Вместо предисловия
Я родился в 1840 г., в Сольвычегодске. Моя мать была из старинной купеческой семьи в Вологде — Поповых-Введенских; выучилась она читать в женском монастыре, а кое-как писать — уж самоучкой,
«Тогда (то есть в начале XIX века), — рассказывала матушка, — девушек писать не учили. «Для чего им уметь писать? — говорили старики, — разве чтоб потом любовные письма посылать».
Отец матушки вел большую торговлю с Архангельском и оставил крупное состояние; но старшие сыновья, приняв дело, скоро запутались и поспешили сбыть с рук незамужних сестер, конечно не спрашивая их согласия. Одну выдали за богатого старика, да такого старого, что не скоро нашли священника, который за двести рублей согласился повенчать его; матушка, казалось, была счастливее, она вышла за молодого, хотя и небольшого чиновника. Благодаря поддержке дяди-воспитателя, секретаря консистории, человека денежного, муж матушки скоро получил место подлесничего в Никольском уезде, — тогда только губернское начальство носило титул лесничего.
«Пока мы жили в Вологде, в доме дяди, Александр Федорович (так звали ее мужа) был как „красная девица“, не знал ни вина, ни карт, не водил никаких знакомств; дальше службы да церкви по праздникам никуда и дороги не знал».
Но с переездом в Никольск Александр Федорович скоро и круто изменился: стал пить, играть в карты и наконец дошел до такого состояния, что только с большим .трудом удавалось протрезвить его раз в неделю для подписи бумаг с отходящей почтой. Матушка приискала надежного письмоводителя, которому платила ровно столько, сколько Александр Федорович получал жалованья, — кажется, пятьсот рублей ассигнациями в год. Губернское начальство, конечно, хорошо было осведомлено об его пьянстве, к тому же было немало охотников на его место; потому матушке часто приходилось ездить в Вологду. Там, уплатив кому следовало две тысячи рублей ассигнациями, она возвращалась домой спокойною, что еще на год место оставлено за Александром Федоровичем. Так тянулось лет семь. Откуда же брались средства? В округе считалось около сорока тысяч ревизских душ; все они были обложены регулярною и безнедоимочною податью: пятьдесят копеек с души исправнику, по двадцать пять копеек стряпчему и лесничему и т. д. [С подобного рода обложением мне пришлось встретиться в Сибири в 70-х гг., только в несколько измененной форме, а именно в виде очень высокого жалованья волостному писарю, напр. по два рубля с души. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Это могло давать Александру Федоровичу до десяти тысяч рублей в год, но он почему-то считал такой побор рискованным, и им не пользовался.
«И без него жили, — говаривала матушка, — дом был как полная чаша, разве только птичьего молока недоставало».
Александр Федорович много проигрывал, ублаготворялось губернское начальство — за все расплачивались казенные леса, исчезали целые корабельные боры. Потом, кажется в год смерти Александра Федоровича, возникло дело, в резолюции которого между прочим значилось: «За смертью подлесничего Архангельского, после которого никакого имущества не оказалось, взыскать столько-то с таких-то крестьян», почему-то прикосновенных.
«Раз набралась я страху, — приехал губернатор, а мой Александр Федорович как нарочно в ту пору так запил, что я со всеми детьми перебралась в баню; но все, благодаря бога, кончилось благополучно. Губернатор оказался старичок генерал (кажется, Кузьмин), любил он выпить да повеселиться; прожил в Никольске (и теперь один из самых захолустных городов, можно себе представить, чем он был в начале 30-х гг.!) две недели, — едва ведь выпроводили; каждый день обеды да вечера с танцами, все виноградное вино, что имелось в городе, до последней бутылочки было выпито, несколько раз посылали за ним в Устюг. Ну, конечно, все чиновники в свое время явились к губернатору; только Александр Федорович не показался. Вот губернатор посылает за ним своего адъютанта. Приходит к нам адъютант и видит: Александр Федорович в чем мать родила катается по полу, а по полу разлито прованское масло, варенье. На требование немедленно явиться к губернатору он ответил: «Скажи своему старому дураку, что мне и дома хорошо; видишь, что я как сыр в масле катаюсь». А вечером возьми да и явись на бал, — пробрался, как-то не заметили; сверх нижнего белья только и надел один мундир да прицепил шпагу и в этом виде прямо к губернатору: «Честь имею рапортовать вашему превосходительству, что от дождя леса горят». А губернатор, тоже сам едва на ногах стоит, только и сказал мне: "А шутник же у вас муж, Анна Ивановна… «от дождя леса горят»! ха, ха!« Кое-как удалось вывести Александра Федоровича».
Матушка вела, собственно, только канцелярское дело, да улаживала отношения с губернским начальством; но вот, по ее словам, жена стряпчего, человека недалекого и слабого, так та, можно сказать, управляла всем уездом; ни одно сколько-нибудь серьезное дело не могло миновать ее рук; а рекрутский набор не только в Никольском уезде, но даже в смежных Устюжском и Тотемском прямо-таки был ее специальностью.
Прожив с Александром Федоровичем восемь лет, матушка овдовела; затем года через два вышла за моего отца. Я от него остался шести месяцев, и все, что знаю о нем, — со слов матушки. Он был из кантонистов; дед под старость ослеп; когда отцу минуло девять-десять лет, дед, живший на родине, где-то не особенно далеко от Москвы, взял в одну руку посох, а в другую сына и, явившись в Москву, сдал его начальству. Тогда дети солдат обязательно делались солдатами. Пройдя кантонистскую школу, отец попал в роту, которая была предназначена для выучки образцов в армейские полки.
«Били нас не на живот, а на смерть, били, когда вздумается и чем попало: полено подвернется — поленом, скамейка — скамейкой. Изо всей роты только двенадцать человек (в числе их и мой отец) и были выпущены в армию; остальные или заблаговременно отправились на тот свет, или были разосланы по инвалидным командам» [Мой отец, по словам матушки, отличался правдивостью до ригоризма; его рассказ о порядках, в которых он воспитывался, подтвердил впоследствии и офицер Григорьев, с которым мне пришлось познакомиться в половине 60-х гг. Он тогда был смотрителем виленской тюрьмы, где находились арестованные, состоявшие под следствием особой комиссии, учрежденной Муравьевым по делам восстания 1863 г.; в начале 80-х гг. Григорьев был, кажется, некоторое время смотрителем петербургского дома предварительного заключения. Он тоже происходил из кантонистов и прошел через московский корпус (помнится, карабинерный). Хотя его воспоминания относились к значительно более позднему времени, когда моего отца уже не было в живых, тем не менее, Григорьев не мог без ужаса говорить о своем корпусе. «Там забитых насмерть хватило бы на целый армейский корпус», — закончил он раз свой рассказ. (Прим. Л. Ф Пантелеева)].
За выслугу двадцати двух лет в нижних чинах отец был произведен в офицеры и назначен в вологодский гарнизонный батальон; здесь он и женился на матушке. Постоянные ученья да дежурства начали тяготить отца.
«Захотелось ему места поспокойнее; снесла я дюжину серебряных ложек жене батальонного командира, — ну, отец и получил место начальника инвалидной команды в Сольвычегодске».
Просто тогда было.
В Сольвычегодске стал отец болеть, и с разрешения начальства неофициально приехал в Вологду и поместился в лазарете; а матушка осталась заведовать командой. Но так как здоровье отца не поправлялось, то он подал прошение об отчислении его от инвалидной команды, а в Сольвычегодск был прислан приемщик, которому матушка и сдала команду и все казенное имущество. В те времена всякая сдача обязательно сопровождалась уплатой приемщику известной суммы.
«Денег у нас не было, пришлось все распродать. Расплатилась я с приемщиком и получила от него приемочную ведомость; всех капиталов у меня осталось три копейки; вдруг приносят письмо с почты из Вологды, отдала я почтальону эти три копейки и вскрыла письмо, а в нем сообщалось: «Федор Савельевич (мой отец) такого-то числа волею божиею скончался, и тогда-то похоронен».
Матушка затем перебралась в Вологду, где с чем-то через год и вышел ей пенсион — сто рублей ассигнациями в год, то есть двадцать восемь рублей нынешних.
Это коротенькое вступление я считал не лишним, так как обстановка моего детства достаточно поясняет содержание нижеследующих очерков-воспоминаний. В них по большей части сохранены подлинные имена и фамилии.
Мои воспоминания о гимназии были напечатаны в «Русском богатстве» за 1901 г.; они здесь не перепечатываются, так как не подходят к форме настоящих очерков, которые в минувшем году были помещены частью в «Северном крае», частью в «Русских ведомостях».
I. Старый дом
Я начинаю отчетливо помнить себя с пятого года; от более раннего детства есть лишь несколько несвязных воспоминаний. До моего отъезда в университет матушка переменила немало квартир, платя за них от двадцати пяти до семидесяти копеек в месяц (такие квартиры теперь стоят в Вологде от двух до четырех рублей, и то на самых окраинах); на некоторых мы оставались не более двух, трех месяцев, на других жили годами. Хотя матушка всегда старалась нанять комнату с отдельным ходом и печкой, однако нередко мы были лишены этих удобств. Поводом к переездам большею частью были столкновения с хозяйкой из-за воды, кочерги и т. п. У матушки сердце было горячее; случалось, поспорит с хозяйкой, обменяются несколькими репликами, и, смотришь, дня через два мы уже перебрались на новую квартиру.
Более ранние квартиры по их бытовой обстановке лучше сохранились в моей памяти; в позднейших начинает выступать личная жизнь и понемногу вытесняет впечатления окружающей среды; но особенно самая ранняя квартира, которую я помню, в некоторых отношениях, больше других оставила след в моих воспоминаниях.
[…]
Припоминаю такую сцену.
К дочери столяра уже довольно поздно стучится мещанин, с которым она почему-то решила покончить; мещанин ломится в наружную дверь и не обращает внимания ни на какие уговоры не только столяровой жены, но и самого хозяина дома. Тогда выходит Воронецкий.
— Ты как смеешь здесь шуметь?!
— Отпирай! — ревет мещанин.
— Да ты знаешь ли, с кем говоришь? Я чиновник1
— Вашего брата, чиновников, — отзывается мещанин, — в базарный день по грошу связка.
Младшей Воронецкой представлялся случай выйти замуж: стал на нее засматриваться приказчик из мучного лабаза; но ему было коротко заявлено, чтобы он такую глупость совсем выбросил из головы. Это решение было единогласно одобрено всем домом. Тут, кроме сословных предрассудков, сказались и более гуманные основания.
«Статочное ли дело Вере Константиновне выходить замуж за Прокудина, — говорила хозяйка, — ведь у ихней братии первое дело, как напьется пьян, принимается жену бить».
Но будь в эту пору у хозяйки взрослая дочь, она бы ни на минуту не задумалась выдать ее за Прокудина, потому что в мещанском быту битье жен не только считалось делом обыденным, но и естественным.
[…]
«Была у меня сегодня Петровна (дочь столяра). „Не знаю, говорит, что и делать, Александра Федоровна“; а я ей и говорю: „Да плюнь ты на него, какая от него корысть!“ Ну, точно, попервоначалу никогда с пустыми руками не приходил: то чаю принесет, то муки или чего другого, к рождеству на платье подарил; а теперь придет пьяный, да еще как куражится. Я ей такого человека приискала, что будет жить и нежиться, как барыня».
В доме всем известно, что в это самое время хозяин переживает критический момент: надо платить Гурлеву за товар, а денег нет; того и гляди, что к праздникам как раз останешься без товара.
— Ох, Анна Ивановна, ума не приложу, как нам и выбраться из беды. Петр Иванович ходил было к дяде; сами знаете, что у него капитал чуть не первый по Вологде; так что, вы думаете, сказал? «Переведи, говорит, лавку на мое имя». Сделай-ка мы это, так ведь он нас во всякую минуту из лавки-то и выпроводит. Вот хочу я вашего совета спросить: не дать ли мне обещание сходить к Семистрельной (недалеко от Вологды монастырь с чудотворной иконой)?
— Что ж, Александра Федоровна, отчего не пообещаться? Она, царица небесная, владычица пресвятая, из пучины морской спасает людей, не только что в житейских делах помогает, — поучительно поясняет матушка.
Книг в доме было всего две: у хозяина псалтирь, по которой он учился грамоте, а теперь для этой же цели служила его сыну, да у старшей Воронецкой имелась гадательная книга «Соломон». Все знали, что она у нее есть, в случае надобности прибегали к ней, и в то же время никогда о ней не говорили.
«Начни-ка ее везде таскать да всем давать смотреть, она и перестанет правду говорить».
От «Соломона» до гаданий всякого рода переход не велик. Особенным авторитетом пользовалось гаданье в зеркало; надо только дождаться святок, в другое время оно ничего не даст. Но не все на него решались: известно, это гаданье наверняка, никогда не обманывает; а вдруг как гроб увидишь? Однако на поверку оказывалось, что почти все замужние или бывшие замужем видали своих будущих мужей.
— Стою я это таково долго, стараюсь не мигнуть, потому, хоть раз мигнешь, уж ничего не увидишь; слезы так ручьем и текут. «Ну, думаю, должно быть сегодня ничего не будет». Только что это подумала, и вдруг вижу — стоит мужчина спиной, в сарпинковой рубашке; только и распознать можно, что русоволосый да коротко стрижен. И что же вы думаете? Вышла я через год за Александра Федоровича, жила с ним восемь лет, два года вдовела, а тут опять вышла замуж за Федора Савельевича. Стал это он после свадьбы раздеваться, смотрю — у него сарпинковая рубашка; а сам-то ведь был русоволосый и коротко стригся. Вот оно зеркало-то, за одиннадцать лет вперед хватило!
— А страшно, — отзывается старшая Воронецкая, потерявшая всякую надежду когда-нибудь выйти замуж, — я ни за что не решилась бы смотреть в зеркало.
— Как не страшно, — продолжает рассказчица, — первое дело надо крест снять, а потом, зашумит ли, застучит ли, надо стоять как вкопанная.
— А вот Фуражевская так с ума сошла.
— Да ведь она увидала человека в саване; в тот же год ее жениха на Кавказе и убили, вот с той поры она и стала заговариваться.
Кроме вечно тревожной заботы о завтрашнем дне, в доме все жили в постоянном страхе перед невидимыми злыми силами. Стукнет ли где в неурочное время, распахнется ли почему-нибудь дверь, — все вздрагивают, а иные даже спешат перекреститься: непременно домовой шалит; душил ли кого кошмар во сне — опять дело нечистой силы.
«Только что собралась было помолиться, как закричит Машутка; стала я ее кормить, да так с ней и заснула. Ну, и поездил же „он“ на мне, еле ведь проснулась, вся рубаха была мокрая».
Раз вечером все большие куда-то ушли, должно быть ко всенощной, а нас, маленьких, собрали в одну комнату и накрепко заказали никуда не выходить. Чем уж мы развлекались, не знаю, только помню, что я сидел на большом столе. Вдруг как мы все заорем, да так, что из низу прибежала Столярова жена. «Что такое, что с вами?» Мы все в один голос только и твердим: «Он, он, он!» Тут скоро подошли и другие, и все согласно решили, что это домовой входил.
«Ишь нечистая сила, даже детей не оставил в покое!»
Нечистой силы боялись на каждом шагу: в баню, особенно вечером, немногие решались ходить одни; даже оставаться в темной комнате было дело рисковое, того и гляди шутку выкинет. Я замечаю за собой, что до сих пор, выходя из темной комнаты, как-то нервно затворяю за собой дверь,
II. По вечерам
По вечерам у всех женщин была та или другая работа, и зачастую у кого-нибудь собирались вместе; в таких случаях матушка брала меня с собою. Две темы преобладали на этих ассамблеях. Начинались они с разных смешков да взаимных подтруниваний, причем особенно доставалось старшей Воронецкой; она, впрочем, и сама легко давала повод: чуть где-нибудь стукнет, сейчас и выскочит. «Боится мила друга прокараулить», — замечали ей вслед. А затем как-то незаметно переходили к последним новостям, преимущественно из сферы домашней жизни ближайших соседей или знакомых; но этого рода разговоры совсем не удержались в моей памяти, да и были бы неинтересны для читателя. Другая тема — это рассказы о былом фамильном величии, о том, как отцы и деды не только по Вологде, но и в Архангельске гремели, какие в старину были простые и строгие нравы, и что теперь таких людей уж нет.
— Бывало, у Денежкиных соберется человек двадцать девиц да молодцев; пляшут за полночь, да так на полу вповалку все и лягут спать; тогда глупости-то никому и в голову не приходили, не то что ныне; теперь за девками-то надо смотреть, да и смотреть. Да и рано же прежде выдавали замуж: матушка мне сказывала, что она еще целый год в куклы играла, а уж с первым ходила.
Тятенька, царство ему небесное, ух какой строгий был! От отца остался еще маленьким, у матери был нелюбимым сыном: она его потом благословила простой иконой да караваем черного хлеба, а младшего, Михайла Михайловича, серебряной да белым хлебом. Дедушка был первый по Вологде, только под конец разорился, отправив за море два корабля; а о них и до сего дня ни слуху ни духу. Вот тятеньке-то и пришлось начать жить в чужих людях. А какой капитал оставил, — ведь в год его смерти одной чистой прибыли было сто тысяч. Зато уж и гордый был! По зиме приедут из Архангельска браковщики, все за ними ухаживают да угощают, а он дальше передней их не пускает; только, бывало, и скажет: «Ступайте, смотрите». А чего смотреть-то, товар у него был всегда первый сорт, да и слову своему был настоящий хозяин; у него и в Архангельске товар принимали не смотря; скажет, что в барках пятьдесят тысяч пудов, сейчас же полный расчет и получает. То же хоть бы и в Вологде, его и начальство уважало: бывало, встретит Христиана Ивановича — тогда за вице-губернатора был: «Милости просим, Христиан Иванович, запросто откушать». И тот всегда приезжал; помню его — такой худенький старичок был. А матушке-то тятенька только и скажет: «Завтра у нас Христиан Иванович будет, смотри не выйди стряпухой». — «Ах, батюшки мои светы, да чем же мы его угощать будем?» — «Глупая, разве у него дома еды нет, он ко мне приедет, а не наедаться». А теперь поди-ка, у Витушешниковых, даром, что первые богачи, часто ли бывает Матафтин? — кажется, тоже вице-губернатор.
А в каком страхе да почтении всю семью держал — и не приведи бог; при нем не только сыновья или невестки, даже жена не смела сесть, пока не скажет: «Садись». Узнал он как-то, что старший сын Николай неладно живет: он в одну сторону, а невестка в другую погуливать стали. Вот он раз и велел им прийти в субботу обедать; после же обеда, как будто вместе мыться, и увел их в баню да там вожжами и поучил их, как надо жить. А из бани пришли, точно ничего и не бывало; потом уж долго спустя невестка как-то проговорилась. Другой раз прослышал он, что брат Александр, — женатый тоже был, — голубей завел; вот он его и послал на пожню — посмотреть, хорошо ли сено убрано, а вслед за ним сам приехал, да ведь как его отделал да все приговаривал: «Не дело купеческого сына голубей гонять!» Брат-то Александр долго потом все с опаской садился.
Но тоже покойничек, бывало, хоть и редко, а и сам сильно зашибал. Ну, тогда первым делом всю семью соберет и велит песни петь; все стоят и песню за песней поют, иногда до рассвета. Я-то еще маленькая была; посадит меня к себе на колени, так, бывало, у него и засну. Вдруг как он заплачет, да и проговорит: «Все прахом пойдет!» Вишь, в сыновьях-то проку не видел, да и на матушку не полагался. Так ведь оно и сбылось, — продолжает рассказчица, — и трех лет не прошло после смерти Ивана Михайловича, как все и перебанкрутились; только Яков Иванович и уцелел, да и то потому, что женился на богатой уродине Окатовой, на которую раньше и смотреть не хотел.
— Ну, и у Шапошниковых капитал тоже был хороший, — отзывается хозяйка, — а в доме чего-чего не было: сколько икон в дорогих окладах, сундуки ломились от канфы да фанзы, одного бурмицкого жемчуга было более полупуда.
— Как же все это порешилось? — кто-нибудь спросит.
— Сам-то Иван Петрович был мужик крепкий, да не дал бог ему счастья в жене, слаба была до рюмочки; ничего с ней поделать не мог ни уговором, ни плетью. Умер он скоропостижно, дети были еще маленькие, приказчики все и растащили; вот Мизгиревы-то с тех пор в силу и вошли. Разве такое бы за мной дали приданое! — со вздохом заканчивала хозяйка (она была из дома Шапошниковых).
О слабости к водочке купеческих жен старого времени постоянно приходилось слышать; бабушка моя тоже этим грешила.
— Нет, уж теперь таких людей, как были прежде, не найдешь; да и торговля-то держится вся на обмане да на вывертах. В старину ни векселей, ни расписок не знали, а дедушка, бывало, просто для памяти зарубит на косяке да скажет: «Смотри, в срок не уплатишь — сотру зарубку». Приходит должнику срок платить, а денег почему-нибудь нет; вот он в ногах и валяется: «Батюшка Николай Васильевич, не стирай зарубку». А теперь что, хоть весь свой дом изруби, должник-то посмеется только.
III. Eнюшка
Веселее всех в доме жилось Енюшке. Это был молодой дворянин, так лет за двадцать,
— От матушки-то, покойницы, Анны Миколаевны, царство ей небесное, — говаривал его верный слуга Пармен, — какое состояние ему досталось! С умом — как бы не жить. Деревня в семь дворов, мужики всё богатеющие, первые по нашей стороне, по пятидесяти рублей (ассигнациями) оброка со двора платили. При деревне — барский дом; чего-чего только не было в доме: одних икон сколько, всё в серебряных окладах; только одна была отбеленная (то есть посеребренная), так ту покойница в церковь завещала. Орган был, — заведешь его, он и играет, все равно что в трактире, Тоже две пожни были, их кортомил здешний Дмитрий Иванович Кузнецов, сто рублей платил; да деньгами от Анны Миколаевны сот пять осталось, — покойница жила с расчетом. Все, голубчик, порешил, все пошло на хороводы да на платки и пряники девкам.
Кончил, это, училище, на службу-то поступать года еще не выходили; а тут через два года Анна Миколаевна и скончалась. Вот делать-то ему и нечего было; завел себе ружье да собачку, знай себе постреливает, да на деревенских девок засматривается. Ну, пока Анна Миколаевна жива была, много-то разгуляться не на что было, а как схоронил ее, и пошли это вечёрки да хороводы; девки пляшут, а он знай себе на гармонике наигрывает. Вот теперь последнюю пожню продал. А добреющий! Как стал деревню продавать, мне-то вольную дал. «Ты теперь, Пармен, куда хошь можешь идти, ты — вольный!» А куда я пойду? Разве я своего барина кину. Только ведь у него и осталось — виноходец да я.
А все от его простоты, — продолжал Пармен, — весь в своего крестного, Владимира Васильевича; у того какое богатство было, ведь в Заозерье-то больше трехсот душ, и всё мужики исправные, — так, поди же ты, в плевки проиграл.
— Как в плевки? — кто-нибудь спросит.
— Очень просто. Играл, это, Владимир Васильевич в карты с Николаем Платоновичем, ну, выпивши, значит, был. «Что это сегодня игра какая скучная, совсем карт не идут, — это Владимир Васильевич-то говорит. — Давай, Николай Платонович, в плевки играть, так живее дело пойдет». — «Давай!» Это, значит, кто дальше плюнет. Ну, Владимир Васильевич двадцать тысяч и проплевал. После того от Заозерья и пришлось отступиться.
Енюшка показывался в доме каким-то метеором и всегда немного навеселе. Приедет на своем иноходчике, Пармен лошадь убирает, а Енюшка если не в трактир, то непременно на домовую ассамблею придет. Тут все ему рады; а у него в карманах пряники да бублики, всех сейчас же начнет угощать, самовар велит поставить.
И пойдет Енюшка рассказывать что-то, должно быть, очень веселое, потому что все заливаются смехом. А то возьмет гармонику и запоет «Среди долины ровныя» или «Вечерний звон». Поет он, — голосок у него такой тоненький, — а сам то краснеет, то бледнеет.
— Ты бы, Енюшка, спел что-нибудь повеселее, — бывало, молвит хозяйка.
— Что ж, Александра Федоровна, можно и повеселее, — отзывается Енюшка, — и пойдет «Как у наших, у наших у ворот».
Захаживал иногда Енюшка к матушке.
— Ох, Енюшка, Енюшка, как посмотрю я на твое житье, так-то становится горько; хороший ты человек, а себя не жалеешь.
— Э, Анна Ивановна, жизнь — копейка, голова — безделка, с голоду не умру; я уже и бумагу послал.
— Куда?
— На Кавказ, Анна Ивановна, на Кавказ; там наш брат нужен. Сейчас, это, или ты черкеса штыком, или он тебе — пулю в лоб. Я уже и сивка запродал, вчера пять рублей задатку взял.
Вскоре об Енюшке и слух всякий пропал.
Несколько лет спустя заходит к нам странник, перекрестился на иконы и сложил у порога котомку.
— Здравствуйте, матушка Анна Ивановна, чай, не узнаете?
Матушка долго и пристально всматривается.
— Да неужто это ты, Пармен?
— Я самый и есть, матушка.
Из дальнейшего разговора оказалось, что Пармен после отъезда Енюшки начал сильно тосковать; и места ему попадались хорошие, — не мог нигде долго оставаться. Стал он ходить по святым угодникам; но и тут тоска не проходила. Решил он пробраться на Кавказ.
— Может, и отыщу барина да погожусь еще ему; ведь у него, у бедного, ни роду, ни племени, каково это жить одному на чужой стороне!
И разыскал… могилу Енюшки; тот умер не от пули черкесской, а от какой-то болезни.
— И не довелось мне, сударыня, его, голубчика, повидать, и всего-то умер недели за две, как я добрался до того места. А сторона дикая: все горы да леса, а кругом народ некрещеный, черкес. Каково это было ему, бедному, умирать; на могилку-то и креста никто не поставил. — И слезы выступали на глазах старика.
— Куда же ты, Парменушка, теперь пробираешься?
— Бобыль ведь я, матушка, иду к отцу Иоанникию, может и примет в пустынь; ведь еще могу потрудиться на святого угодника.
IV. Екатерина Степановна
Если Енюшке до поры до времени жилось веселее других, то бремя жизни, казалось, всего легче несла Екатерина Степановна. Правда, капиталов у нее не водилось, рукодельем никаким не занималась, а жила и, по ее собственным словам, благодаря бога ни в чем нужды не знала. Как я уже сказал, она была, кажется, вдова-дьяконица; занимала Екатерина Степановна невозможно крохотную комнатку, род чуланчика теплого. Уголок свой она держала замечательно чистенько, все стены были заклеены разными картинками с конфект, или чего-нибудь в этом роде. В одном углу стоял киот с иконами, а в другом, на полочке, была масса всяких безделушек, большею частью поломанных или, по меньшей мере, склеенных. Вместо кровати служил Екатерине Степановне большой сундук, и что в этом сундуке — никто не знал; только все были убеждены, что в нем разного добра немало. Всякий раз, как Екатерине Степановне доводилось за чем-нибудь сходить в сундук, она тихонько защелкивала свою дверь. Это еще более возбуждало интерес к содержимому сундука. Тоже и одевалась Екатерина Степановна опрятно; правда, никогда на ней нельзя было увидеть что-нибудь новое, но все было в порядке; да, впрочем, иначе при ее профессии и нельзя было. А профессия Екатерины Степановны состояла в следующем. Екатерина Степановна была живой календарь всех праздников, не только общих, но и местных, знала даже, в каком приделе какого святого и когда чествуют; а в Вологде ведь считалось до пятидесяти церквей. Затем она еще знала в известном дворянском кругу всех именинниц и именинников, дни рождения, панихиды — все почему-нибудь памятные в семье дни. Дома она появлялась только к вечеру, и в таком случае приходила в добром настроении; если же доводилось, что вернется вскоре после обедни, то непременно ко всем придирается, а уж ко мне — к первому, и только напившись чаю, несколько успокаивалась. Но случалось наоборот, что и по нескольку дней не возвращалась домой.
«Уж такая добрая Фелисата Сергеевна, такая добрая, что и сказать нельзя; ведь едва отпросилась; осталась было у нее на денек — вишь, ей что-то непоздоровилось; ну, хоть у нее и три девушки, а все лишний человек не мешает, особливо ночью: девушки всё молодые, разоспятся и не услышат, как ей что понадобится. Ну, на другой день она и поправилась. Я было и стала собираться уходить. Куда ты?! „Останься да останься!“ Еле ведь на пятый день отпустила».
А слушатель думал: "Наверное, Фелисата Сергеевна сказала: «Ну, матушка, пора и честь знать».
Вставала Екатерина Степановна раньше всех в доме и шла к заутрене, потом — к обедне, причем всегда выбирала такую церковь, где обязательно должна была встретить ту или другую именинницу или новорожденную. Смотря по рангу или особенной благосклонности известной особы, Екатерина Степановна заказывала просфору и по окончании богослужения подносила ее вместе со своими поздравлениями и всякими пожеланиями.
Обыкновенно особа все принимала и тут же милостиво приговаривала: «Заходи к нам, Екатерина Степановна». Но иногда в один день оказывалось несколько именинниц или каких-нибудь других празднеств; тогда Екатерина Степановна, напившись чаю у наиболее важной «благодетельницы», обходила потом поздравить других и, смотря по степени их благотворительности, тоже подносила им просфоры или ограничивалась только одними поздравлениями. Просфора стоила две, три копейки, а ей благодетельницы редко давали менее десяти копеек, да еще чаем напоят, иногда оставят и пообедать; а в большие праздники что-нибудь из старья дадут.
И жилось бы Екатерине Степановне хорошо и неутрудительно, да были два обстоятельства, которые и ей давали чувствовать крест жизни.
Во-первых, у нее были конкурентки, и немало. А как-то уж само собою складывалось, что в каждом доме всегда одна которая-нибудь пользовалась особенным благоволением.
«Втерлась эта хитрюга, Иванова, к Фелисате Сергеевне; та по своей доброте ни в чем ей не отказывает: намедни муки ей послала, ребятишкам холста на рубахи дала, а самой-то вчера платье подарила, и платье-то мало поношенное. Даже дворня вся дивуется, точно она ее приворожила. Только недолго всему этому быть. Знаю я про нее такую штучку, что близко двора не велят пущать».
А то придет Екатерина Степановна такая веселая, не только ко мне не придирается, а непременно пряник или конфетку даст. Торопливо ставит самовар, и первым делом зазовет к себе матушку.
— Была я сегодня, Анна Ивановна, у обедни у Пятницы, память ведь приходится по Иване Николаевиче. Только смотрю, Петровой (конкурентки) не видно; дивно мне это показалось. Ну, конечно, была в церкви Фелисата Сергеевна, подхожу я к ней, подношу просфору, а она таково милостиво и говорит: «Спасибо, дорогая, поедем вместе, напейся у нас чайку». И посадила ведь с собой в возок. Ну, первую-то чашку изволила сама налить и послала мне в девичью; а потом туда принесли самовар, и все принялись за чай. Тут я и узнала, что в прошлый понедельник Петровой объявлено, чтобы не смела больше и близко дому показываться. Давно этого надо было ожидать.
— Да за что же?
— А зачем из дому в дом переносит; должно быть, брякнула где-нибудь про Фелисату Сергеевну, а до той и дошло.
А вот и второе: это грозное «ко двору близко не пускать» так же висело над головой Екатерины Степановны, как и всех ее сестер по профессии.
Газет тогда никаких не было; пожарами, страшными убийствами никто не интересовался, о банковских и биржевых крахах и понятия не имели; а что касается до казны-матушки да кармана обывателя, так ведь затем они и существовали, чтобы покрывать дефициты служилых людей. Однако любознательность к тому, что делается вне круга своего дома, существовала и тогда, только она направлялась, особенно у прекрасного пола, исключительно в сторону интимной жизни ближнего. Екатерина Степановна и ее сестры по профессии исполняли своего рода репортерскую службу преимущественно в дворянской среде. Не в меньшей степени проявляли любознательность и купчихи, но они сами ходили на базар, ближе стояли к прислуге и потому в репортерах особенно не нуждались. Если и теперь репортерская профессия еще не пользуется у нас достаточным уважением, то в старое время Екатерину Степановну и ее сотоварок называли приживалками, — уж в этом слове чувствовалось что-то пренебрежительное; а мужская половина без стеснения называла их сплетницами, переносчицами и при всяком случае позволяла себе не только выказывать свое презрение, но и всяким образом над ними издеваться.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Из ранних воспоминаний.
