верой, которую поспешило усвоить все, что претендовало на знатность: все крупнейшие землевладельцы, за единичными исключениями, оказались католиками, а непосредственными вассалами великого князя были, разумеется, именно крупные землевладельцы. И в то время как католическая церковь в крае рекрутировалась из сливок местного общества, «православные архиереи выходили большею частью из мелкого люда, из духовенства или простонародья, мещан и крестьян, и изредка из мелкой или средней шляхты»**. То, что казалось историкам религиозной перегородкой, на самом деле было социальной, и религиозной борьбы в Западной Руси не было до конца XVI века точно так же, как не было национальной.

______________________

Любавский М. Литовско-Русский сейм. — М., 1901, с. 101.

Любавский, с. 363.

______________________

Не вызвало такой борьбы и формальное присоединение Юго-Западной Руси к Польскому королевству по Люблинской унии 1569 года. История этой унии представляет собой чрезвычайно поучительный пример того, как под национальным конфликтом скрывается, в сущности, социальный. В старой литературе, например, у Соловьева, дело изображалось так, что унию поляки навязали Литве, литовцы же «сильно упорствовали, но потом должны были согласиться на соединение, когда увидели, что не поддерживаются русскими». Мотив, заставлявшим русских держать нейтралитет в споре, были притеснения, которые они якобы испытывали от литовских вельмож. Что последние не пользовались никакими особенными привилегиями, сравнительно с вельможами русскими, это мы уже знаем. Несомненный факт, что и русская знать относилась к унии так же враждебно, как и паны радные литовского происхождения: в числе крупных землевладельцев непосредственно аннексированного Польшею Подляшья (восточный угол позднейшего «Царства Польского»), устроивших настоящую обструкцию в борьбе с унией, мы находим коренные русские фамилии: Ходасевичей и Сопег. Причины, делавшие этих вельмож различных национальностей патриотами автономной Литвы, очень любопытны и гораздо сложнее, чем может показаться с первого взгляда. Дело было не только в нежелании делиться своей властью с вельможами польскими. Автономное великое княжество Литовское было предприятием, на которое магнаты затратили огромные фамильные капиталы в форме ссуд скарбу (великокняжеской казне), и им, естественно, хотелось по-прежнему хозяйничать и распоряжаться в этом предприятии. Уния, как ее понимали поляки, угрожала положить конец этому хозяйничанью, и потому магнаты так и противились ей. Самые ярые противники унии были как раз те именно паны, которые потратили так много своих денег на нужды великого княжества, вроде, напр., пана Яна Еронимовича Ходкевича, старосты Жмудского или подканцлера Остафия Воловича. Очевидно, они боялись не только за свое значение в будущей соединенной Речи Посполитой, но и за свои «пенязи», отданные в ссуду скарбу и гарантированные заставами (залогом) господарских имений*. Каким образом государство этого времени могло стать своего рода капиталистическим предприятием, это мы увидим позже: здесь мы найдем один из характернейших показателей экономического переворота, совершавшегося в эту именно эпоху. Сейчас мы должны отметить другое: если «капиталисты» знатного происхождения косо смотрели на унию, к ней совсем иначе должны были относиться незаинтересованные в предприятии средние и мелкие землевладельцы. Так оно и было. Поляки всегда имели на своей стороне литовское рыцарство, без различия происхождения, а противились унии только литовские «потентаты», по словам польских делегатов, докладывавших о ходе переговоров на Петроковском сейме в 1565 году. Оттого стремление отделить это рыцарство от его потентатов и вступить с ним в непосредственные сношения было одним из главных приемов польской политики, а стремление не допустить этого — одним из главных приемов литовской рады. Но литовско-русская шляхта не ограничивалась платоническими симпатиями к унии — она проявляла в этом отношении инициативу, весьма смущавшую литовских потентатов. Около 1563 года рыцарство, находившееся тогда в походе против Москвы, составило между собою особое соглашение с целью добиваться унии во что бы то ни стало, даже вопреки желанию официального литовского правительства; отступившие от этого соглашения, напомнившего русскому исследователю классические конфедерации польской шляхты, должны были считаться изменниками и, в случае победы сторонников унии, подлежали изгнанию, а если бы паны радные вздумали преследовать какого-нибудь земянина за участие в соглашении, остальные должны были за него вступиться как один человек. Польша шла впереди Литвы в процессе социального развития — в ней переход политической власти в руки среднего помещика (в Польше величавшегося «народом», как в Московском государстве такой же помещик был «всей землей») совершился уже в первой половине XVI века. Глядя на это, литовско-русская шляхта не могла не «разлакомиться», и никакие попытки литовской аристократии купить себе мир со своим дворянством социальными уступками не достигали цели. На Вельском сейме 1564 года феодальная знать отказалась от своих судебных привилегий, согласившись подчиниться одинаково со всеми земянами выборному Земскому суду. Это было, помимо всего другого, тяжелой материальной жертвой, потому что непосредственные вассалы литовского великого князя лишились теперь крупной доли своего судебного дохода. Но для рыцарства этой уступки было мало. Статут 1566 года повел дело дальше: этим статутом законодательная власть с рады (боярской думы) была перенесена на Бальный сейм (Земский собор), без согласия которого великий князь обязался не издавать никаких уставов. Собственно, шляхетский «народ» Литвы уже держал верховную власть в своих руках, но ему было мало и теоретического признания его верховенства: ему нужно было свое, шляхетское правительство, а этого он не надеялся достигнуть без помощи польской шляхты. Люблинская уния, поставившая весь ход дел в объединенной Речи Посполитой под контроль общего Польско-Литовского сейма, где не было ни литовских «княжат», ни иных членов по личному праву, а только «послы, избранные литовским и польским рыцарством», осуществила это желание. Насколько оно было главным, а все другие стороны унии второстепенными, видно из того, что отдельные «земли» не остановились перед перспективой стать непосредственными подданными «короны», как только явилось сомнение, удастся ли провести план объединения на шляхетских условиях для всей Литвы. «Захват», поляками Подляшья и Волыни, а затем Подолья и Киевщины при совершенно явном попустительстве местной шляхты, которая все время хлопотала об обороне не от «захватчиков» -поляков, а от своей туземной аристократии (доходившей до угроз татарами!), представляет собою одну из любопытнейших сторон унии 1569 года. Он лучше всего другого показывает, что образование единой Речи Посполитой было последствием не каких-нибудь дипломатических шахматных ходов — так часто изображались дела в старые годы, — а политическим закреплением общего как для «короны», так и для «княжества» социального явления: перехода фактического влияния в обществе от крупной феодальной знати к среднему землевладению. В Польше и Литве в XVI веке произошло то же, что в иных политических формах случилось на три четверти столетия позже в Московской Руси.

______________________

Любавский М., цит. соч., с. 821.

______________________

В этой последней, как мы знаем, основу социальной перемены составляла перемена экономическая: зарождение ранних форм менового хозяйства и в связи с этим превращение феодального землевладельца в сельского хозяина-предпринимателя. В Польше и Литве этот процесс выступает перед нами еще отчетливее. Все основные его черты — замена натурального оброка денежным, появление барской запашки и в связи с нею барщины, уменьшение крестьянского надела в пользу барской пашни — все это прекрасно знакомо и западнорусским писцовым книгам XVI века, которые гораздо богаче таким материалом, чем их московские современницы. В Московской Руси этого времени денежный оброк был, как мы видели в своем месте, очень распространен: в Руси Литовской и аннексированных польской короной русских областях он решительно господствовал, причем мы имеем ряд характернейших случаев превращения невинных натуральных поборов патриархального средневековья в очень серьезную денежную подать. Такова была, например, история медовой дани. В королевских имениях львовского староства — части старинной Галицкой Руси, присоединенной к Польше еще в XVI веке, по инвентарю 1545 года те крестьяне, кто имел пчел, давали ежегодно по пяти полумерок меду. «Люстрация» 1565 года показывает нам медовую дань уже как постоянный налог, по 30, в среднем, грошей с хозяйства (от 2 до 3 рублей золотом на теперешние деньги): и всего через 5 лет, к 1570 году, этот налог доходит до 50 грошей на хозяйство (более 4 рублей). В то же время в имениях Пинского повета — нынешней Минской губернии — та же медовая дань была главным платежом крестьян и составляла на каждое хозяйство от 20 до 127 грошей литовских (которые были крупнее польских). Чтобы правильно оценить эти цифры, надо иметь в виду, что в эти годы и в этих местах двухдневная барщина выкупалась обыкновенно 1 злотым — 24 грошами. Минимальные размеры медовой дани были немногим меньше, а максимальные в пять раз больше этого. Одинаковые условия в нынешней Минской губернии и в нынешней Галиции не должны, однако, вводить нас в заблуждение, будто всюду было одно и то же. Даже в самой Галичине различия были довольно резкие и не случайные. В то время как в восточных староствах можно было найти, в довольно чистом виде, «первоначальные элементы, из которых складывались крестьянские платежи», в западных большая часть натурального оброка переведена на деньги, а в Самборщине мы видим денежные платежи за все «данины»*. Ту же особенность мы замечаем и в распространении барщины. Она есть уже всюду; но на востоке, в землях великого княжества Литовского, в начале второй половины XVI века она только что заводилась; известный «Устав о волоках» короля Сигизмунда-Августа (1557) только еще высказывает пожелание, чтобы во всех королевских имениях в Литве заводились фольварки — усадьбы с барской запашкой. Под последнюю отводилась 1/3 всей культурной площади: на каждую волоку дворцовой пашни должно было приходиться не менее 7 волок крестьянских, с вполне устроенным хозяйством, «з волы и с клячами» на каждой, так как обрабатывать хозяйскую пашню предполагалось крестьянским инвентарем. Как и в дворцовых имениях Московской Руси того же времени, хозяйство пытались поставить рационально: из «Устава о волоках» мы выносим очень живое представление о том, как была организована крестьянская работа в большом благоустроенном имении Юго-Западной Руси. Староста — войт — в воскресенье назначал каждому из подданных его урок на всю неделю. За исправным выполнением этого урока следили строго: кто не выходил на работу вовремя, в первый раз платил грош, во второй раз — барана, в третий раз его «бичом на лавке карали»; если манкировка была злонамеренная, например, по причине пьянства, телесное наказание полагалось сразу. Зато можно было избавиться от наказания вовсе, если предварительно заявить начальству об уважительной причине, мешающей выйти на работу; только от самой работы ни в каком случае нельзя было избавиться: пропущенные дни должны были быть отработаны во что бы то ни стало. Регламентировано было употребление времени и в течение самой работы: кто работал со скотом — волом или лошадью, — имел право отдыхать три часа в продолжение рабочего дня: час перед обедом, час в полдень и час перед вечером; пеший работник отдыхал все эти три раза по получасу. Выходить на барскую работу обязательно было «як солнце всходить», а уйти можно было только на заходе солнца. Но строго регламентированная количественно барщина была еще невелика, как можно было бы догадаться уже по относительным размерам барской и крестьянской запашки: у крестьянина брали в Литве 2 дня в неделю, т. е. 1/3 его рабочего времени. В Галичине мы встречаем гораздо более высокие нормы работы: двухдневная барщина спускается чуть ли не на последнее место, наиболее распространенной является обязанность работать 3 дня в неделю или же каждый день по полудню; и не редки — нисколько не реже двухдневной барщины — четырех-и пятидневная: это был максимум эксплуатации, так как два дня в неделю, воскресенье и базарный день, крестьянам оставляли всегда. Такие порядки были в галицких «королевщинах», т. е. имениях совершенно того же типа, как и те, о которых говорит «Устав о волоках». На частновладельческих землях эксплуатация была гораздо сильнее: это мы можем видеть очень наглядно, когда какая-нибудь «королевщина» попадает «в держанье» к частному лицу. Одно дворцовое село Львовского староства еще в 1554 году не несло никаких повинностей, кроме натуральной данины, по барану и по свинье с каждого хозяйства; пашня была даже не меряна. Но вот в нем явился «державен», Станислав Жолкевский, и тотчас же завелись новые порядки. Пашня была тщательно вымеряна, и часть ее отошла к усадьбе (прежде гут барской усадьбы не было), для обработки этой земли была заведена барщина, но натуральный оброк не только не был отменен, а к нему прибавился еще денежный. «Жизнь и хозяйство села изменились до неузнаваемости. В 1534 году здесь было 28 хозяйств на немеряной земле, дававших 28 баранов и столько же свиней, причем тех и других у каждого хозяйства было значительное стадо… В 1565—1570 годах здесь было уже 60 тяглых хозяйств на 10 ланах (по-московски — вытях) и 26 загородников (по-великорусски — бобылей), причем крестьянские земли уменьшились, по малой мере, втрое…» Упало и скотоводство: в 1565 году с 62 хозяйств получено только 20 штук свиней и 1 баран — далеко меньше, чем раньше получалось с 28 хозяйств**. Как отнеслись к этой перемене сами обитатели села, источники не говорят. Но мы имеем один случай, показывающий, что заведение новых порядков не всегда было простым и легким делом. В том же Львовском старостве было село Добряны, по привилею короля Владислава, от 1439 года, дававшее ежегодно 8 дней барщины, 24 гроша «чиншу» (денежного оброка) и колоду овса с «лана». Тогда в нем считалось 14 ланов; к XVI веку, благодаря распашке новых земель, оказалось уже 36. Но главным фактом было расширение барской запашки в Добрянах: 8 дней в год для ее обработки стало не хватать, и приходилось сгонять крестьян из дальних имений. Ввиду этого дворцовое управление, производя в 1530-х годах новое обмежевание земель, постановило, чтобы добрянцы работали на барщине по два дня в неделю (тогдашняя норма в королевских имениях). Но селяне «противились этому силой, не приняли нового межевания и не хотели работать барщины», и до 1570 года их не удавалось к этому принудить. Попытка посадить в Добряны новых «осадников», чтобы получить рабочих для барской пашни, не удалась — местное население их выжило. Люстрация 1570 года ввела опять двухдневную барщину, понизив чинш до 18 грошей, но добрянцы и теперь не послушались и до 1578 года не приняли «реформы». Что с ними далее случилось — неизвестно***.

______________________

М. Грушевский, в предисловии к т. 1 «Источники украинско-русской истории» («Жерела до истории Украины и Руси»).

Жерела, т. 7, с. 7.

Ibid.,с. 7 — 9.

______________________

Понижать чинши, вводя барщину, приходилось очень часто, но это вовсе не обозначало обыкновенно облегчения крестьянских повинностей. В Теребовльском старостве до 1550-х годов работали по 8 дней в год и платили 48 грошей чиншу. Новый староста уменьшил чинш до 50 грошей, но ввел двухдневную барщину, по тогдашней цене рабочих рук она обошлась бы, применяя вольнонаемный труд, не дешевле 60 грошей, иными словами, крестьянские повинности, в переводе на деньги, выросли почти вдвое. Но чинш никогда не исчезал вовсе, даже в тех случаях, когда крестьяне работали ежедневно; были случаи, что ежедневная барщина сочеталась даже с довольно высоким денежным оброком — до 24 грошей с хозяйства в год. При таких условиях крестьянский надел уже в XVI веке превращался в то, чем он должен был стать впоследствии, при «капиталистической» барщине, — в особую форму натуральной заработной платы барского батрака. В тесной связи с ростом барщины стоит поэтому другое явление: дробление крестьянских наделов, поощряемое барской экономией. Географический закон этого явления тот же, что и двух предыдущих. «Вообще говоря, крестьянские участки уменьшались по направлению с востока на запад и с юга на север». «На востоке в половине XVI века господствуют хозяйства на целых дворищах, или на дворище сидят по два хозяйства… дальше на запад число хозяйств, приходящихся на одно дворище, увеличивается…»*. Падение размеров хозяйства идет чрезвычайно правильно: если ехать с востока на запад, путешественник встретил бы на самой восточной границе Галичины крестьян, сидевших на полной выти («дворище» или «лане»); дальше начинали попадаться полудворищные хозяйства; еще дальше они преобладали, и попадались уж четвертьдворищные; и, наконец, еще западнее начинали встречаться «вісімки» — хозяйства на V, лана. Начало дробления весьма точно совпадает с началом изучаемого нами экономического процесса — полу- и четвертьдворищные хозяйства начинают появляться с конца XV — начала XVI века.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…