Read here

Дневник 1921 года

Михаил Алексеевич Кузмин · 1921 · Free in the US

42,014 words · about 2 h 57 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1921 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Дневник_1921_года_(Кузмин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Михаил Алексеевич Кузмин
Language
Russian
Published
1921
Length
42,014 words · about 2 h 57 min
Sections
10 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (10)

Continue:

ДНЕВНИК 1921 ГОДА

Публикация Н. А. Богомолова и С. В. Шумихина

Дневник Михаила Алексеевича Кузмина (1872—1936) — один из наиболее интригующих исследователей документов, относящихся к первой половине двадцатого века. Задолго до того, как в печати появились фрагменты Дневника, среди литературоведов, собирателей, историков ходили разнообразные слухи о его содержании, на основе случайно ставших известными отрывков создавались биографические и психологические концепции. Еще не будучи прочитан, Дневник оброс легендами и, так сказать, a priori, был поставлен на высокие котурны, (об этом свидетельствует и недавняя, но уже утвердившаяся традиция писать в данном случае слово «Дневник» непременно с заглавной буквы). Ныне приходит время взглянуть на содержание почти двадцати объемистых томиков, в которых день за днем на протяжении без малого четверти века зафиксирована жизнь Кузмина, трезвым взглядом, без преувеличений или разочарований.

Сохранившаяся часть Дневника охватывает, с некоторыми пропусками, период с августа 1905 по конец 1931 года. Причины, по которым были в разное время утрачены несколько томов Дневника, достаточно определенно устанавливаются для трех томов, охватывавших период времени с 24 июня 1929 по 13 сентября 1931 года. Их судьба оказалась схожей с судьбами рукописей многих современников Кузмина: они были изъяты при обыске, проведенном ГПУ. Причины отсутствия еще двух томов Дневника (с 29 октября 1915 по 12 октября 1917 и с 28 июля 1919 по 27 февраля 1920 года) пока не ясны. Существовал более ранний дневник, который, в частности, содержал записи о путешествии по Малой Азии и Италии, но он был уничтожен автором, о чем Кузмин впоследствии сожалел. В частном собрании хранится остающаяся нам недоступной машинописная копия одного из поздних томов Дневника, включающая записи за 1934 год. Но и сохранившегося вполне достаточно, чтобы сделать ряд выводов, касающихся как личности замечательного поэта, постепенно входящего в читательский обиход нашего времени, так и эпохи, свидетелем и участником которой он был. Революция, война, еще две революции, крушение целостного, устоявшегося мира и становление нового, где уже не было места ни прежнему искусству, ни прежнему строю души, — все это проходит перед читателем Дневника в прихотливых изломах и изгибах.

Публикуемая часть Дневника относится к переломному в жизни не только самого Кузмина, но и всей русской культуры 1921 году, году смерти Блока, убийства Гумилева, году страшного голода, охватившего большинство хлебородных губерний, подавления пылавшего с 1920 года Тамбовского восстания и Кроштадтского мятежа, вспыхнувшего в непосредственном соседстве с Петроградом весной 1921-го. С этими восстаниями был связан конец эпохи военного коммунизма и начало краткого цветения нэпа. Кроме того, это был год американских продовольственных посылок АРА, «академических пайков» и — неожиданно для многих — на короткий срок открывшейся возможности легально покинуть Советскую Россию. Свой решительный выбор: эмигрировать или остаться на родине, многим приходилось делать именно в 1921-22 годах. Обо всем этом высказывается на страницах Дневника Кузмин, но специфика публикуемого исторического источника в том, что надо найти некий ключ, позволяющий адекватно воспринимать написанное.

Даже внимательный читатель прежде опубликованных фрагментов (краткая библиография дается в конце статьи), впервые обратившись к полному тексту Дневника за целый год, может быть разочарован обилием «пустот», абсолютно на первый взгляд неинтересных, хотя и регулярно повторяющихся подробностей повседневной жизни, подавлен количеством ничего не говорящих нашему современнику имен, входящих в круг общения Кузмина, возможно, даже шокирован отсутствием исторического зрения, когда важное оказывается заслонено мимолетным, о принципиальных «исторических» событиях не сообщается ничего, тогда как о пустяках рассказано сравнительно подробно.

Если бы публикаторы поставили перед собой задачу отобрать только записи «первостепенной исторической важности», то оказался бы представлен весьма малый объем Дневника 1921 года. За пределами подобной выборки, вероятно, должен был бы остаться весь бытовой фон: записи о получении пайков и продовольственных посылок, однообразных поисках съестного и чая в обмен на ничтожные суммы, выручаемые от манипуляций с продаваемыми и перепродаваемыми книгами, о почти ежедневном посещении театров и литературных вечеров (поскольку репертуарные данные и отчеты о вечерах можно найти в газетах того времени, а собственные впечатления Кузмин, как правило, в Дневнике не фиксировал, оставляя их для рецензий), о хождении в «кинемо», в гости, о погоде (тема петербургской погоды и ее влияние на ощущения и работоспособность Кузмина постоянно присутствует в Дневнике), о встречах и мимолетных беседах со знакомыми и т. п. — чуть ли не текста. Но вместе с подробным отбором ушло бы и то главное, что делает Дневник Кузмина уникальным историческим и литературным памятником, свидетелем большей части его жизни.

Дневник является не только психологическим и историческим документом, но и литературным явлением; так, во всяком случае, расценивал его сам автор, стремясь сделать его достоянием гласности. Кузмин читает Дневник разным людям, в том числе и случайным знакомым, вступает в переговоры об издании. Планы эти не осуществились, но само желание уже показательно (следует отметить, что такая прижизненная публикация автором собственного интимного Дневника могла бы стать случаем, не имеющим прецедентов ни в русской, ни в мировой литературной практике того времени). Напомним, что еще в 1906 году Вяч. Иванов, слышавший в чтении Кузмина отрывки из Дневника, записал по этому поводу: «…в глазах Антиноя [прозвище Кузмина среди друзей-„гафизитов“. — Публ.] было щедрое солнце и он возвестил о своем желании прочитать, наконец, свой знаменитый дневник. /…/ Чтение было пленительно. Дневник — художественное произведение. /…/ Это душный тепидарий; в его тесном сумраке плещутся влажные, стройные тела, и розовое масло капает на желтоватый мрамор. Дневник „специален“, и только эта моноидейность грозит перейти в мертвенность. Я был прав, наслеживая в Антиное то, и другое, и третье, но и то и другое и третье преувеличивал односторонне и грубо, как бывает, когда на долю анализа и угадыванья выпадает чрезмерная работа при невозможности созерцать конкретное» (Иванов Вячеслав. Собрание сочинений. Т. П. Брюссель, 1974. С. 749-750). Это сказано по поводу первой тетради Дневника, которая, действительно, намного более открыта и подробно-описательна, концентрируясь на гомосексуальных увлечениях автора, но в известном смысле мнение Вяч. Иванова может быть распространено и на последующие части Дневника.

Вместе с тем художественность Дневника возникает спонтанно: записи Кузмина не несут видимых следов стилистической или литературной обработки (исключая недоступный нам Дневник 1934 года, который, по некоторым отзывам, как например слышавшего его в чтении автора Э. Ф. Голлербаха, построен по-другому). Это совсем не «летопись эпохи» и в очень небольшой степени то, что принято называть «человеческим документом», т. е. исповедальное отражение духовных и интеллектуальных исканий. Более всего Дневник Кузмина напоминает попытку «остановить мгновенье», закрепить на бумаге мимолетность жизни в самых, на первый взгляд, ничтожнейших ее проявлениях, в какой-то степени обессмертив ее таким способом.

«Если бы я вел свой дневник не то, что с полкой искренностью (что, применительно к частностям, я делаю и теперь), но с достаточной полнотой, памятью и раз навсегда выраженной для известного периода „установкой“, получилась бы не такая казановская идиллия. М.6., напоминало бы исповеди корреспондентов Крафт-Эбинга, м.б. были бы превосходные стихи, была бы и роскошная, в мечтах, жизнь „Княжны Джавахи“ [роман Л.Чарской. — Публ.] и куски Уитмэна. Чтобы мечты исполнились, нужно только сойти с ума, как в „Калигари“. А „светлые минуты“? Их куда девать? А, м.б., мне только так кажется, и запас не высказанных эротических и других черт не так неисчерпаем, тем более, что известную часть этого пробела пополняет искусство. И потом, зачем огорчать друзей и „благодарное потомство“? Оно достаточно, м.б., даже с лихвой будет награждено настоящим заявлением, воображая бог знает, что. На самом деле все гораздо однообразнее» — так писал Кузмин 6 ноября 1925 года.

Дневник реализовал одно из принципиальных положений художественной и жизненной программы Кузмина, согласно которой в мире нет ничего маловажного, незначащего. Своеобразие жизни создается именно переплетением высокого и низкого, возвышенного и мелкого, плотского и духовного, примитивного и глубоко интеллектуального, действительности и искусства, — одним словом, целого ряда антитез, в человеческом бытии приобретающих живой и деятельный характер. Этот принцип выражен уже в ранних стихах Кузмина:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,

Шабли во льду, поджаренную булку

И вишен спелых сладостный агат?

Далек закат, и в море слышен гулко

Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.

Твой нежный взор лукавый и манящий, —

Как милый взор комедии звенящей

Иль Мариво капризное перо.

Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий

Мне кружит ум, как «Свадьба Фигаро».

Уже по приведенным десяти строкам совершенно очевидно, что речь идет не только о «духе мелочей», не только о пленительной легкости любви и наслаждении внешним миром, но и о том, что в этом мире, единственно возможном для Кузмина, «мелочи» насыщаются рефлексами, брошенными от комедий Мариво и музыки Моцарта, близости любимого человека и природы и тем самым все повседневное, мелочное приобретает иное значение, выходящее далеко за пределы своего значения номинального. Не нарочитое очищение искусства от «наносного», бытового, недостойного внимания поэта, а, наоборот, произрастание стиха из обычно презреваемого, не подлежащего изображению, — вот задача как поэзии, так и — хотя и в меньшей степени — прозы Кузмина. Не случайно наряду с высокими и вечными образцами он так любит «низкие» жанры искусства: оперетку, «кинемо», домашнее музицирование, любительское стихотворчество и художничество. Не случайно так широк круг его близких знакомых, отразившихся на страницах Дневника, куда вместе с Сомовым, Брюсовым, Вяч. Ивановым, Сологубом, Блоком, Гумилевым, Мережковским, Андреем Белым, Комиссаржевской, Мейерхольдом и многими другими представителями интеллектулектуальной элиты, свободно и естественно входят купцы и приказчики из антикварных лавок, букинисты, мелкие фабричные служащие, банщики, «маленькие актрисы» и «милые актеры без большого таланта». Но Кузмин наделяет и эти явления природы, и этих «простых» людей иным, более глубоким содержанием, чем то, какое в них было на самом деле, хотя и не обманывается, например, относительно примитивизма и ничтожности одной из своих пассий: не отягощенного интеллектом Павлика Маслова, «Фланера из Таврического Сада», которому посвящены процитированные стихи. Тот же Моцарт служит здесь сигналом не только пьянящей легкости «Свадьбы Фигаро», но явно включает в себя все те рассуждения, которыми Кузмин делился еще со своим гимназическим другом Г. В. Чичериным, в будущем не только наркомом иностранных дел, но и автором блестящей (к сожалению, не завершенной) книги о Моцарте, где факты искусства и современной жизни становятся предопределенными сложнейшим сплетением явлений мировой культуры. Поэтому и текст Дневника 1921 года, предлагаемый читательскому вниманию, должен восприниматься не как замкнутое в себе явление, а обязательно на фоне всего, что происходило в жизни Кузмина того времени, и всего того, что он писал. Постоянные жалобы на потерю работоспособности, лень и отупение, ослабление творческого начала, не следует воспринимать буквально. В мае 1922 года Кузмин напишет, передавая поручение для неоднократно вспоминаемой на страницах Дневника «Тяпы», Тамары Персиц:

Расскажи ей, что мы живы, здоровы,

часто ее вспоминаем,

не умерли, а даже закалились,

скоро совсем попадем в святые,

что не пили, не ели, не обувались,

духовными словесами питались,

что бедны мы (но это не новость:

какое же у воробьев именье?),

занялись замечательной торговлей:

все продаем и ничего не покупаем,

смотрим на весеннее небо

и думаем о друзьях далеких.

Устало ли наше сердце,

ослабели ли наши руки,

пусть судят по новым книгам,

которые когда-нибудь выйдут.

Выходили книги, конечно, весьма редко, а то и вообще не выходили, однако напряженная работа шла почти беспрерывно. Кузмин любил составлять списки своих произведений; в данном случае мы опираемся на авторские данные о написанном в 1921 году. Не все названное здесь было завершено, но масштаб и разнообразие делавшегося внушают уважение.

За этот год были написаны стихотворения: «Любовь чужая зацвела…», «Звезда качается зелено…», «Пушкин», «Мне не горьки нужда и плен…», «Утраченного чародейства…», «Невнятен смысл твоих велений…», «Приглашение», «Утро во Флоренции», «Поездка в Ассизи», «Колизей», «Родина Виргилия», «Катакомбы», «А. Д. Радловой», «Как девушки о женихах мечтают…», «Искусство», «Пламень Федры», «Купанье», «Элегия Тристана», «Fides Apoctolica», «Летающий мальчик», «Барабаны воркуют дробно…», «Вот после ржавых львов и рева…», «Блаженные рощи», «Врезанные в песок заливы…», «У печурки самовары…», «На площадке пляшут дети…», «По черной радуге мушиного крыла…», «Ариадна», «Морская идиллия», «Вот барышня под белою березой…», «Живется нам не плохо…», «Зеленая птичка», «Рождество», «Легче пламени, молока нежней…». Помимо этого в список не попали стихотворения «Звезда Афродиты», «Венецианская луна», «Сквозь розовый лепесток посмотреть на солнце…», вокально-музыкальный цикл «Лесок», ряд неоконченных рассказов и повестей («Снежное озеро», «Глухие барабаны», «Римские чудеса»), множество (по меньшей мере двадцать) статей и рецензий, переводы, музыка к спектаклям «Собака садовника», «Трагедия шута», «Двенадцатая ночь», «Муж, вор и любовник».

Но даже такая напряженная работа не могла обеспечить Кузмину и жившим на одной квартире с ним Ю. И. Юркуну с матерью сколько-нибудь спокойного существования. Поскольку Дневник служил Кузмину также и своеобразной счетной книжкой, в конце почти каждого дня в нем делались «приходные» записи — гонораров и др. денежных выплат. Довольно трудно (если вообще возможно) точно соотнести цифры Кузмина с современным курсом рубля, особенно учитывая его падение уже в наши дни; еще труднее определить реальный масштаб «совзнаков» и царской валюты, но по самой приблизительной прикидке соотношение записываемых Кузминым сумм с современным рублем можно выразить как 1:1000 (минимально), а с царским рублем не менее как 1:10.000. «Академический паек» помогал балансировать если не на грани голодной смерти, то вплотную к этой грани, ведя жизнь впроголодь. К тому же и получить его удавалось не всегда: не редкостью были разные бюрократические неурядицы, о которых писал в анонимной заметке современник: «В конце марта список [нуждавшихся в пайке. — Публ.] был послан в Москву на утверждение, но из Москвы еще не получен. Литераторы, получавшие до 1-го апреля академический паек (25 по литературной группе и 10 по ученой группе), остались на апрель без всякого пайка. /…/В конце апреля их тяжелое положение побудило, наконец, сооветствующую инстанцию разрешить прикрепление этой группы. Таким образом /…/ 35 литераторов (и столько же художников) в течение месяца сидели без хлеба» (Академические пайки для литераторов // Вестник литературы. 1921. № 4/5. С. 22).

Хотя Кузмин проявил удивительную для такого сибарита и сноба, «эстета с солнечной стороны Невского», каким его принято было считать, стойкость, житейские испытания не могли не вызвать горьких чувств, отразившихся, например, в дневниковой записи 27 мая 1920 года: «…внешняя жизнь такова, что отсекает разные земные пристрастия. Сначала половые, направляя все на еду. А теперь и еду. Я думал сначала, что это импотенция, но нет. Просто поставлено на десятое место. Конечно, большевики тут не при чем и все равно прокляты и осуждены, но подневольный режим делает свое дело. Жестокое, но, м.б., благодетельное». И в Дневнике периода военного коммунизма постоянны жалобы на холод, голод, сонливость, желание спрятаться в свою раковину, максимально изолироваться от внешнего мира. Подсознательно Кузмин не может заставить себя поверить, что большевики пришли надолго (для него — навсегда!). Ощущение испытаний, которые надо, крепясь, перенести, потому что где-то впереди брезжит избавление, — хотя об этом остерегались говорить вслух, — было в начале 1920-х еще свойственно многим людям его круга; без этого чувства трудно было бы выжить. Люди боялись признаться другим, что ждут падения большевиков, а самим себе боялись признаться, что подобные надежды — не более, чем самообман.

В 1917 году Кузмин «дико запевал бессмысленной начало тризны», приветствовал Февральскую революцию, демонстративно объявлял себя большевиком (см.: Чулков Г. Вчера и сегодня // Народоправство. 1917. № 12). Но было бы ошибочным остановиться на этих цитатах, представив генезис политических устремлений Кузмина как путь к «принятию революции». Скорее всего, чисто политический момент был здесь минимален, а следует говорить о некоторых психологических особенностях Кузмина, выразившихся в его давних и стойких симпатиях к низам петербургского общества, городским люмпенам, тем, кого называли модным, сравнительно недавно занесенным словом «хулиган». Эти причудливые склонности эстета (надо прибавить сюда и нуждающийся в специальном анализе антисемитизм — еще более табуированную у советских литературоведов тему в биографии Кузмина, чем его гомосексуализм) заставляли поэта в 1905-06 годах водить компанию с хулиганами-черносотенцами, даже погромными элементами, а в 1917 году приветствовать большевизированные «массы», которые по социальному составу были фактически теми же люмпенизированными пролетариями, лишь поменявшими хоругви на красные знамена. В то время никаких комплексов, характерных, скажем, для восприятия Октябрьского переворота Зинаидой Гиппиус, Кузмин не испытывал. Однако, очень быстро пришлось понять, что не благожелательное сочувствие нужно новой власти, а безропотное повиновение всем ее действиям, включая экспроприации, расстрелы, обыски, отказ от свободы печати, разгон Учредительного Собрания, мобилизацию на фронт, которая грозила Юркуну, и т. п.

Симпатия сменилась полным разочарованием. Уже в марте 1918 г. в Дневнике появляются записи типа такой: «Действительно, дорвавшиеся товарищи ведут себя как Аттила», а в 1919 году Кузмин пишет стихотворный цикл «Плен», где совершенно недвусмысленно заявлено: «Не твой ли идеал сбывается, Аракчеев?». Довольно долгое время он сам определяет свое настроение как контрреволюционное, антибольшевистское. Новый порядок оказался настолько чужд Кузмину, что он не может даже воспринимать его как реальность. Постоянное чувство, много раз отраженное на страницах Дневника тех лет, — ощущение жизни во сне, или в царстве теней, или внутри сумасшедшего дома, ибо окружающая псевдожизнь не может, не имеет права существовать в реальности. Лейтмотивом при встрече с давним знакомым, которого Кузмин не видел несколько лет, при получении весточки из-за границы или из далекой, занятой Колчаком Сибири, являются слова «весть с того света», причем «тот свет» — это залитый солнцем Божий мир, полный света, теплоты и… гастрономического изобилия, сам же Кузмин низвергнут в царство Аида и с трудом доходят до него слабые отголоски извне. Устойчивый образ Петрограда, как «города мертвых», «обители теней» повторяется в Дневнике неоднократно:

«Ведь это все призраки — и Луначарский, и красноармейцы, этому нет места в природе, и все это чувствуют. Какой ужасный сон» (12 ноября 1918).

«Погода такая, что не хочется уходить с улицы. В такие дни большевики ужасно некстати. Вообще, они — тени, но несносные и дающие себя чувствовать» (5 марта 1919).

«Мне все кажется, что это — не жизнь, не люди, не репетиции, не улицы, а какая-то скучная, сатанинская игра теней, теней и теней. Где-то там тенью склоняется и Юша Чичерин, прежний источник настоящей бодрости» (17 марта 1920). И т. д.

Вероятно, в комплекс ощущений Кузмина от столь поразившего его фильма Р.Вине «Кабинет доктора Калигари», все действующие лица которого оказываются в конце пациентами психиатрической клиники, — входило и воспоминание о «сомнамбуличности» собственного существования.

1921 год принес также серьезные испытания в интимную жизнь Кузмина, перешедшую отныне в новое качество. Его сожитель, прозаик, драматург и художник Ю. И. Юркун (1895—1938), не порывая отношений с Кузминым, влюбился в молодую актрису О. Н. Арбенину (1897—1980), до того кружившую голову Гумилеву и Мандельштаму. Юркун был единственным длительным и постоянным увлечением Кузмина (прочие многочисленные гомосексуальные «романы» почти всегда, несмотря на пылкое начало, были кратковременны и завершались полным разочарованием; близкие же отношения с Юркуном вели начало еще с 1913 года). Теперь в их совместной жизни появилось третье лицо. В то время Кузмин, конечно, не мог предположить, что любовь Юркуна выдержит испытание временем, что присутствие Ольги Николаевны станет постоянным, вплоть до смерти Кузмина в 1936-м, ареста Юркуна в 1938-м и даже протянется за грань земного бытия обоих: недавно опубликованное письмо Арбениной, написанное Юркуну на тот свет, производит чрезвычайно сильное впечатление накалом чувств, претворяющих житейский сор в возвышенную любовь. (См.: Письмо О. Н. Гильдебрандт-Арбениной Ю. И. Юркуну. 13.02.1946. Публикация Г. А. Морева // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л. 1990. С. 244-256). Но, поскольку будущее в данном случае не провиделось Кузмину, настоящее должно было выглядеть драматически заостренным. Единственный близкий человек, дела и заботы которого были предельно близки и дороги Кузмину, вдруг оказался поглощен собственными переживаниями, да еще связанными с тем органически неприемлемым для Кузмина устремлением, каким была любовь к женщине. Кузмину, естественно, вспомнилась история Всеволода Князева, который с Кузминым и О. А. Глебовой-Судейкиной образовал приблизительно такой же любовный треугольник в 1912 году. Тогдашняя история очень быстро завершилась трагической развязкой: Кузмин и Князев резко порвали отношения после трех счастливых недель в Риге, а через полгода Князев застрелился. Встретив случайно в Петроградском Доме Ученых мать Князева, Кузмин записал о судьбе их семьи: «Окликнула меня Князева. Аня постриглась, Кирилл — арестован. Не поссорься Всев[олод] со мною — не застрелился бы — ее мнение». (28 сентября 1922). Подобной развязки истории с Юркуном Кузмин не мог допустить:

Пришелица, войди в наш дом!

Не бойся, снежная Психея!

Обитель и тебе найдем,

И станет полный водоем

Еще полней, еще нежнее.

Создавшаяся ситуация потребовала от Кузмина известного самоотвержения (хотя вообще ревность к женщинам он, по-видимому, испытывал в слабой степени). Эти чувства нашли свое отражение в полных бурной энергии строках «Пламени Федры»:

Любовью зиждется мир.

Любящий, любовь и любимый —

Святая Троица!

Она созидает,

Греет и освещает,

Святит и благословляет,

Но собери самовольно

Лучи в магический фокус

Страсти зеркала, —

И палящую кару,

Гибель Икара,

Пожар Гоморры

Получишь в оплату!

Горе! Горе!

Испепеляющее самовольство, «мелкий демонизм» был Кузминым отвергнут и он приложил максимум усилий, чтобы любовь троих стала не палящим зеркалом страсти, а плодоносным солнечным светом, равно изливающимся на всех действующих лиц. Однако этот переход от взрывчатой страсти к возвышенной мудрости давался ему не так просто, и свидетельством тому останутся многие записи Дневника, касающиеся как Арбениной, так и Юркуна, в которых отразилось сугубо личностное, отчасти даже оскорбленное восприятие событий.

Вполне возможно, что кипение чувств было несколько усмирено и возрастом Кузмина, подходившего к 50-ти, и последовавшими одна за другой тремя смертями: Блока, Гумилева и Анастасии Чеботаревской. Со всеми Кузмин был знаком, связан долгими и очень непростыми отношениями, и их уход из жизни — у каждого по-своему страшный и трагический, не мог не восприниматься как предвестие того, что он и сам «на роковой стоит очереди». Эти три смерти тем более должны были показаться страшными, что они демонстрировали отторжение новым миром поэзии, а к поэзии Кузмина у этого мира отношение было особенно враждебным. Да и не только о поэзии шла речь, а о полном разрушении прежней жизни, ставшей в одночасье такой же недостижимо далекой, как Эллада или Италия XIV века.

24 марта 1920 года Кузмин сделал запись, в определенной степени послужившую моделью написанного двумя годами позже прекрасного стихотворения «„А это — хулиганская“, — сказала…»: «Боже мой, Боже мой! где все? где? Теперь и скромная жизнь смиренным швейцаром исчезла, даже монастырь, даже нищими. Я не говорю про Альберовскую [ресторан в Петербурге. — Публ.] жизнь, но где Нижний, Окуловка, зять, даже Евдокия, даже лавка, даже Ляндау, даже советский хлеб Зиновия? … Печально я думал о тепле, не то пчельнике, не то яблочном саду. Неужели и там большевики все засрали?».

Но при всем этом возможность эмиграции для Кузмина в Дневнике 1921 года даже не обсуждается. Да и в другие годы упоминания о возможности покинуть страну мимолетны и не имели никаких реальных последствий. Сейчас довольно трудно понять, почему Кузмин предпочел остаться в России. Вряд ли у него было то трагически-горделивое чувство, с которым Ахматова «замыкала слух» от таких предложений, ощущение человека, стоящего выше обсуждения подобной перспективы. Скорее всего, здесь главную роль играло знаменитое «легкомыслие» Кузмина, определяемое им самим, как «дар Божий». Для него, живущего только сегодняшним днем, материальные трудности и неизбежные административные хлопоты должны были казаться непреодолимым препятствием. Вряд ли случайно несколько раз упомянут на публикуемых страницах Дневника Ремизов. Видимо, свои способности к раз добыванию денег и «устройству дел» Кузмин оценивал примерно так же, как и ремизовские, но вести подобный образ жизни, куда составной частью входило юродство и связанное с ним высокое попрошайничество, он не мог. Приходилось гнать мысли об отъезде и пытаться найти свое место во все более и более ожесточающемся мире.

Место это к 1921 году (если отбросить ощущение постоянного «морока») было достаточно определено: пайки КУБУ (в Доме Ученых на Миллионной), поэтические вечера в Доме Искусств и Доме Литераторов, более или менее регулярная работа в газете «Жизнь искусства», сотрудничество с петроградскими театрами, выпуск время от времени книжек в различных эфемерных частных или кооперативных издательствах, ежевечерние походы в гости в компании, отдаленно напоминающие прежние салоны, где готовы были слушать его стихи и музыку, а иногда в качестве бесплатного дополнения выслушивать и чтение Юркуна. Но и этот круг начинает постепенно сужаться: друзья эмигрируют, или «обсовечиваются», «отходят», теряя таким образом способность достойно принимать, пайки выдаются нерегулярно, а с введением нэпа и свободной торговли вовсе отменяются, издательства все менее охотно берут книги, осложняются отношения с газетой и театрами, все хуже оплачиваются переводы и все труднее становится их добывать… Кузмин все более и более отодвигается в неизвестность, оставаясь лишь пунктом притяжения для немногих младших друзей. Истоки эволюции продолжавшегося, пожалуй, еще свыше десятилетия постепенного «сползания в забвение» намечены уже в Дневнике 1921 года.

К настоящему времени опубликованы следующие извлечения из Дневника Кузмина:

Суворова К. Н. Письма М. А. Кузмина к Блоку и отрывки из дневника М. А. Кузмина // Литературное наследство. Т. 92. Кн.2. М., 1981.

Cheron G. Дневник М. А. Кузмина. Сентябрь 1905 — июнь 1906 года // Wiener Slavistisher Almanach. Band.19. Wien, 1977 (Публикация осуществлена по одному из машинописных списков, сделанных в 1918—1920 годах. Публикатор был лишен возможности провести сличение текста с автографом).

Шумихин C.B. Histoire édifiante de mes commencements // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990. В сокращенном виде в сб.: Встречи с прошлым. Вып.7. М., 1990.

Он же. Дневниковые записи 1931 года // Труды и дни. Альманах. Вып.1 (в печати).

Парнис А. Е. Хлебников в дневнике М. А. Кузмина // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990.

Кроме того, в разной степени отдельные цитаты из Дневника использовались в работах А. А. Туркова, Н. А. Богомолова, Дж. Мальмстада, Г. Г. Шмакова.

Дневник 1921 года публикуется по автографу, хранящемуся в ЦГАЛИ (ф.232, оп.1, ед.хр.58-59). Единственная купюра вызвана чрезмерно интимным характером текста. К сожалению, в некоторых местах, особенно на сгибах и краях страниц, почерк Кузмина очень бегл, что делает невозможным прочтение отдельных слов и вызывает сомнение в чтении ряда других. Предположительно читаемые слова даются в квадратных скобках со знаком вопроса; публикаторские конъектуры — вставки пропущенных, но необходимых по смыслу текста слов — даются также в квадратных скобках, но курсивом. Недописанные и сокращенные слова, однозначно прочитывающиеся, раскрыты без оговорок. Сохранены два постоянных сокращения, употребляемые Кузминым и проходящие по тексту всего Дневника: Юр. (т. е. Ю. И. Юркун) и О.Н. (т. е. О. Н. Арбенина). Зачеркнутый, но прочитывающийся текст дается в косых скобках.

Орфография и пунктуация Кузмина, в Дневнике крайне неустойчивые, приведены в основном к современным нормам, но сохранено авторское написание отдельных слов, если Кузмин придерживался его постоянно (имянины, галстух, пенснэ, танцовать и др.). Разночтения с правильным написанием фамилий, которые со слуха на письме Кузмин зачастую искажал (например, несмотря на многолетнее тесное общение с издателем З. И. Гржебиным, Кузмин упорно именует его в Дневнике «Гжебиным»), приведены под строкой.

Чтобы не перегружать комментарий, к нему приложен «Словарь имен», где в алфавитном порядке перечислены те из упомянутых на страницах Дневника лиц, о которых публикаторы располагали какими-либо сведениями. Имена и фамилии лиц, сведений о которых пока не обнаружено, отражены в общем именном указателе к альманаху.

В настоящее время для российско-французского издательства «Феникс» готовится полное издание Дневника М. А. Кузмина 1905—1931 годов. Данная публикация является предварительной, поэтому публикаторы будут признательны за любые дополнения, расширяющие комментарий и справки «Словаря имен», и с благодарностью используют их при подготовке полного текста Дневника Михаила Кузмина.

Январь 1921

1 (суббота)

Хорошо и спокойно. О холоде не думаю, не замечаю его. Юр. пришел поздно, принес булочек, конфет, папирос. Кажется, рад, что я не устраиваю сцен ревности1. Поели блинов и легли спать. Встали, попили чая и отправились на Остров. Не холодно. Юр. отлично говорил о романе2. Это будет замечательнейшее произведение. У Сологубов уютно, тепло и радушно; были Зелинский, [К......?], Петров, Щербов и Мроз. Читали стихи, говорили о католичестве, в пироге запечена денежка. Досталась Доде. Юр. читал кусочек романа. Понравилось. Ничего все.

2 (воскр.)

Поздно спали. Потом Юр. убежал. Я знаю уж, куда. Ждали его долго. Мамаша стонала об обеде. Я спал. Вообще холодно, темно и бесчинно. У Ремизовых очень тепло, разные вещи ему надарили, краденые, разумеется; готовят елку, бывают новые какие-то девицы. Было не весело, не скучно. Окна внутри замерзли, это внушает мне какой-то смутный ужас.

3 (понед.)

Холод первобытный, но я довольно бодр, хотя и ограничился планами. Обедали хорошо и рано. Только собрались выйти, явился Милашевский. Юр. пошел. Мы замерзали и ждали его. Вернулся он с Арбениной. Она пикала и боялась будто, но ничего; попили чая. И вместе пошли к Михальцевой с Владимиром Алексеевичем. Юр. читал роман. Я грелся у печки, думая со страхом, как у нас /теперь/ холодно, но оказалось не так страшно.

4 (вторник)

Сегодня, по-прежнему, был бы для меня ужасный день. У Юр., как я и думал, роман с Арбениной и, кажется, серьезный. Во всяком случае, с треском. Ее неминуемая ссора с Гумом и Мандельштамом3 наложит на Юр. известные обязательства. И потом сплетни, огласка, сожаление обо мне. Это, конечно, пустяки. Только бы душевно и духовно он не отошел, и потом я все еще не могу преодолеть маленькой физической брезгливости. Но это теперь не так важно. Конечно, будет пропадать, опаздывать к [Троицам, домой?] и т. п. Не знаю даже, не будет ли вводить это его в расход. Холод я не так чувствую. Очень долго валандались в Доме Ученых4. Потом Юр. убежал, не дождавшись чая. Мы поджидали, подогревали самовар, мамаша стонала. Я кисел немного и читал, не мерз. Пришел он поздно, совсем расстроенный, чуть не плача, отказывался сказать, что с ним. Потом успокоился и рано лег спать. Признался в романе, но что произошло с ним, так и не сказал. Что-то год бурно начинается, но не признак ли это жизни?

5 (среда)

Что же было? Юр. привел Арбенину. Она боялась войти. Мамаша косо смотрела. Пошел ее провожать и пропал. Неудобно им, бродяжкам. Написал стихи [им?]5.

6 (четверг)

Поздно встали и рано обедали, т. к. М.Я. уезжает в Москву. Убогая остается с нами. Опять читал мне Юр. письмо Арбениной. Все-таки он легкомысленно как-то ввязывается в эту историю. А мне тоскливо, будто я что потерял, до смерти. Темнота, тепло, окна текут. В сумерки вышли купить кое-чего. И в «Петрополь»6. Купили хороших книжек. Сами ставили самовар. Зашел Папаригопуло. Идти на Петербургскую было очень приятно, а там средне. Вот сочельник.

7 (пятница)

Темно страшно, течет. Встали поздно. Юр. еще позднее. Скучно до смерти. Он побежал, я дремал. Долго не давали света, к Хортикам не пошел. У Ремизовых было тепло, но как-то голодно и скучновато7 Скользко невероятно. Ночью приехал Евгений Максимович, наведя некий страх. Что-то нехорошее вошло в мою жизнь. Даже не ревность, а какая-то хмара. Заброшенность, растерянность и лень.

8 (суббота)

Что же было? Светло и, кажется, не холодно. Денег нет. Юр. спит. Приходил Плетнев; в «Вольную Комедию»8. Скучно. Мне что-то нездоровится до смерти. Обед был очень плохой и голодный, а к вечеру исчерпались папиросы и сахар. Был в «Петрополе». Решил идти сегодня на репетицию. Только свои. Молодые актеры ходят. Много приятных, высокого роста, хотя наполовину жиды. Уныло шел домой. Лег спать. Юр. пришел совсем поздно, лег и даже побыл. Что-то нам делать?

9 (воскресенье)

Что же было? Я, кажется, груб с Юр., не шантажирую ли я его роман? /…/ Продали Тевяшову, Евреинову «Картинки»9 и Юр. пропал. Ко мне пришел Милашевский, сумерничал, потом пили чай. Юр. очень опоздал. Вечером забегал Анненков. Юр. ругал его за халтуру и большевизм. Я писал рецензии. Голодновато.

10 (понедел.)

Мамаша вякала о дровах. Пошел на Николаевскую. Юр. еще спал, доски только что рубятся, нужно идти есть. Пошли в Дом10. Волковыский, Лулу, Ег. Иванов, Канкарович. Сговорился со всеми и все вечера разобраны. Долго провал[андался] Юр. У Папаригопуло не так хорошо, как ожидал. Погода мягкая и не холодно.

30.000

11 (вторник)

Что же было? Погружаюсь в небытие. Все мне надоело до смерти. Все — сон. Только воспоминание, мечты, и сон спасают меня. Действую я как раз вопреки своим правилам и Гете, т. е. никак не действую и словно не хочу знать настоящей минуты. И внутреннее убеждение, и советы Лескова, Гете и всех учителей говорят и побуждают меня к противному, но я, как труп, ничего не могу. Вьюга поднялась. Насилу дошли до Тяпы. Шли мимо Апраксина рынка, Петербургской, средоточия русской поэзии. И снег, и ряды. Неужели не проснутся?11 И дом у них отличный, великолепный двор, и Спас близко, и тепло, и пироги. Все это им очень не подходит, но само по себе хорошо, хотя и наполнило меня сладкою печалью. Дома я даже снял пальто. Расхрабрился. Окна занесены снегом, не дует. Юр. долго сидел.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…