I. Кандалакша
Берега Онежского залива — вероятно, одно из самых скучных мест на земной поверхности. Низменное, плоское побережье представляет из себя сплошное болото, поросшее сплошным же жалким лесом. Постепенно понижаясь, материк, наконец, скрывается под поверхностью моря, переходя в обширную прибрежную отмель, такую же скучную и безжизненную, как берег, к которому она прилегает. Пароходы должны бросать якорь Бог знает как далеко в море; в Сумском посаде нужно верст семь проплыть в карбасе до пароходной стоянки, и когда расходится непогода и по мелкому взморью забегают белые барашки, этот переезд становится очень неприятен и небезопасен. Небольшая деревенька Сухонаволоцкое, к северу от Сумского посада, лежит на самом берегу моря; пароходы минуют ее, и кто желает попасть в эту деревню, должен ехать из Сумского посада в карбасе. Но выйти в Сухонаволоцкую бухту и карбасом можно только в полную воду; в отлив, из нее уходит вся вода и она обсыхает, точно мелкие рукава в Донских гирлах или Миусский лиман (около Таганрога) при верховом ветре; карбас останавливается в доброй версте от деревни и вам предоставляется на выбор: или несколько часов прождать в лодке, пока прибудет вода, или, если угодно, пойти пешком по отвратительному, доходящему до колен, вязкому илу.
Прибрежные деревни соответствуют общему характеру местности. Например, то же самое Сухонаволоцкое. Представьте себе десятка два домов, построенных непосредственно на болоте; с горя они не дали даже себе труда выстроиться в улицы, а стоят в совершенном беспорядке, как попало, в узком промежутке между гнилою отмелью моря и стеною леса стоящего также на болоте. Между домами проложены деревянные мостки; бревенчатая мостовая — нередкая, а деревянный тротуар — непременная принадлежность каждой поморской деревни; только они делают ее проходимой, и если нужно, то и проезжей. Но Сухонаволоцкое не принадлежит к числу проезжих; зимою здесь ходит по санному пути почта из Сумского посада на Кемь; летом почта ходит пароходом и карбасом, а Сухонаволоцкое окружено непролазною топью. По дороге, по которой ездят зимой и где расставлены верстовые столбы, летом можно пройти пешком до первого столба, не далее, и это — единственное место для летних прогулок в праздничные дни; больше ни в одну сторону из деревни нельзя выйти.
Для зоолога море этих унылых берегов также непривлекательно: к чрезвычайно незначительной глубине его присоединяется еще сильное опреснение, причиняемое многочисленными речками, впадающими в Онежский залив. В Сумском посаде, в Сороке, можно отплыть 6—7 верст от берега и все иметь на поверхности пресную воду, при 2—3-саженной глубине; драга приносит массу вязкого ила, почти безжизненного.
Далее на север, однако, пейзаж резко меняется: высокие горы Лапландии, подступая к берегу, придают ему обрывистый, утесистый характер. Когда пароход идет но северной части Кандалакской губы, оба ее берега видны с палубы; залив в этом месте неширок — от 60 до 30 верст в ширину; по обоим берегам тянутся горы, на которых в июне месяце во многих местах лежит еще нестаявший снег. Море здесь гораздо глубже; берег, защищенный массою шхер, образует хорошие стоянки.
В северном углу Кандалакской губы, на самом берегу моря, у подножья высокой горы Крестовой, расположена маленькая деревенька Кандалакша, древнее поселение, давшее свое имя всему заливу. В противоположность Сухонаволоцкому, это — одно из самых живописных мест на Белом море.
Высокая Крестовая гора круто, местами почти отвесно, падает в море; по склонам ее растет редкий лес, и с моря кажется, будто в нее понатыканы елочки. Но здесь, за полярным кругом, вертикальная граница распространения древесной растительности поднимается невысоко над уровнем моря, и лес далеко не поднимается до вершины горы, — вершина голая. У подножья горы море глубокое, и пароход бросает якорь в нескольких десятках саженей от берега; он мог бы подойти и вплотную, если бы здесь была устроена пристань. На самом берегу, прижавшись к крутой горе, раскинулись немногочисленные избушки маленькой деревеньки; церковь выделяется из них своей ярко-красной крышей. Деревня расположена на сухом, песчаном холме и не нуждается ни в мостовой, ни в деревянных тротуарах. Мало того, и окрестности здесь сухие; из деревни можно выйти куда угодно и бродить в окрестностях версты на две, на три кругом почти беспрепятственно; проклятое северное болото низведено здесь до минимума.
В этом изящном уголке я пробыл десять дней, до следующего парохода; при посредстве местных властей, мне был отведен приют в лучшем доме Кандалакши, у одного из местных богачей. Это был порядочной величины домик, выкрашенный в нежно-голубую краску; комнату мне дали большую и просторную, но не особенно опрятную и неуютную. Стены возбуждали подозрение с энтомологической точки зрения; по ночам за обоями беззаботно резвились мыши. Словом, квартира была неважная; но когда я, несколько времени спустя, увидел в Архангельске «дворец Петра Великого», т. е. тот дом, в котором жил Петр во время своего пребывания в Архангельске, то оказалось, что он значительно уступал моему кандалакскому жилищу. Насколько все-таки изменились средние условия жизни, изменилась степень культуры с того времени! Ведь Архангельск и при Петре был важный торговый город, более значительный и населенный, конечно, чем современная Кандалакша с ее несколькими десятками домишек; несомненно, что царь занимал лучшее помещение, имевшееся в городе; каковы же были остальные дома?
Моего хозяина не было дома, в Кандалакше: он ушел на шкуне в Архангельск. Это был, по-видимому, делец, человек коммерческий, и что его торговые операции носили весьма разносторонний характер — я мог убедиться уже по стенам моей комнаты, где были развешены готовые женские платья и головные платки всех цветов спектра. Дома была хозяйка, [668] толстая, приветливая, весьма добродушная баба, с дочерьми, из которых старшей было лет 17.
Здесь на севере почти единственное средство к существованию и занятие жителей составляет рыбный промысел; в Кандалакской губе производится значительный лов сельдей; у каждого села, где мы останавливались, к пароходу подплывали карбасы, нагруженные небольшими бочонками с сельдями, которые направлялись на продажу в Архангельск, — но промыслы Белого моря играют совершенно незначительную роль в сравнении с промыслами океана, где лов трески на Мурманском берегу составляет главный фундамент народного благосостояния нашего северного побережья. Однако, производится там этот лов преимущественно не местным населением; оседлого, постоянного населения на Мурманском берегу, кроме жителей гор. Колы, почти нет, несмотря на правительственные усилия колонизировать этот край. Сюда приходит на летние промыслы поморское население Белого моря, и вряд ли другой отхожий промысел в России обставлен такими тяжкими условиями. Суда рыбопромышленников зимуют в Белом море и ждут весны и освобождения моря от льда, чтобы выйти на Мурман. Простые же рабочие, «покрутчики», по местному выражению, совершают свой путь пешком, поперек Кольского полуострова, и Кандалакша составляет один из этапных пунктов этого путешествия, перед которым бледнеют картины «народного стона» у Некрасова. В начале марта, когда здесь еще и не пахнет весной, с различных пунктов кемского и онежского уездов трогаются в путь промышленники; сотни верст, которые отделяют их от места летней работы, они отмеривают пешком; багаж свой, одежду и провизию на дорогу везут за собой в маленьких санках, в которые иногда запрягают собак. Их путь лежит через Кандалакшу. откуда они пересекают поперек Кольский полуостров до Колы; полуостров внутри почти лишен населения; русские деревни расположены только по берегам, далеко одна от другой. В центре страны живут ее коренные обитатели — лапландцы, лопари, полудикие кочевники. На этом пути через бесконечную снежную пустыню промышленникам, после долгого перехода, приходится и ночь проводить, в мороз и метель, на снегу, под открытым небом, согреваясь только у костра, разведенного для приготовления пищи; наравне с взрослыми ту же дорогу делают и дети, 12-летние мальчики, принимающие также участие в промысловых работах. Часто люди отмораживают члены или по приходе на место заболевают [669] цингой. Лишь в самые последние годы на этом пути от Кандалакши до Колы устроены на казенный счет одна или две избы для приюта промышленникам; это — капля в море в борьбе с теми лишениями и трудностями, которые им приходится испытывать, но и эта помощь оказала уже свое действие — уменьшился процент отмороженных.
Через Кандалакшу идет и почтовый тракт на Колу, — тракт, я думаю, единственный в своем роде; по нему движется (зимою) почта и за обычные прогоны путешествуют проезжающие. Зимою, по санному пути, вас повезут честь-честыо; одну станцию от Кандалакши можно даже проехать на лошадях; дальше везут в легких санках на проворных оленях, от одной лопарской станции до другой. Летом тот же путь вы должны уже сделать пешком, и за обычные прогоны получаете одних ямщиков, без лошадей; ямщики на руках понесут багаж, по три копейки с версты, — на общем основании, по два человека принимается за одну лошадь, — а барин пойдет рядом пешком, по непроезжей тропинке, проложенной через болота и камни Лапландии.
Так и «ездят» главным образом чиновники, по казенной надобности. Правда, что из всего расстояния (210—220 верст) от Кандалакши до Колы, большую часть, около двух третей, приходится сделать в лодке — озерами и реками; но верст семьдесят все-таки придется «проехать» пешком. А в случае непогоды, в бурное озеро таких размеров, напр., как Имандра, имеющее около 90 верст длины, нельзя пуститься в дрянном лопарском челноке, и погода заставит просидеть неделю и больше в лопарской избушке, на берегу озера, голодая среди безлюдной пустыни. Что по такого рода путям сообщения не может происходить особенно оживленного движения — понятно само собою, и действительно, за десять дней моего пребывания в Кандалакше, не оказалось ни одного пассажира, ни в Колу, ни из нее.
Пребыванием в Кандалакше я воспользовался для нескольких продолжительных морских экскурсий; хороший карбас я мог достать у моей хозяйки, а рыбаков нанимал в деревне. Один из них, Степан, добровольно взял на себя роль антрепренера при устройстве моих поездок; он сделался их бессменным членом, приглашал уже от себя других рыбаков, делал все приготовления к поездке. Не знаю, где он жил еще, кроме своей родной деревни, но очевидно когда-то понатерся около господ и приобрел привычки, в высокой степени [670] чуждые поморам. Тогда как его товарищи приходили, чтобы ехать в море, делали свое дело и уходили, он раз десять в день забегал ко мне в комнату, предлагал всякие вздорные вопросы и искал случая на что-нибудь понадобиться, усердно прицеливаясь к двугривенному. Он был расторопный малый, и во многом оказался мне полезен; бесполезно только было с ним разговаривать, благодаря его непременному желанию угадать, чего именно барин хочет, и дать приятный ответ. Когда он рано утром приходил ко мне в комнату и я спрашивал его, какова погода, нет ли дождя, каков ветер, его ответы были достойны Полония: «Не правда ли, это облако похоже на верблюда?» — «В самом деле, совершенный верблюд!» К товарищам своим он относился свысока, командиром, как лицо, по его собственному мнению, облеченное специальным барским доверием.
Вообще я должен сказать, что отношения с рабочими, рыбаками, со всяким простым народом — одна из неприятных сторон странствований натуралиста. Да и не с одними рабочими; любопытные всех слоев общества нередко отравляют существование.
У нас не только знание естественных наук, но даже просто вкус к природе и интерес к ее изучению необычайно мало распространены даже в наиболее образованных классах. В путешествии приходится сталкиваться с массою лиц, видеть много людей и зажиточных, и сравнительно образованных, для которых весь вопрос о природе исчерпывается словами: купить — продать. Интересно только то, что можно съесть, выпить или превратить в деньги; все остальное совершенно игнорируется. И когда видят, что человек интересуется птицами, которых не едят, травами, которых нельзя давать в лекарство или настаивать на них водку, или какими-то червяками, это вызывает недоумение, возбуждает подозрение в состоянии умственных способностей субъекта. «Вот, — говорят, — у нас в реке ловятся ракуши, в которых находят жемчуг. Вот бы вам интересно посмотреть». Купец Рябинин, в «Анне Карениной» Толстого, с одинаковым пренебрежением относился и к книгам в шкафу у Левина, и к вальдшнепам, которых он стрелял, полагая, что «не стоит овчинка выделки»; стоят ли выделки ракуши, в которых нет жемчуга!
Я помню, как мальчиком, когда я собирал растения или насекомых, меня смущали улыбки взрослых людей, людей деловых, занимающихся хозяйством, службой или торговлей и играющих в винт, — если им случалось видеть мои занятия. С [671] годами я перестал бояться деловых людей и сделался равнодушен к их улыбкам, как и ко многим другим детским страхам. Но до некоторой степени подобное чувство неловкости осталось у меня при сношениях с простым народом; «больная совесть века» вытравила в сердцах людей то спокойное, высокомерное пренебрежение к невежеству, с которым смотрели на вещи в доброе старое время, когда и цеховая гордость была сильнее, а вера в науку, мистический культ науки в некоторых отношениях стоял выше, чем теперь, когда мы читаем «Germinal» и «La bete humaine». Мне неприятно, что то, что для меня кажется одним из самых благородных занятий, какие только доступны на земле человеку — изучение явлений и законов Божьего мира, — с точки зрения «претендентов на существование», людей, думающих только о хлебе насущном, есть праздная и совершенно бесполезная затея сытого и глупого барина, который не должен трудиться и от скуки и праздности занимается всевозможными пустяками, благо есть деньги, свои или казенные, и нет ума выдумать что-нибудь повеселее. Это неправда, по мне от этого нелегче, и я не люблю расспросов о цели моих занятий, не люблю притягивать к ним за волосы отдаленную утилитарную подкладку и не люблю разговоров с мужиками о науке, как это делают подчас, и с любовью, пылкие студенты и наивные молодые натуралисты, объясняющие по дороге ямщику систему Коперника, спектральный анализ или теорию Дарвина.
Но если «мир соскочил с петель» — это не должно нам мешать делать свое дело. И хотя мои кандалакские рыбаки относились с явным недоверием к моим занятиям, подозревая в них какую-то тайную коммерческую цель, чуть ли даже не искание золота, хотя они немало надоедали мне своими расспросами, в чем состоит «ученая служба», какой на мне чин, могу ли я из ученой службы перейти в гражданскую и мог ли бы, напр., получить у них место станового, — тем не менее, экскурсии мои в Кандалакше были очень удачны.
В окрестностях Соловецкой зоологической станции нужно отъехать 2—3 версты от берега, чтобы достигнуть глубины, превышающей десять сажен. В Кандалакше, где высокий берег круто падает в море, около самой деревни, против впадения р. Нивы, в расстоянии всего нескольких десятков шагов от берега, глубина уже весьма значительная, от 20 до 35 сажен. Не к чему было далеко ехать, и, едва отчаливши от берега, я мог уже начинать драгировать. Здесь, на этой глубине, на [672] иловатом дне, поросшем бурыми хлопьями каких-то водорослей, оказалась богатая и довольно разнообразная фауна, по общему характеру своему довольно резко отличавшаяся от фауны Соловецких островов. Форм наиболее обыкновенных и характерных в Соловках — здесь не было, а наоборот, в большом количестве попадались другие, совсем не встречающиеся или крайне редкие в Соловецком заливе. Не было, напр., морских ежей, не было обыкновенных крупных соловецких асцидий, мало голотурий; зато здесь была довольно обыкновенна, крайне редкая у Соловков, маленькая красивая асцидия полярных морей, Pera crystallina, с грушевидным, сидящим на короткой ножке, как хрусталь, прозрачным телом, таким прозрачным, что все черты внутреннего строения ее видны насквозь: видны жабры, мерцательный желобок (эндостиль), ведущий по жаберному мешку к желудку, нервный узел и мерцательные полоски, дугообразно огибающие входное отверстие в жаберную полость. Кишели на дне небольшие звезды-офиуры, с длинными, колючими и чрезвычайно цепкими руками, которыми они так запутывались в водорослях и в петлях сетки, что при вынимании из драги сплошь и рядом руки отрывались и от офиур оставался только центральный диск ее тела с тупыми обломками рук; было довольно много красных морских звезд со стройными руками; и офиуры эти, и звезды были опять не те виды, которые я собирал в Соловецке.
В большом количестве нашел я здесь любопытный и редкий гидроид, Monobrachium parasticum, впервые открытый в Белом море и описанный К. С. Мережковским; в противоположность всем остальным гидроидам, у него около ротового отверстия находится только одно щупальце, что придает резко двустороннюю симметрию его телу. Эти мелкие гидроиды прикреплены всегда колониями к двустворчатой раковине небольшого пластинчатожаберного моллюска — Tellina — и никогда не попадаются на других животных и предметах. Однако, по всем вероятиям, мы имеем здесь не настоящий паразитум, а одно из явлений «симбиоза», сожительства двух различных видов животных; но в чем заключается сущность этого сожительства моллюска с гидроидом, какие отношения связывают Monobrachium именно только с этой одною формой, с теллиной, почему они не живут на других моллюсках — это неизвестно.
Изредка попадались мне, наконец, прикрепленные к камням, мясистые, оранжевые или желтые небольшие кустики полипов из рода Alcyonium, не только не попадающиеся у Солов[673]ков, но, насколько я знаю, вообще до сих пор еще не найденные в Белом море: для фауны Белого моря это была совершенно новая форма.
Одно обстоятельство бросилось мне в глаза в первую же мою экскурсию и в первую минуту меня очень удивило: почти все животные, вынутые из драги и положенные в воду, казались мертвыми. Офиуры, обыкновенно столь подвижные, тонкие руки которых быстро изгибаются, как змейки, лежали на дне банки неподвижно; большие красные звезды не шевелились; крупные актинии и красивый, крупный розовый гидроид Tubularia (indivisa?) пришли с щупальцами на половину втянутыми, но, пролежавши спокойно в стеклянной банке, не распускали их и не втягивали далее. Я стал их трогать пинцетом — они не сокращались и не реагировали на прикосновения; они были мертвы, как и Monobrachium, и звезды, и черви, и большинство других животных, кроме, может быть, моллюсков и асцидий. Между тем яркая окраска и свежий вид животных показывали, что добыты они были со дна живыми. Открыть причину их смерти было не трудно: я зачерпнул воды из-за борта лодки и попробовал — она оказалась почти пресною на вкус. Я драгировал слишком близко от устья Нивы, небольшой, но чрезвычайно быстрой и порожистой горной речки, впадающей в море у Кандалакши, и масса пресной воды, вносимой ею, воды более легкой, чем морская, покрывала сплошными слоями тяжелую соленую воду моря, не проникая далеко в глубь, медленно смешиваясь: на большой глубине 20—25 сажен лежали слои соленой морской воды и жила богатая фауна, а сверху простиралась пресная вода реки. Животных, добытых со дна, мне приходилось помещать в сосуд с водой, зачерпнутой с поверхности и, следовательно, почти пресной.
Чтобы избегнуть этого неудобства, на следующую экскурсию я поступил следующим образом: я отплыл сначала от устья Нивы на такое расстояние, чтобы перестало чувствоваться ее опресняющее влияние, и пришлось ехать очень далеко, версты на четыре. На вкус, конечно, трудно было бы отличить степень концентрации солей поверхностной воды, особенно переходя от пресной к соленой; но я руководился следующим признаком. На скалах, обнажаемых в отливе, селится в Белом море маленькое, сидячее ракообразное животное Balanus balanoides; его белые, известковые раковинки, в которые он прячет все свое тело, покрывают сплошным белым ковром гранитные и гнейсовые «луды» и камни, обсыхающие в отливе. Этот ма[674]ленький житель камней необыкновенно щепетилен насчет качества воды, которою он пользуется всего часов 12 в сутки, и с величайшею нетерпимостью относится к малейшему ее опреснению: устьев рек он боится как холеры. Его и можно принять хорошим указателем (по крайней мере, для биологических целей) границы опресняющего влияния реки; в Кандалакше и оказалось, что, напр., на большом довольно и лесистом острове Оленьем, отделенном от деревни проливом версты в четыре шириною, на стороне острова, обращенной к материку, к реке Ниве, Balanus balanoides все еще не было, и только обогнув остров, уже на противоположной его стороне, я увидел береговые скалы, усеянные обычными белыми скорлупками: следовательно, здесь была уже настоящая морская вода. В следующие экскурсии я и поступал таким образом. Набравши воды на таком расстоянии от Нивы, где уже могли жить баланы, я возвращался драгировать назад к деревне, потому что здесь, против устья реки, у подножья горы Крестовой, оказалось и самое глубокое место в окрестностях Кандалакши, и наиболее богатая и любопытная фауна. Добытых животных я мог перекладывать теперь из драги в настоящую морскую соленую воду. Но, к сожалению, эта заботливость оказалась напрасною: я все-таки получал большинство мертвых животных; уже одно быстрое прохождение через поверхностные слои пресной воды оказывалось для них безусловно смертельным и они приходили на поверхность мертвыми. Для организмов, живущих на такой глубине, физические условия окружающей среды остаются, вероятно, совершенно неизменными в течение их жизни; ни соленость, ни даже температура воды, вероятно, не подвергаются никаким годовым колебаниям, а температура эта весьма низкая. Сам я не занимался ее измерениями, но, по имеющимся в литературе данным, Белое море — вообще холодное море: на глубине немного более 10 сажен температура здесь (летом) нередко ниже 2 градусов Цельсия; глубже сорока сажен встречаются температуры ниже нуля, местами даже, на глубине от 75 до 160 сажен, на целый градус ниже — 1,4 С. На поверхности вода Белого моря летом, в особенности у мелких берегов, где есть приток более теплой речной воды, может нагреваться иногда градусов до десяти, в некоторых местах даже и выше; но я не думал, чтобы во время моего пребывания в Кандалакше вода достигала такой температуры. Во всяком случае, резкая разница температур может также, вероятно, играть роль в смерти животных, добытых с глу[675]бин, из вечнохолодных и соленых слоев, и проходящих через пресные и разогретые слои поверхности моря. Интересны условия существования при вечной температуре тела, в течение всей жизни, около нуля: и однакоже, совершаются все физиологические процессы, вся химия жизни, работают и нервы, и мышцы, и кровь.
Мне пришлось, таким образом, в Кандалакше повторить опыт Стуксберга, шведского ученого, объехавшего морем Сибирь в знаменитой экспедиции Норденшильда на «Веге». В Карском море [1], где вода на глубине 6 сажен была совершенно соленая и имела температуру — 1R, а на поверхности пресная, годная для питья и нагретая до +8R, он оставлял для опыта добытых драгою с глубины животных в воде, почерпнутой с поверхности; черви-полихеты умирали почти мгновенно; немногочисленные моллюски и ракообразные — через более или менее короткое время, и только один небольшой рак — Idothea entomon — еще и по прошествии шести часов бойко плавал в пресной воде. Но мне пришлось наблюдать это над фауной другого, гораздо более разнообразного состава; ракообразных у меня почти не было; для большинства же приходивших из глубины животных-червей полихет, офиур, звезд, актиний, гидроидов (Tubularia), полипов (Alcyonium) смертельно было уже одно быстрое прохождение драги через пресную и теплую воду поверхности. В соленой воде они уже не оживали, не приходили в себя; некоторых из них я оставлял потом на всю ночь в стеклянных банках с морской водой, но безуспешно. Белые щупальца Tubularia болтались в воде совершенно пассивно, не сокращались при прикосновении, а к утру ее розовое тело уже теряло свой цвет и начиналось разложение. Что такие нежные, мягкие, ничем незащищенные организмы, как Tubularia или Alcyonium, так страдают от пресной воды — это еще немудрено; удивительнее необыкновенная чувствительность и быстрая гибель крупных, покрытых жесткою кожей, красных морских звезд (Asteracanthion), или сухощавых офиур. Только относительно некоторых мало подвижных, квиэтических форм (моллюсков и асцидий) мне не пришлось удостовериться, насколько гибельно повлияла на них пресноводная ванна.
Это удивительное действие пресной воды, действующей, как сильный яд, на морских животных, давно известно и подвергалось неоднократным экспериментальным исследованиям, [676] наравне с обратным явлением — гибелью пресноводных животных в морской воде. Опытами, между прочим, Поля Бэра, известного французского физиолога, сделавшегося одной из жертв тонкинской экспедиции (он был назначен в Тонкин резидентом и умер, не вынеся климата), установлено, что причиною смерти является в этих случаях разность в содержании солей; из всех солей, входящих в состав морской воды, первенствующее значение принадлежит именно хлористым солям, специально хлористому натрию (поваренной соли).
Пресноводные животные, погруженные в морскую воду, умирают вследствие экзосмотического действия соленой воды на кровь и другие жидкости их тела. У животных, кожа которых покрыта предохраняющей слизью, соленая вода действует главным образом через жабры: тонкая кожица их тускнеет, кровообращение останавливается. У животных, покрытых гладкою, тонкою кожей, без слизи (у лягушек и их головастиков) экзосмоз совершается через всю поверхность тела; животное «высыхает»: соленая вода извлекает воду из крови и тканей, и лягушка умирает, теряя от до своего веса. Можно, таким образом, убить лягушку, погрузивши только одну ее лапку в морскую воду.
Обратно, для морских животных, погруженных в пресную воду, причиною смерти является потеря хлористого натрия; пресная вода извлекает его из их тканей. Поль Бэр прибавлял к воде раствор других солей и веществ (сахара, глицерина) с целью увеличить ее плотность до степени плотности морской воды, но это нисколько не защищало животных от быстрой гибели. Пресная вода действовала обратно, эндосмотически, в избытке проникая в ткани и кровь морских животных: у рыбы раздувались жабры и в них останавливалось кровообращение, у низших животных прозрачный эпителий становился тусклым, мышцы теряли свою сократимость [2].
Таким образом, как общее правило, можно сказать, что морские животные могут жить только в морской воде, озерные и речные — только в пресной. Состав их крови и тканей приспособлен к различному количеству солей в воде, и не допускает резких перемен в этом количестве. И действии[677]тельно, фауна моря и пресных вод различается между собою чрезвычайно; целые классы — даже типы, высшие систематические группы животного царства — живут исключительно в море, напр. иглокожие (морские звезды и ежи, голотурии) и оболочниковые (асцидии, сальпы). Тем не менее, это правило весьма непостоянно и представляет целый ряд различных исключений. Многие рыбы, так называемые «проходные», проводят часть жизни в море, часть в пресной воде, предпринимая правильные, периодические путешествия в эпоху размножения, и ежегодно поднимаются из моря в реки, чтобы метать в них икру; осетровые рыбы Каспийского и Черного морей (осетр, севрюга, белуга) идут весной в Волгу, Урал, Днепр и др. реки для метания икры, и затем возвращаются в море, куда идет затем и проводит здесь жизнь до достижения зрелости и ее потомство. Лосось, Salmo salar (семга Белого моря — это та же самая рыба, которую у нас называют лосось), также странствует, уходит из моря в реки, обладающие быстрым течением, и на своем пути вверх по реке в состоянии перепрыгивать даже через небольшие водопады. Речного угря можно также причислить к проходным рыбам, только в обратном смысле: он постоянно живет в реках, в пресной воде, а для метания икры уходит в море; маленькие угри не вырастают в море, а поднимаются в реки. Замечательно, что, по словам П. Бэра, угря защищает от вредного действия морской воды только слизь, покрывающая его кожу; если его обтереть, очистить от слизи, он умирает в морской воде через несколько часов. Но как же переносят в таком случае морскую воду его жабры?
Некоторые морские животные легко переносят временные изменения солености вод, даже очень резкие, и замечательно, что в этом отношении часто разнятся между собою виды весьма близкие. Balanus balanoides, как я уже говорил, не выносит самого легкого опреснения воды, а другой вид тех же ракообразных, B. improvisus, может жить даже на таких прибрежных камнях, по которым во время отливов струится пресная вода впадающего ручья и омывает его раковину; следовательно, и во время прилива соленость воды должна колебаться, повышаясь лишь постепенно. Я сам имел случай наблюдать это на Мурмане (не знаю, впрочем, над каким видом Balanus); в одном из становищ я видел во время отлива раковины баланов, прикрепленные к камням, по которым бежали струи небольшого, но быстрого потока.
Колюшка, обыкновенная у нас, маленькая речная рыбка, [678] встречается точно также и в море; около Кандалакши, например, она довольно многочисленна; я ездил здесь раз с рыбаками посмотреть на рыбную ловлю, и сеть вытаскивала вместе сельдей, камбал и колюшек. Немудрено, что такие уживчивые, неприхотливые формы легко могут приспособляться к изменениям среды и мало-помалу резко переменять свое местообитание: из морей, напр., переселяются в озера. Тот самый рак, Idothea entomon, который в опыте Стуксберга нисколько не пострадал от пресной воды, — может и постоянно в ней жить. Коренное местообитание этого вида — Ледовитый океан, у берегов Старого света; но он живет и в Балтийском море, и именно в самых малосоленых его частях — Ботническом и Финском заливах; наши русские рыбаки зовут его «морской таракан». Мало того, он благополучно существует в некоторых больших северных озерах, напр. у нас в Ладожском.
Многие из морских животных, неизбежно погибающих при перенесении в пресную воду, хорошо, однако, уживаются в ней, если их приучать к опреснению постепенно. Подобного рода опыты были сделаны еще в первой половине этого столетия одним французским исследователем (Beudant); он держал в аквариях различных морских моллюсков и, возобновляя воду, весьма постепенно разбавлял ее пресной, так что через долгое время — через 8 месяцев — пресная, наконец, совершенно заменила морскую; некоторые виды моллюсков не выдержали этих экспериментов и умерли все, до одного экземпляра, тогда как в морской воде они легко могли прожить в аквариях столько же времени, сколько продолжался опыт. Другие же, хотя и сильно уменьшившись в числе, могли приспособиться к такому резкому изменению состава воды, если только оно совершается не сразу, а постепенно, и в конце концов настоящие морские моллюски могли жить у нас в одних банках с обыкновенными пресноводными Lymnaeus и Planorbis. Одна из распространеннейших и наиболее уживчивых морских форм, Mytilus edulis, съедобный ракушник, Miesmuschel, «мидия», как ее называют у нас на Черном море, вынесла этот опыт без всякого даже ущерба. 30 экземпляров были взяты и посажены в акварий с морской водой 1-го января, и те же тридцать жили в нем 15-го сентября уже в совершенно пресной воде.
Подобного рода опыт над приспособлением морских животных к жизни в пресной воде имеет значение в во[679]просе о происхождении всей пресноводной фауны, фауны наших рек и озер. Вся сумма геологических и зоологических фактов говорит нам, что море есть колыбель органической жизни на земле. Простейшие и древнейшие организмы жили в море; предки всех земных и речных животных жили в нем же. Речная фауна обязана своим происхождением морю. Но было бы не совсем правильно, если бы мы представляли себе образование речной фауны в виде простого переселения морских форм, способных к приспособлению к жизни в пресной воде, из моря в устья рек и далее вверх по ее течению. Если бы это было так, то фауна больших рек обнаруживала бы ближайшее сходство с фауной морей, в которые они впадают, и реки различных бассейнов резко бы различались между собой своим населением. На самом деле этого нет; пресноводная фауна самых различных бассейнов сходна между собой и носит замечательно однообразный характер по всей земле, повсюду резко отличаясь от морской. Действительно, хотя возможность прямого переселения из моря в реки и не представляет чего-нибудь невозможного и, конечно, имела место для многих подвижных и быстрых животных, в роде млекопитающих, рыб, ракообразных и др., или для животных, переносимых пассивно, но для огромного большинства морской фауны устье рек есть непреодолимый барьер, каменная стена, за которую нельзя проникнуть. Кроме разности в солености и неблагоприятных температурных условий, в пресных водах есть еще одно замечательное условие, кладущее грань распространению морских животных, и очень многие из них, и именно все почти неподвижно прикрепленные или медленно ползающие (асцидии, полипы, иглокожие) начинают жизнь, по выходе из яйца, в виде маленькой, чрезвычайно нежной, пелагической, т. е. свободно плавающей на поверхности вод, личинки; эти же пелагические личинки всегда несутся в море течением, не могут плыть против воды и, следовательно, никак не могут проникнуть внутрь реки; а взрослые, неподвижно прикрепленные или сидящие на дне, точно также неспособны к этому.
Пресноводная фауна должна быть обязана своим происхождением не прямому переселению морских форм, а тем геологическим изменениям очертаний воды и суши, в силу которых части морей, отделившись, превращались в озера, и затем, получая постоянно дождевую и ключевую воду, а избыток изливая через реки в море, из соленых становились пресными. Из первоначального населения их часть вымирала при этом, [680] другая же приспособлялась к перемене среды и положила основание пресноводной фауне, которая уже далее самостоятельно распространилась по земному шару из одного бассейна в другой. Это были опыты Бёдана в колоссальных размерах, производимые самой природой; в разных местах они производятся и теперь; и теперь по берегам морей моллюски и другие животные приспособляются к жизни в лагунах и лиманах с полупресной и пресной водой.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of На далеком Севере: Из поездки на Белое море и на океан.
