«1905 год». Часть 1.
Источник текста: Телешов Н. Д. Рассказы. Повести. Легенды. — M.: Сов. Россия, 1983. — 336 с.
I
С весны 1905 года, неизвестно зачем и откуда, в Москве стал появляться в так называемом «городе» прилично одетый господин лет сорока, с пушистыми бакенбардами и в цилиндре, не очень модном и не новом; так же не очень нов и не очень моден был его костюм, и это придавало ему много солидности; ничто не обнаруживало в нем ни легкомысленного франта, ни прогорелого барина, напротив — виделся в нем простой человек, которому некуда было девать свободного времени; этим и объясняли его склонность поговорить, пошутить и рассказать множество новостей, особенно про войну, про японцев, про наши неудачи, в которых повинна интеллигенция.
Появлялся он то в Охотном ряду, где заглядывал в мясные и зеленные лавки, восхищался певчими птицами, то захаживал проведать купцов на Старую площадь, то в Ряды, то появлялся на торговых подворьях, и везде стали знать его в лицо и разговаривать с ним. Обыкновенно он выбирал такие лавки, где торговцы бывали попроще и посерее, а заходил к ним в такое время, когда они бывали не очень заняты.
В мясной лавке он покупал курицу или говядины, в колониальной папирос, в галантерейной — галстук, а познакомившись, заходил нередко и так: потолковать от нечего делать или «почесать язык», как выражались торговцы.
— Ну-ка, отец-благодетель, — обращался он весело к одному из приказчиков, — заверни-ка мне фунтик колбаски.
— Ну-ка, отец-благодетель, — достань десяточек папирос, — говорил он в другом месте.
Поэтому за ним и укрепилось прозвище «Благодетель», хотя в глаза его все называли просто господином. Кто он такой и как его имя — почему-то никто не спрашивал, интересовались им только мясники, с которыми он имел особенную склонность беседовать. Здоровенные ребята, с мускулистыми руками и толстыми лицами, в грязных, засаленных фартуках, обвешанные кругом бедер широкими длинными ножами, они иногда загадывали друг другу: кто такой Благодетель? Одни говорили, что он непременно дворцовый лакей, потому что у него баки очень вылощены.
— И все знает. Сколько раз про войну предсказывал:
что скажет, то, гляди, и случится назавтра. Ты попробуй распахни ему пальто: у него небось все пузо в золоте!
Другие не соглашались:
— Нет. Лакей не может так разговаривать. Да у них и харчи казенные: на что ему говядина или сырая курица!
— А может, он для любовницы покупает?
— Вот нешто для любовницы… Только он скорее всего по монопольной части — оттого все и знает.
— А зачем у него баки-то такие, если он по питейному делу?
— А чего ж им не быть? Это у менялы баки не вырастут, а акцизному можно и с баками…
К хозяевам Благодетель относился более почтительно, здоровался с ними за руку и вздыхал о плохих барышах, а на плохие барыши купцы всегда любят пожаловаться.
— Ведь этак дела-то в двести лет не поправятся, — сочувственно говорил Благодетель, качая головой и задумываясь. — Кого ни послушаешь, одно и то же: плохо и плохо.
А что за причина? Что за напасть пошла на Россию?
— Насчет делов — это верно что напасть. Наши дела теперь, по-русски сказать…
— Не договаривайте. Знаю, как скажете.
— То-то и оно! Всякий знает, как ежели по-русски про теперешние дела сказать…
Однажды Благодетель явился в мясную лавку поутру, в самый разгар торговли. Все были заняты: рубили, резали, вешали, получали деньги, завертывали, считали; возле прилавков, дожидаясь очереди, стояли кухарки в теплых платках, с сумками и корзинками.
— Я подожду, — сказал Благодетель. — Мне не к спеху.
И сел на табурет возле конторки.
— Дожили до времечка… нечего сказать! — вздохнул он, видимо сердясь на кого-то.
На слова его никто, однако, не обратил внимания. Попрежнему раздавалось на разные голоса: «Людской говядины-то не положили…» — «С вас два рубля тридцать восемь…» — «Баранины восемь фунтов…» — «Сдачи извольте получить…»
Работа кипела: хрустели под топором кости, звенели на мраморной доске деньги, щелкали счеты, — и Благодетеля не замечали. Тогда он встал и громко сказал:
— Слышали новость? Всех крестьян опять скоро крепостными сделают.
Мгновенно все затихло и остановилось, точно в вертевшееся колесо кто-то просунул палку. Все руки опустились, все глаза глядели на Благодетеля, а он, будто не замечая этого, закуривал папироску и молчал.
— То есть… как… крепостными?.. — вымолвил чей-то голос, в котором было и недоверие, и страх, и злоба.
— Как в старину было. Будут опять господа, будут и крепостные. Так решили сделать ученые люди — интеллигенты. У них уж дело налажено.
— Чтоб им издохнуть! — взвизгнула молодая горничная с завитыми волосами и с брошкой. — Чэрти!.. Право, чэрти!
— Сперва они решили спровадить всякое начальство, — продолжал Благодетель, — чтоб без него легче с вами управиться, а потом и всех крестьян расписать себе: кому сколько достанется.
— Мы люди вольные! Пущай сами себя расписывают! — волновались слушатели.
— Теперь да: вольные, пока начальство за вас.
— Да нешто дозволим?! — закричали мужчины.
— Без начальства дозволите.
— Как бы не так!
— А что сделаете-то?
— Да мы их…
— Что?
— В морду!
— Кого в морду-то?
— Всех!
— Тогда будет поздно.
Он поглядел на взволнованные, раздраженные лица и добавил:
— Разве не слышали, что они даже на самого царя хотят наложить свою опеку? Это называют они конституцией!.. Чтобы царь наш только бумаги ихние подписывал, а править всем государством будут они.
Все облегченно вздохнули и стали даже смеяться.
— Эна куда!.. Мы подумали, указ такой вышел. А это…
что! Дураки они, и больше ничего.
— И чэрти! — добавила горничная, капризно встряхивая плечами. — Право, чэрти.
И опять заговорили по-старому: «Котлет отбивных…» — «Кому солонины?..» — «А то ишь выдумали: крепостные!..» — «Шесть по осьмнадцати — в кассу!..»
Однако новость, пущенная Благодетелем, не умерла туг же, в лавке. Вернувшись по домам, прислуги сообщили другим прислугам; те в свою очередь взволновались и за себя и за родных, сидевших где-то по глухим деревням, и невольно начали приглядываться осторожно к хозяевам и к гостям, и иногда им стало казаться, что среди господ происходит что-то новое и секретное, чего не бывало раньше.
— Шушукаются, — передавали горничные кухаркам, а те сообщали в лавках:
— Шушукаться начинают…
Благодетель, когда его спрашивали, не отрицал опасности, однако стал добавлять, что всего этого желают только студенты да ученые.
— А настоящие господа здесь ни при чем: чиновники, дворяне разные, генералы… Эти разве затеют такую гадость! Это все мутят волосатые эти… ученые дураки!
— Взять бы этих волосатых! — горячо воскликнул лавочник, молодой хозяин. — Взять бы их всех за волосы, да в пучки повязать, да в Америку багажом; там все одно купля-продажа негров! А мы бы их по дешевым ценам: пятачок за пучок, а в пучке целый десяток! Гы-гы-гы! — расхохотался он над своим предложением и долго не мог успокоиться, и все мясники его хохотали вместе с ним.
Благодетель серьезно глядел на их веселые жирные лица, на белые здоровые зубы, на крепкие складки щек и, когда ликование затихло, сказал, приложив ко лбу палец:
— А что?.. Ведь об этом стоит подумать: хорошая мысль… надобно подумать. Вы умный человек, господин Красавицын, и настоящий русский, истинно русский человек! Почем знать: может быть, из вас для России судьба готовит нового Минина.
Красавицын даже растерялся от такой неожиданной похвалы. Он стоял молча, с опущенными глазами, сохраняя на своем молодом румяном лице гордую и счастливую улыбку.
— А я вот не знаю, как сделаю, — раздался новый голос. — Но только ничему этому не бывать.
Это сказал, волнуясь и бледнея, юноша лет восемнадцати. Он выговорил это не громко, но твердо.
— Я сам крестьянин. И отец мой и дедушка — крестьяне. И тому, что вы сказали о крепостных, — не бывать!
Благодетель приподнял над головой цилиндр и согнул шею.
— Радуюсь, молодой человек. От души радуюсь, — сказал он, вглядываясь в возбужденное лицо юноши, в сдвинутые брови и раздувавшиеся ноздри. — С такими молодцами всякие страхи исчезают, как дым. Подумайте: вот уже двое в одну минуту. Да этак вся Москва за нами пойдет! Вся Россия!
Он надел цилиндр и протянул руку:
— Рад познакомиться. Вы чем же занимаетесь, молодой человек?
— С дедушкой иконами торгую; вот здесь, у подворья, лавка Синицына. А с Денисом Петровичем, — указал он на Красавицына, — мы в дальнем родстве.
— Побываю у вас, побываю, — отвечал Благодетель. — Я уж бывал кое у кого из ваших соседей. Дедушка-то ваш не очень занят? Не обидится?
— Нет. Дедушка любит поговорить.
— Вот и прекрасно. Кстати, мне нужно крестик золоченый купить. Так я побываю. Очень приятно.
Он весело пожал руки обоим молодым людям, поклонился приказчикам и ушел, тихонько напевая, точно мурлыкая:
— Славься ты, славься, наш русский…
II
Яшу Синицына с одиннадцати лет взяли из школы и начали приучать к делу.
С утра до вечера он находился в лавке, где писал покупателям письма под диктовку старших, лизал языком и наклеивал гербовые марки на счета, ел у разносчиков горячие пироги и наливал дедушке, отцу и себе в толстые стаканы чай из медного огромного чайника. Свободного времени было у него, несмотря на занятия, много, и он, прогуливаясь по своей Линии, расширял знакомство среди соседей, дежурных городовых, артельных сторожей и разных людей, заходивших в лавку как по делам, так и без всякого дела. Дедушка любил побеседовать, и у него было много знакомых, которые только для этого и заходили.
Здесь Яша много раз слыхивал, что дедушка — крестьянин, и хотя платит в гильдию и считается временным купцом, но коренного звания своего не желает менять.
— Родился крестьянином и помру крестьянином, — твердо и с удовольствием говорил обыкновенно дедушка. — Вот и сын тоже ни во что иное не лезет, и внук не полезет. Так и будем все крестьяне, какими господь создал.
Через год уже и Яша говорил своим знакомым не без достоинства, что он крестьянин, как его отец и дедушка, и что он это звание никогда не променяет ни на какое иное.
Лавка их была небольшая, вся заставленная иконами и киотами, на прилавке под стеклянной крышкой лежали мелкие образки и крестики, и все вокруг хорошо пахло кипарисом и свежим масляным лаком, так что о. Федор, заштатный священник, когда входил, бывало, в лавку, то прежде, чем поздороваться, втягивал в себя ноздрями воздух и разводил руками:
— Благоухание-то какое!
В лице и во всей фигуре этого священника было нечто загадочное и затаенное; большие серые глаза его были грозны и проницательны, но он старался всегда сощуривать их и делать ласковыми; голос его был громок и резок, но он старался говорить тихо и мягко, точно боясь, что за настоящие взоры и за настоящий голос его сейчас же прогонят. А жизнь его была не легкая, полная бедствий, гонений и нищеты, и он теперь ломал себя и свою натуру, чтобы как-нибудь не сорваться и не остаться голодным.
— Пустой человек! — говорил про него дедушка. — Всю жизнь с места на место гоняют… Кабы не семейный, и на порог бы к себе его не пустил.
Однако, когда Федор надолго пропадал, дедушка начинал все чаще о нем вспоминать и даже беспокоиться.
— Что-то давненько наш попик-то не бывал. Жив ли, непутевая голова?
Время шло, и Яша привыкал. Его посылали к мастерам с заказами и научали распознавать старинные образа и складни; беседовали с ним про «мездринный» клей, про грунтовку «левкасом» и про «твореное» золото, которым делаются узоры на одежде святых. Он уже стал отличать рублевскую живопись от суздальской, кустарную от монастырской и товар свой научился узнавать по первому взгляду, хотя это было и не так легко на первое время, особенно с иконами божьей матери. Троеручицу, Живоносный источник, Утоли моя печали, Прозрение очей, Взыскание погибших — он заучил без труда, но Владимирскую, Казанскую, Иверскую, Корсунскую, Египетскую — он перепутывал и долго не умел различать. Потом дедушка стал рассказывать ему про разные стили, или «пошибы» — строгановский, московский, фряжский, — знакомил с руководствами «толковыми» и «лицевыми» и указывал то на «резкость», то на «плавность» рисунка.
— Всему тому цена разная, — умудрял старик, — все равно как рублю и двугривенному. И в обман себя ты не должен давать никому.
Лавка у них была холодная, без печей. В зимние морозы она так выстывала, что в чернильнице замерзали чернила, а бумага, на которой Яша писал, делалась как лед и жгла ему руку. Завернутый в шубу и туго подпоясанный для тепла кушаком, Яша окунал перо в чернильницу, подцепляя на кончик его блестящие черные кристаллы, вроде черного снега, и начинал дышать на перо молодым, горячим дыханием: снег таял, и перо делалось влажным; Яша пользовался моментом и наносил на бумагу несколько строк, потом опять поддевал из чернильницы на кончик пера черного снега, опять оттаивал его дыханием — и продолжал дописывать счет; руки зябли и ныли, и он, отрываясь нередко от работы, бросал перо на половине слова и согревал посиневшие пальцы тем же дыханием, а иногда грел их о стенки медного чайника, если тот бывал в это время горяч.
— На то и руки, чтобы ими работать, — утешал он себя. — Нечего их жалеть.
Отец Яши тоже в свое время не жалел себя на работе, но его хватило ненадолго; теперь он был хворым и слабым, сильно страдал от неизлечимых болезней, в лавке почти не бывал и вообще не замечал ничего вокруг себя, зато дедушка вглядывался в Яшу опытным, проникновенным взором и наедине с самим собою, молча кивая сам себе седой головой, думал с удовольствием: «Деловой человек получается!»
Линия, где торговали Синицыны, вся состояла, направо и налево, из таких же лавок; по ней целые дни ходили люди, выкрикивали на разные голоса разносчики, и только к вечеру все пустело и затихало, когда купцы затворяли ставнями окна и двери, запирали их замками, запечатывали на них пломбы из черного липкого вара и расходились по домам.
III
На Спасской башне пробило полдень. Зычные тяжелые удары один за одним монотонно прорезывали воздух, точно падали куда-то с высоты, расплываясь и тая над окрестными улицами и дворами, полными суеты.
К этому времени на подворья стремятся всякие разносчики; скорым шагом проходят они по линиям с ящиком на ремне через плечо или с лотком на голове; все выкрикивают нараспев свои товары и, дорожа временем, останавливаются лишь на минуту, чтобы отпустить кому-нибудь горячих, пирогов, или рыбы, или мяса, и спешат дальше — к другим, громко предлагая каждый свое и на свой особый голос и лад:
— Горячая ветчина!
— Белужка малосольная!
— Кишки бараньи: с кашей, с огнем!
Главным вниманием пользуется пирожник, молодой веселый парень с вздернутым, коротким носом; он громче и звонче всех кричит о своих пирогах еще издали, стараясь придать окрику непонятное балагурство.
— Спи… рогами! — слышится его удалой голос, соответствующий плутоватому, дерзкому и веселому его лицу.
— Ну-ка, цыкни пирожника, — говорит торговец, заслышав его приход, и магазинный мальчик бросается со всех ног за дверь.
— Цс! цс!.. Рогач!.. Рогач!., С чем нынче пироги?
— С луком-говядиной, с селедочными башками, с кашей с яйцами, с клубничным вареньем, — отчетливо и торопливо перечисляет пирожник, приподнимая над ящиком угол теплого одеяла, из-под которого клубится пахучий пар.
Пробило полдень, и в лавку Синицына вошел священник о. Федор. Как всегда, он потянул носом воздух, пахнущий маслом и кипарисом, и похвалил:
— Благоухание-то какое!
Затем поздоровался.
— В полночь враг человеческий приходит, а в полдень — друг человеческий, — пошутил он, взглядывая на стенные часы.
— Где пропадал-то? — спросил дедушка, накрывая газетой только что принесенные пироги.
— Не пропал — отыскался! — ответил Федор. — Это кому живется весело, тот пропадает, а нашего брата и могила не берет… В больнице лежал: думал в последний заштат выйти, — нет! выздоровел!
— Все ропщешь? — упрекнул дедушка.
— Возропщешь, Семен Никитич, когда пять дочерей и ни одной копейки! Впрочем, я это шучу. Я после болезни что-то веселым сделался, давно таким и не бывал. Хорошо похворать. Правда, хорошо: и в тепле полежал, и кормился как следует, и чаем поили — чего еще!
— А табачку небось не давали понюхать?
— Да. Этого не давали. Скучно тому без табаку, кто привык.
Дедушка вынул из кармана серебряную табакерку, похлопал ее по стенкам, открыл и поднес Федору.
— Ну-ка, понюхай.
Придерживая осторожно широкий отвисший рукав, Федор двумя пальцами взял щепоть табаку и сунул по очереди в обе ноздри.
— Ах, хорош табачок! — сказал он, улыбаясь. — Очень хорош!.. Скучно без него.., кто привык.
— А ведь ты похудел, батюшка!
Федор вместо ответа провел ладонями себя по тощим бокам, по впалой груди и, помолчав, опять сказал:
— Ах, хорош табачок!
Несмотря на сырую и холодную погоду, он пришел в легкой рясе и черной соломенной шляпе. Ряса, особенно на спине и плечах, выцвела, и трудно было понять — была ли она зеленая и теперь стала желтеть, или была желтая и начала зеленеть; внизу ее образовалась уже бахрома, а воротник был в нескольких местах заштопан. Под глазами у Федора, которые он все старался защуривать, синели болезненные полоски, и мохнатые брови над ними беспокойно подергивались; волосы его были жидки и редки, но непокорны и в беспорядке дыбились на темени, отчего и казалось, будто над головой у него стоит дым — как над вулканом; и это очень подтверждало отзыв о нем благочинного, который в клировых ведомостях, в графе о поведении, написал, когда Федора увольняли за штат: «Поведения он весьма тихого, но характера горячего, а в защите своих прав и доброго имени настойчив до самозабвения…» Последнее слово было даже подчеркнуто.
— Садись-ка да расскажи, — пригласил дедушка. — Вот пирожка не хочешь ли пожевать; не знаю только — которые с чем.
Он снял с пирогов газету и опять сказал:
— Поешь. Тут был который-то с рыбой.
— С рыбой хорошо, — согласился Федор, беря и откусывая первый попавшийся пирог.
— Постой! Ты с вареньем взял.
— Ничего, я и с вареньем люблю, — сконфузился тот. — Хорошо тепленького проглотить… хорошо!.. Ну, вот и позавтракал; спасибо, — говорил он, вытирая сладкие губы.
— Возьми еще пирожок да чайком прихлебни.
— Спасибо. Не откажусь… Вот он и с рыбой попался.
Солененькая рыбка… хорошо! Очень соленая… прелесть!
— Ну, — проговорил дедушка, раскалывая щипцами сахар на мелкие части, у нас без тебя нового было много, а хорошего — ничего: торговля плохая, товар наш из моды выходит; не только икону купить, а и в церковь лоб перекрестить не идет наша публика, вот до чего доучились.
И ни бог и ни царь на них не потрафляют; все не по-ихнему! Крепостными хотят всех крестьян опять сделать… Нешто это терпимо!
— Не удастся им это! — горячо крикнул Яша из-за своей конторки. — Ни за что не допустим!
Федор в недоумении раскрыл свои большие серые глаза и глядел то на дедушку, то на Яшу, отодвинув от себя даже стакан с чаем.
— Христос с вами! Кто же этого хочет? Никто не хочет!
— Студенты хотят! Ученые хотят!
— Крепостных желают, такие-сякие! — сердился дедушка, сжимая в кулак свою сухую, уже слабую руку. — Надо им показать… крепостных-то!
— Да что вы, миленькие мои! — пытался успокоить их Федор, начиная нервно гладить себя по бокам и груди. — С чего это вы так вдруг?
Он встал, но опять сел.
— Что вы, что вы!.. И нет этого нигде, и быть этого не может, и сказал вам, должно быть, про это человек невоспитанный… худой человек!
— Вот кто сказал, — с удовольствием перебил старик, указывая на дверь, которую отворял Благодетель, входя в лавку. — Добро пожаловать, господин! А мы как раз об теперешних делах рассуждали.
Федор поднялся со скамьи, нагнул немного голову в ответ на поклон Благодетеля и отошел в сторону, за большое распятие, стоявшее среди магазина, и оттуда глядел пристальным холодным взором на незнакомца.
— Очень рады вас видеть; садитесь, — говорил дедушка, указывая на освободившуюся скамью. — А его можете не стесняться, — кивнул он на Федора, — это свой человек и старинный приятель.
— Духовные лица чрезвычайно желательны и должны быть украшением нашего дела. И во многом они нам будут полезны… Кланяюсь вам, батюшка.
— И я вам кланяюсь, — просто ответил Федор, не выходя из-за распятия.
Все помолчали.
— Знаете князя Сардинина? — спросил Благодетель.
— Как не знать: известный князь.
— А вы знаете, что он обещал нам тысячу рублей на расходы? Он очень сочувствует нам и советует собраться да решить — как и что. Сегодня вечером, в восемь часов, пожалуйте в здешний трактир; там мы все и устроим. Комнату я уже взял.
— Дедушка, надо пойти! — вызвался Яша.
— Непременно идите. И вы, Семен Никитич, пожалуйте.
Может приехать и сам князь! — с таинственной важностью сообщил Благодетель.
— А кто да кто будет?
— Красавицын придет — родственник ваш; соседи ваши будут, брандмейстер один… Хоругвеносцы хотели прийти… Народу человек тридцать соберется. А в следующий раз всех позовем; а у нас теперь — тысячи!.. Не угодно ли, батюшка, и вам пожаловать? — обратился он к Федору.
Но тот отвечал по-прежнему сухо и холодно:
— Я вина не пью.
— Какого вина? — удивился Благодетель.
— Никакого.
— Да ведь у нас будет собрание; деловое собрание. Патриотическое!.. Никто про вино и не думает.
— Извиняюсь. А мне показалось, будто зовете вы нас попировать на княжеские деньги. Значит, я не так понял.
После болезни я вообще что-то стал непонятлив. Да и в больнице у нас случай был: тоже одного молодого человека на собрание пригласили, очень серьезное собрание, вот как у вас. А наутро оказались все пьяные и в непотребном доме… После этого молодой человек и в больницу попал…
Вот я и спутал все это. Уж извините.
Всем стало неловко. Все молчали.
Федор, облокотясь на нижнюю перекладину креста, стоял с согнутой спиной и молча ожидал неприятности. Ему было жаль покидать эту лавку, жаль было и Яшу, и дедушку, и самого себя, но сердце его начинало гореть, и он мысленно обрекал уже себя на изгнание. Он ждал сейчас, что Благодетель обидится и скажет ему что-нибудь резкое, и вот сердце его разгоралось и готовило достойный ответ.
Но в это время вошли покупатели, и разговор кончился.
— Так мы вас ждем, — сказал Благодетель.
— Непременно, — ответил Яша.
А дедушка уже был занят продажей и, не слушая их, говорил кому-то с упреком:
— Этот лик нехорош? Помилуйте: надо бы лучше, да не бывает-с!..
IV
Трактир, в который вечером отправился Яша, находился недалеко от их лавки и занимал собою под огромным многоэтажным домом обширный подвал с толстыми каменными стенами и сводчатым каменным потолком. Маленькие окна его выходили прямо на тротуар, точно лазейки, и посетителям видны бывали днем только одни ноги прохожих и слышались только беспрерывные глухие звуки шагов.
Трактир этот назывался «Низок» и напоминал собою внутренность корабля: так же вела вниз от солнца и воздуха широкая лестница, так же были накрыты столы в общих обеденных комнатах, а по длинному коридору вправо и влево были отгорожены крошечные кабинеты, похожие на каюты, где с утра до ночи горели лампы.
Одну из общих комнат хозяин отвел для простого народа и понизил в ней все цены, чтобы чернь не лезла к чистой публике, а на стене повесил рукописное объявление:
«Покорнейше просят посетителей по-неприличному вслух не выражаться».
Эту комнату, совершенно отдельную от других, он и уступил Благодетелю, потому что она по вечерам обыкновенно пустовала. Ее вымели и убрали, накрыли посредине один длинный стол и освежили воздух; только забыли снять рукопись со стены с «покорнейшей просьбой», которая так и осталась на заседании.
К восьми часам начали собираться гости.
Первым пришел торговец сырыми кожами Матюгов, высокий старик с большим животом, с седой окладистой бородой и красным лицом, говоривший всем про себя, что он не только патриот, но и «столп отечества»; на груди его висели две медали за две коронации: одна — темная на красной ленте, другая — белая на голубой ленте. Однажды в пьяном виде он сломал себе ногу и с тех пор ходит с палкой, прихрамывает и воображает себя пострадавшим героем.
Пришел еще один торговец никому не знакомый, сумрачный и молчаливый; если он и отвечал иногда на вопросы, то говорил больше непонятными междометиями: «делишки — хны; денежки — турлы, обстоятельства — хрю!»
Потом явился меняла, низенький человек с безбородым сморщенным лицом и тонким женским голосом, вообще похожий на старую бабу, надевшую сюртук.
Мясник Красавицын приехал прямо из лавки с работы, не успев переодеться, и хотя молодым лицом своим с розовыми щеками и голубыми глазами напоминал херувима, но вокруг себя разносил запах крови и сала. Он привез себе на подмогу еще молодца из лавки — с короткой бычьей шеей и тупым лбом.
Пришел со спутанными волосами и всклокоченной бородой содержатель бань Друзьев, которому все время хотелось не то заснуть, не то выпить еще водки, не то разбить зеркало.
Приехал подрядчик Осьмухин, которому многие были должны крупные суммы, а сам он был должен другим еще больше; одевался он в поддевку и высокие сапоги, но ездил на дорогих рысаках и резиновых шинах.
Пришел маклер Сучилин, с желтыми обвисшими усами, весь в морщинах, с худыми дрыгающими ногами и с длинным корявым носом, в очках, очень сердитый и никому не верящий без расписок ни под какие слова. У него было огромное знакомство и огромные связи, но он был зол на всех за то, что его никогда не избирали в настоящие маклеры и он всю жизнь был так называемым «биржевым зайцем» и не мог иметь шнуровой книги, а шнуровая книга с печатью — была его заветной мечтой.
Когда вошел Яша, все сидели уже за столом; одни молчали, другие разговаривали о ценах:
— Осетрина как вздорожала!
— К рыбе приступа нет!
— Уважаю я осетрину.
Мало-помалу подходили все новые лица: пришел издатель сонников и страшных предсказаний, пришел похоронный кондитер, пришли лабазники, хозяин двадцати лихачей и хоругвеносцы. Среди них вошли незаметно и четыре сыщика — второго сорта — на случай поддержать настроение. Вскоре комната наполнилась, и Благодетель приступил к делу.
Прежде всего он отрекомендовался:
— Русский патриот, Василий Васильевич Воронов, преданный своему отечеству, престолу, самодержавию и православию. По совету князя Сардинина я пригласил вас сегодня, почтенное собрание, обсудить наши русские дела и принять меры к спасению нашего государства, которому грозит великая опасность от внутренних врагов, более дерзких и опасных, чем враги внешние… Вот господин Щов, только что вернувшийся из Петербурга, лучше меня объяснит вам суть дела. Господин Щов, будьте любезны сказать вступительное слово.
Из-за стола поднялся высокий худощавый человек с маленькими бесстрастными глазами, гладко остриженный, с выбритой бородой и подрезанными усами; лицо это, казалось, было очень удобно гримировать и придавать ему любое выражение.
— Почтенное собрание! — начал он, вынимая из кармана бумажку и все время косясь на нее. — Трудное и ужасное время переживает наше дорогое отечество. Изменники и крамольники, потерявшие честь и совесть, кричат по всей России: «Долой правительство и царя, мы сами хотим управлять народом и царством». Они хозяйничают уже в городах и земствах, выжимают с крестьян земские сборы и мечтают опять восстановить крепостное право.
— Крамольники! — крикнули четыре голоса из разных углов, и в ответ им по собранию глухо пронесся ропот.
— Они отрицают бога и православную веру, отрицают отечество, царя и верных слуг его, убивая лучших людей, преданных губернаторов и честных министров. Кто же эти люди, ведущие нас на край пропасти? Эти люди студенты, профессора, учителя, адвокаты, писатели и жиды!
Новая волна ропота пронеслась по собранию.
— Взглянем же, что стало с нашим народным хозяйством. Все разорено: дела испорчены, кредит подорван, и все это началось с проклятого слова «доверие», которое, не подумавши, бросил один либеральный министр назло действительной опоре России — самодержавию! Этим проклятым словом он вверг страну в несказанные беды. А другой министр, покровитель лендов, прямо отдал отечество на растерзание инородцам и всяким врагам…
— Правильно! — закричал вдруг банщик, очнувшись от спячки. — Все жулики и изменники!
Он ударил по столу тяжелой ладонью и, перебивая оратора, горячо продолжал:
— Всех их к чертовой матери!
Настроение вдруг поднялось. Много голосов заговорило сразу, но банщик кричал громче всех, стуча по столу:
— К чертовой матери! Всех их к чертовой матери!
Оратор пытался что-то сказать, но его уже не слушали, а бранили обоих министров, называя их предателями.
Кто-то прибавил к двум третьего, потом прибавил еще одного, а потом уже все загалдели вообще про начальство.
— Велика больно власть дана! — сердился один.
— Теснят народ и знать ничего не желают, — перебивал Другой.
— Зазнались! — добавил третий. — Ни суда на них, ни управы!
— Жертвы наши разграбили, а мы-то сдуру несли денежки-то. А они по карманам.
— Денежки наши — турлы!.. Фью!
— А полиция? Житья нет! Что захочет, то и ломит без меры, без толку: штрафует, орет, придирается.
— Пристав у нас был — этакое животное!
— А наш-то пристав: намедни так на меня и хрипит, так и топочет ногами.
— А моего дворника из Москвы выслал. Спрашивается:
за что?
— Зазнались! Пора бы им кулаки-то сшибить!
— Только себе морды отращивают, окаянные!
— Всех их к чертовой матери!
Говорили и кричали все разом, и чем больше шумели, тем больше разгорячались. Бранили войну, бранили каких-то мошенников, роптали на налоги и ругали полицию. Настроение слагалось не в пользу оратора. Напрасно пытался он перейти снова к речи, напрасно кричали сыщики про жидов и студентов, и напрасно махал руками Воронов, призывая к порядку.
— Почтенное собрание!.. Почтенное собрание!.. — надрывался он, обливаясь холодным потом. — Вы не про то! Тише! Не про это речь! Подождите!.. Почтенное собрание!
Но страсти разгорелись, и им уже не было удержа.
— Минин! Спасайте! — бросился, наконец, Воронов чуть не со слезами к Красавицыну. — Лезьте на стол. Кричите им что-нибудь!
Красавицын точно ждал этого. Ловко занес он на стол ногу и вдруг вырос над всем обществом с раскинутыми врозь руками.
— Народ православный! — гаркнул он во весь голос.
Неожиданность удалась. Все повернули глаза к новому оратору и притихли, тем более что привезенный им молодец успел кое-кого пырнуть пальцами под ребра и сказать:
«Гляди! гляди!»
— Народ православный! — повторил Красавицын, не зная, что говорить дальше; сердце его колотилось, кровь стучала в виски.
Самолюбие не позволяло ему слезть теперь со стола, не сказавши ни слова, и он с своей высоты глядел почти с ужасом в эти десятки чужих глаз, в эти бороды и лица, обращенные к нему в ожидании чего-то важного и большого. Это молчание, которое он вызвал своим окриком, теперь давило его. Он понимал, что еще секунда — и все расхохочутся, и он уйдет, сгорая со стыда, а завтра весь город будет знать, как Красавицын говорит речи.
— Народ православный! — воскликнул он еще раз, теряясь, не рассуждая и делая что-то бессознательное.
Трясущимися руками он распахнул вдруг полу своего пиджака и, хватая из бумажника деньги, запальчиво мял их и бросал на стол, приговаривая.
— Вот!.. Вот!.. Вот!..
Потом вытащил кошелек и так же страстно и неожиданно для самого себя раскрыл его над столом, и, когда зазвенели рубли, полтинника, золото и мелочь, он почти уже шепотом восклицал, но резко, на всю комнату:
— Вот! Вот!
От денег, сыпавшихся на скатерть и на пол, и от той страстности, с которой Красавицын все это делал, впечатление было велико и сильно. Все осторожно начали подгребать бумажки в одну кучу, а некоторые нагибались я поднимали с пола монеты.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Крамола.
