Read here

Утаенная любовь А. С. Пушкина

Павел Елисеевич Щеголев · 1930 · Free in the US

19,072 words · about 1 h 20 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1930 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Утаенная_любовь_А._С._Пушкина_(Щеголев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Павел Елисеевич Щеголев
Language
Russian
Published
1930
Length
19,072 words · about 1 h 20 min
Sections
10 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (10)
  1. I about 2 min
  2. II about 14 min
  3. III about 6 min
  4. IV about 4 min
  5. V about 13 min
  6. VI about 10 min
  7. VII about 6 min
  8. VIII about 8 min
  9. IX about 4 min
  10. X about 13 min

Continue:

I

В 1908 году появилась небольшая статья М. О. Гершензона о северной любви Пушкина. Вопросы, им поднятые, важны и любопытны для ученого, занимающегося Пушкиным, и если бы выводы и предположения Гершензона оказались справедливыми, то в истории жизни и творчества Пушкина прибавилась бы новая страница.

Вот положения Гершензона в сжатом виде и в собственных его выражениях. Еще до невольной высылки из Петербурга в мае 1820 года Пушкин томился светской, столичной жизнью, тайно изнывал в «суетных оковах» — он жаждал свободы. И несмотря на то, что из Петербурга он удален принудительным образом, ему кажется, что он сам бежал в поисках свободы и свежих впечатлений. Но вырвавшись на свободу хотя бы и таким образом, он испытывал полную апатию, был недоступен каким бы то ни было впечатлениям. Бесчувственность, омертвелость духа в первое время его ссылки сказывалась и временной утратой поэтического вдохновения. В глубине же души он в эти самые дни лелеял какое-то живое и сильное чувство. Пушкин вывез из Петербурга любовь к какой-то женщине, и эта любовь жила в нем на юге еще долго, во всяком случае до Одессы. Предметом этой северной любви Пушкина на юге, по предположению Гершензона, была княгиня Марья Аркадьевна Голицына, урожденная Суворова-Рымникская, внучка генералиссимуса. «В переписке Пушкина, — говорит Гершензон, — нет никакого намека на его отношения к ней или к ее семье, биографы Пушкина ничего не говорят о ней. Сведения, которые нам удалось собрать о ней, скудны. Она родилась 26 февраля 1802 года: значит, в момент ссылки Пушкина ей было 18 лет. Она вышла замуж 9 мая 1820 года, т. е. дня через три после высылки Пушкина, за князя Михаила Михайловича Голицына, и умерла она в 1870 году. Вот все, что мы о ней знаем». Считая несомненно относящимися к ней три стихотворения Пушкина («Умолкну скоро я…» 1821 года; «Мой друг забыты мной» 1821 г.; «Давно о ней воспоминанье…» 1823 г.), Гершензон пользуется ими для уяснения личности женщины, которую любил Пушкин, и характера самой его любви. Прилагая добытые им выводы о душевном состоянии Пушкина в первое время ссылки на Кавказе и в Крыму к «Кавказскому пленнику», Гершензон находит, что весь психологический сюжет этой поэмы исчерпывается теми тремя элементами, которые преобладали в эту пору в самом Пушкине. Это: 1) чувство свободы и уверенность, что он сам бежал от стеснительных условий и оков; 2) нравственная омертвелость, невосприимчивость к радостному чувству; 3) нега и тоска по давней и неразделенной любви. Этой северной любовью вдохновлялась поэзия Пушкина на юге целых два года, ею внушен был не только «Кавказский пленник», но и «Бахчисарайский фонтан». «Чудным светом, — пишет Гершензон, — озаряется для нас творчество поэта — мы нисходим до таинственных источников вдохновения».

Из этого коротенького изложения взглядов Гершензона видна их первостепенная важность для истории жизни и творчества поэта, и это обстоятельство обязывает с тем большим вниманием и осторожностью проверить факты, наблюдения и рассуждения Гершензона. Пушкиноведение давно ощущает потребность в синтезе; навстречу этой потребности идет попытка Гершензона. Но другая, столь же необходимая задача пушкинских изучений — критическое рассмотрение уже вошедшего в обиход материала, критическое выяснение происхождения тех или иных утверждений, обычно повторяющихся и в изданиях сочинений поэта, и в исследованиях о нем. Так называемая пушкинская литература довольно велика и обильна, но дух критицизма, отличающий научный характер работ, чужд ей: исключения крайне малочисленны. Мы должны отдать отчет в наших знаниях о жизни и творчестве поэта и разжаловать многие биографические, текстуальные и историко-литературные утверждения из их догматического сана; само собой понятно, осложнение старых легенд и предположений новыми, собственного изобретения, только задерживает научное изучение Пушкина. Но не будет ли синтез Гершензона новой легендой?

II

Работая над биографией Пушкина, я уже давно обратил внимание на эпизод отношений Пушкина к княгине М. А. Голицыной и на стихотворения, связываемые с ее именем. Теория о тайной и исключительной любви поэта именно к ней была выдвинута еще в 1882 году покойным А. И. Незеленовым в его книге о Пушкине. По существу о взглядах Незеленова нам придется еще сказать при разборе рассуждений Гершензона. Естественно было, конечно, обратиться за разрешением вопроса или, по крайней мере, хоть за его освещением к биографическим данным об этой женщине. Биографы и издатели Пушкина, действительно, ограничиваются сообщением тех дат, которые суммировал Гершензон, но все же в печатной литературе найдется несколько сведений о ней, не привлекавших до сей поры внимания исследователей. Эти данные немногочисленны, но любопытны настолько, что заставляют жалеть о их скудости. Личность княгини Голицыной оказывается интересной в историко-культурном и историко-психологическом отношениях; она, по-видимому, из того слоя русских людей, которого еще никто не вводил в историю нашей культуры, но которому со временем будет отведена в ней своя страничка. Это — русские люди, мужчины и, главным образом, женщины, которые, принадлежа к богатым и родовитым фамилиям, жили почти всю свою жизнь за границей, вращались в западном обществе, были в общении со многими западными знаменитостями, принимали нередко инославное исповедание, вступали в родство с иностранцами, открывали свои салоны и т. д. Стоит вспомнить о роли, которую играли салоны m-me Свечиной, княгини Багратион, графини Ливен, m-me Сиркур (урожд. Хлюстиной). Эти люди, не приткнувшиеся у себя на родине и оседавшие на западной почве, по-своему содействовали прививке западного миросозерцания и европейской психики к русскому уму и сердцу и имеют право быть занесенными в историю развития русского интеллигентного (в широком смысле слова) чувства. <…>

Существовавший интерес к личности княгини М. А. Голицыной создан <…> некоторыми отношениями ее к жизни и поэзии Пушкина. Она — «северная любовь» Пушкина! Переходя к разбору гипотезы о северной любви, выдвинутой Гершензоном, нелишне заметить, что его мнение, насколько мне известно, до сих пор оспаривал в печати один Н. О. Лернер. Поэтому в дальнейшем мы должны считаться и с рассуждениями Лернера. Гершензон пришел к своим выводам с помощью метода психологического: он пристально читал стихи Пушкина и верил им, и наблюдения его лишь результат «медленного чтения». Сущность той работы, которую проделал Гершензон в своем опыте «медленного чтения», заключается в том, что несвязанные высказывания в поэтических произведениях Пушкина он освоил современным, личным сознанием и заполнил, таким образом, пробелы в доступной нам истории переживаний поэта. Такого освоения не следует, конечно, бояться, но только в том случае, если в нашем распоряжении фактов настолько достаточно, что сила их действия на наше сознание в свое время скажется и заявит противодействие субъективизму исследователя. А как раз при изучении Пушкина нас подавляет скудость фактов и, что еще важнее, скудость фактических обобщений; ведь в сущности изучение Пушкина только теперь еле-еле становится научным. Но Гершензон в «медленном чтении» основывался на следующем утверждении: «биографы поэта оставили без внимания весь тот биографический материал, который заключен в самих стихах Пушкина. Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова; каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства». Это положение для Гершензона аксиома, с которой начинается изучение Пушкина, но оно в действительности могло бы быть принято, если бы только явилось результатом предварительного тщательного сравнительного изучения истории его жизни и творчества, но никто еще не произвел научным образом всей той фактической работы, из которой с логической неизбежностью вытекало бы то или иное решение этого положения. Пока оно только — впечатление исследователя ad hoc. Гершензон не снабдил разъяснениями своей аксиомы. Что такое реальная элементарность правдивости Пушкина в его поэзии? Если она означает, что переживание, выражение которого находим в поэзии, было в душе поэта, то такое мнение, конечно, можно принять, но какое же остается за ним руководственное значение для биографов? Их задачей являются разыскания в области фактической жизни поэта, которые должны выяснить удельный вес всякого переживания в ряду других. Вот тут и начинаются долгие споры, при которых придется привлекать фактические данные.

Оппонент Гершензона Лернер работает при помощи других методов: он держится в области фактов, разыскивает их, рассматривает и сопоставляет. В его работах научное изучение Пушкина найдет для себя немало полезных материалов. Недостатки метода Лернера — односторонность, к которой приводит исследователя отсутствие перспектив; кроме того, применение такого метода требует большой осторожности и сдержанности. Как раз последних свойств не хватает Лернеру. Подобно всякому фактическому исследователю, Лернер нередко бывает однокрылым и забывает о должной осторожности. Мы не раз будем иметь случай отмечать своеобразные промахи Гершензона и Лернера, вытекающие из их приемов работы.

Гершензон рассказал историю любви Пушкина к княгине М. А. Голицыной, выяснил характер этой привязанности поэта и даже нарисовал образ этой женщины — и все это он сделал исключительно на основании трех стихотворений Пушкина, ею вызванных. Нам необходимо сосредоточить внимание на этих произведениях, и поэтому представляется неизбежным привести текст (в той редакции, в какой они появились при жизни поэта) и сообщить их «послужной список». В целях краткости в дальнейшем изложении, элегия «Умолкну скоро я» обозначается цифрой I, элегия «Мой друг забыты мной» — цифрой II, и послание «Давно о ней воспоминанье» — цифрой III.

В отношении к сохранившимся рукописям история I и II одинакова. Возникли оба стихотворения почти одновременно: I — 23 августа 1821 года, II — в ночь с 24 на 25 августа. Рядом (II сейчас же за I) записаны они в черновой кишиневской тетради (ныне Всесоюзная библиотека имени В. И. Ленина, № 2365). Здесь их первоначальная, соответствующая моменту возникновения элегий, редакция. Черновой набросок I — не всего стихотворения, а только части (последней) — занимает правую сторону тетради или иными словами, переднюю страницу 47 листа. Заглавия нет, а внизу страницы помета 23 авг. 1821 года; видно, что цифра 3 исправлена из 4. Сейчас же вслед за этим идет черновик II, занимающий оборот 47 и лицо 48 листа. На 47 об. вверху слева помета «24 Авг. в ночь». Из рукописи видно, что текст I заносился в тетрадь именно 23 августа, а текст II — ночью 24 августа.

Изучение рукописей поэта дает возможность установить обычный у него прием двукратной обработки темы. Первая обработка свидетельствует о муках творчества и бросается в глаза исчерканностью и обилием поправок; видно, что поправки являются сейчас же вслед за возникновением каждого стиха или даже слова. Во второй обработке — пьеса вносится начисто без поправок и затем уже подвергается исправлениям, но их уж не так много, как в первой редакции. Наконец, посылая пьесу в печать, Пушкин переписывал ее из тетради набело. Этих положений нельзя, конечно, прилагать ко всем пьесам; исключений немало, но обычно ход работы именно таков. Он хорошо иллюстрируется черновиками поэм, хотя бы «Цыган», «Онегина»; нередко за исчерканной первой редакцией строфы сейчас же, непосредственно идет вторая редакция с немногими уже исправлениями. Хороший пример дают и занимающий нас текст I и II.

Вторую обработку I и II находим в тетради № 2367. Здесь перед нами оба стихотворения с исправлениями, сделанными по переписке, в сравнительно законченном, но все же еще не завершенном виде. I занимает здесь л. 10 и 10 об. и имеет заглавие «Элегия», а под заглавием помету «1821 Авг. 23», а II — находится на л. 11 и 11 об. с заглавием: «Элегия» и с пометой под последним стихом «25 авг. 1821». <…>

Наконец, в окончательной редакции, приготовленной для отсылки в печать, читаем I и II в тетради П. И. Капниста, о которой мы еще будем говорить: I — на об. листа 18 с пометой: «Элегия XI (1821)», и II — на л. 16—16 об. с пометой «Элегия VIII (1821)».

Именно этот текст I и II появился в печати в «Стихотворениях Александра Пушкина», СПб., 1826. I занимает здесь на 15-й странице 9-е место в отделе «Элегий», а II — 4-е место в том же отделе на 8-й странице. До выхода в свет собрания стихотворений II было напечатано в 11-й книжке «Новостей литературы», изданных А. Воейковым» (март 1825) под заглавием «К**» с подписью «А. Пушкин». Этот текст представляет несколько отличий от текста тетради Капниста и «Стихотворений» 1826 года, находящих свое оправдание в истории текста, как она рисуется по черновым тетрадям. При жизни Пушкина, I и II были напечатаны еще раз в первой части «Стихотворений Александра Пушкина». СПб., 1829. Здесь они помещены в отделе произведений 1821 года, I на 4-м месте (стр. 108) и II на 1-м месте (стр. 103—104). Текст изданий 1826 и 1829 года совершенно одинаков, и разница только в пунктуации, причем в этом отношении надо предпочесть издание 1826 года, по которому мы и даем текст, в скобках сообщая пунктуации 1829 года.

I

Умолкну скоро я. Но если в день печали

Задумчивой игрой мне струны отвечали;

Но если юноши, внимая молча мне,

Дивились долгому любви моей мученью;

Но если ты сама, предавшись умиленью,

Печальные стихи твердила в тишине

И сердца моего язык любила страстной;

Но если я любим: позволь, о милый друг,

Позволь одушевить прощальный лиры звук

Заветным именем любовницы прекрасной! (.)

Когда меня навек обымет смертный сон;

Над урною моей промолви с умиленьем:

Он мною был любим, он мне был одолжен

И песен и любви последним вдохновеньем! (.)

II

Мой друг! (.) Забыты мной следы минувших лет

И младости моей мятежное теченье.

Не спрашивай меня о том, чего уж нет,

Что было мне дано в печаль и в наслажденье,

Что я любил, что изменило мне! (.)

Пускай я радости вкушаю не вполне! (;)

Но ты, невинная, ты рождена для щастья.

Беспечно верь ему, летучий миг лови! (:)

Душа твоя жива для дружбы, для любви,

Для поцелуев сладострастья;

Душа твоя чиста: унынье чуждо ей;

Светла, как ясный день, младенческая совесть.

К чему тебе внимать безумства и страстей

Незанимательную повесть?

Она твой тихий ум невольно возмутит;

Ты слезы будешь лить, ты сердцем содрогнешься;

Доверчивой души беспечность улетит,

И ты моей любви, быть может, ужаснешься.

Быть может, навсегда… Нет, милая моя,

Лишиться я боюсь последних наслаждений: (.)

Не требуй от меня опасных откровений! (:)

Сегодня я люблю, сегодня щастлив я! (.)

Третье стихотворение, связываемое с Голицыной, известно нам по автографу на обороте 44-го той черновой тетради (№ 2369), которою Пушкин пользовался в 1822, 1823 и 1824 годах и в которой мы находим начало «Онегина». Набросок начинается с самого верха страницы, так что хронологической связи с предшествующими страницами, при пушкинском беспорядке в пользовании тетрадями, устанавливать не приходится. Отметим, что III занимает левую сторону тетради и если отвернуть этот лист, то на обороте 43 листа увидим отрывок «Все кончено: меж нами связи нет», а за ним, на этой же странице начинается и заканчивается на следующей странице (44 пер.), занимая ее всю, черновик того письма к Бестужеву, которое в беловом помечено 8 февраля 1824 года. Если бы Пушкин заполнял листы тетради № 2369 по порядку, то тогда было бы возможно заключить, что III занесено в нее не раньше 8 февраля 1824 года. По своей внешности стихотворение на л. 44 об. представляет редакцию, уже выработанную с некоторыми поправками в отдельных стихах и совершенно не напоминает тех черновиков, которые современны моменту возникновения самого произведения. Стихи имеют заглавие К. М. А. Г. Надпись эта, как нам кажется, сделана не в одно время с текстом, быть может, не рукою Пушкина. Но Анненков, упоминая об одном, сделанном Пушкиным списке стихотворений до 1826 года включительно, говорит, что в нем обозначена словами: «К кн. Гол.» известная его пьеса «Давно о ней воспоминанье».

Наконец, после революции отыскались остатки альбома княгини М. А. Голицыной, ныне находящиеся в Пушкинском Доме. Здесь нашлось и начало послания Пушкина к этой княгине, к сожалению, только начало, только первые восемь стихов. Текст их дает разночтения и должен быть предпочтен известному нам тексту, поэтому мы даем впервые воспроизведение этих восьми строк.

Давно об ней воспоминанье

Храню в сердечной глубине

Ее минутное вниманье

Отрадой долго было мне.

Твержу я стих обвороженной

Мой стих унынья звук живой

Так мило ею повторенной

Замеченной ее душой.

Пушкин не поместил III в собрании своих стихотворений ни в 1826, ни в 1829 годах, но при жизни его оно появилось в изданном В. Н. Олиным альманахе «Карманная книжка для любителей русской старины» на 1830 год (стр. 30—31) с следующим заглавием: «Кн. Голицыной, урожденной Суворовой» и с пометой под стихотворением «1823. Одесса». Вот текст III:

Давно о ней воспоминанье

Ношу в сердечной глубине;

Ее минутное вниманье

Отрадой долго было мне.

Твердил я стих обвороженный,

Мой стих, унынья звук живой,

Так мило ею повторенный,

Замеченный ее душой.

Вновь лире слез и хладной скуки

Она с участием вняла —

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки…

Довольно! в гордости моей

Я мыслить буду с умиленьем:

Я славой был обязан ей,

А, может быть, и вдохновеньем.

Первый и важнейший вопрос — на каком основании относит Гершензон все три стихотворения к княгине М. А. Голицыной? Но оснований Гершензон не разыскивал, а положился на авторитет издателей. Правда, он бросил несколько слов о некотором тожестве содержания I и III и о хронологической нераздельности I и II, но не потратил времени на развитие этих соображений. Нам придется коснуться их при анализе содержания этих трех пьес. Сейчас же мы останавливаемся исключительно на объективных фактических основаниях для приурочения всех трех пьес к княгине Голицыной. Мы вправе обратиться за ними к Лернеру. Во 2-м издании «Трудов и дней Пушкина» (стр. 69) он относит I и II к княгине Голицыной на том основании, что… их относит к ней Морозов в своем издании. А у Морозова находим категорическое указание на то, что I и II писаны к Голицыной, без всяких дальнейших разъяснений. В новейшей своей работе — в примечаниях к сочинениям Пушкина в редакции Венгерова — Лернер выдвигает приурочение I и II к Голицыной, как собственное мнение, и обставляет его аргументами.

Из приведенных выше данных о рукописях и изданиях I—II—III видно, что бесспорно усвоение княгине Голицыной одного III. И при жизни Пушкина оно было напечатано с полной ее фамилией, и в черновой тетради имеет в заглавии инициалы «М. А. Г.» и в собственноручном перечне Пушкина оно помечено «К кн. Гол.». Сомнений тут не может быть, и вопрос идет только о I и II. Но для приурочения I и II к княгине Голицыной мы не находим решительно никаких данных ни в истории их рукописного и печатного текста, ни в истории традиции, ибо они не были относимы к ней ни в издании сочинений, выпущенном наследниками или, вернее, опекой, ни в последовавшем за ними издании Анненкова, ни во всех изданиях Геннади, Впервые в текст сочинений Пушкина с именем Голицыной были внесены I и II покойным Ефремовым в 1880 г. (3-е издание Я. А. Исакова). Покойный Ефремов, при всех своих заслугах по изданию русских писателей, все же был только любителем и не имел ни научной подготовки, ни критического чутья, заменяя по временам эти свойства чрезмерным — даже до удивления — апломбом и догматизмом. Он внес немало совершенно произвольных мнений по вопросам текста, хронологии и даже биографии поэта. К сожалению, до самого последнего времени в пушкиноведении выдаются за положительные данные такие утверждения, которые при расследовании оказываются всего—навсего домыслами Ефремова. Именно так стоит дело и в нашем случае.

Лернер, признав правильным отнесение I и II к Голицыной, доказывает мнение Ефремова следующим образом: «из слов самого Пушкина, который, подготовляя в 1825 году сборник своих стихотворений, писал 27 марта брату: „тиснуть еще стихи Голиц.-Суворовой; возьми их от нее“, можно видеть, к кому относится элегия (I), действительно появившаяся в издании 1826 года». В этом выводе и дала себя знать однокрылость увлеченного фактического исследователя. Вот вопрос, на который Лернер, конечно, не может дать ответа: откуда же ему известно, что Пушкин имел в виду стихотворение I или И, а не какое-либо другое? Какое же это доказательство, что I и II напечатаны в издании 1826 года! Ведь решительно ничто не мешает нам думать, что тут речь идет о III или даже, может быть, и другом, нам неизвестном. Но не станем предполагать существования неизвестных нам стихотворений Пушкина и останемся в кругу дошедших до нас. Мы считаем вполне достоверными следующие положения: 1) в письме к брату Пушкин говорил именно о III стихотворении, хотя оно и не появилось в издании 1826 года, и 2) Пушкин ни в коем случае не имел в виду ни I, ни II. <…>

Но какие же стихи Голицыной-Суворовой поручал поэт брату взять от нее? Не прибегая к гипотезе недошедшего до нас послания Голицыной, мы должны разуметь под ними, конечно, III. Правда, оно не было напечатано в издании 1826 года, но что означает его отсутствие в этом издании? Брат Лев или пренебрег распоряжением брата (а мы знаем, что он делал это неоднократно), или не имел возможности исполнить его, так как М. А. Голицыной как раз в это время могло и не быть в Петербурге. Послание, ей адресованное, появилось в 1830 году в альманахе В. Н. Олина. Здесь она названа полной фамилией с титулом, и стихотворение дано с пометкой «1823, Одесса». Весьма правдоподобно, что В. Н. Олин получил рукопись стихотворения не от Пушкина, а прямо или через других от княгини Голицыной. Во всяком случае, очень похоже на то, что он печатал послание со списка, представлявшего окончательную, поднесенную Пушкиным редакцию.

Но мы были бы несправедливы к Лернеру, если бы оставили без внимания еще одно приводимое им фактическое основание или, вернее, тень такого основания, по которому I и II пьесы могли бы быть усвоены М. А. Голицыной. Говорю, тень, ибо все сводится к обмолвке или неясности, допущенной Анненковым. Последний, рассуждая о творчестве Пушкина в кишиневский период, пишет в своих «Материалах»: «один за другим следовали те художественно-спокойные образы, в которых уж очень полно отражается артистическая натура Пушкина: Дионея, Дева, Муза (В младенчестве моем она меня любила), Желание (Кто видел край), Умолкну скоро я, М. А. Г. В последних двух глубокое чувство выразилось в удивительно величавой и спокойной форме, которая так поражает и в пьесе Приметы». Какую же пьесу обозначал в этом перечне Анненков заголовком «М. А. Г.»? В его издании именно под таким заголовком напечатано III, но III написано в Одессе. Очевидно, Анненков впал в невольную ошибку, говоря о III при оценке произведений кишиневского периода. Впрочем, возможно, что ошибка была иного рода; III названо вместо какого-то другого и в таком случае, всего вероятнее, вместо П. В последнем случае, имея в виду II, Анненков должен был бы написать и соответствующее заглавие Мой друг забыты мной, он описался и внес не подходящее тут «М. А. Г.» Вероятнее, пожалуй, именно последнее предположение, потому что Анненков, печатая текст I и II, обратил внимание на хронологическую близость этих пьес. В примечании к I он говорит: «I написано днем ранее II, что заставляет предполагать и единство поводов к созданию их. В обеих, особливо в последней, изящество внешней формы находится в удивительной гармонии с светлым, коротким чувством, какое предназначено ей содержать».

Эта обмолвка или неясность ввела в заблуждение сначала Ефремова, вслед за ним поверивших ему следующих издателей и, наконец, в наши дни Лернера. Ефремов первый из издателей пропечатал в тексте сочинений пьесу I с заголовком «Элегия» [К М. А. Г.].. Очевидно, упомянутое в перечне Анненкова «М. А. Г.» он принял не за заглавие стихотворения, как это следовало принимать по принятому тут Анненковым способу приводить заглавия, а за приложение, поясняющее заголовок предшествующей пьесы, т. е. «Умолкну скоро я». После подобного установления фактической связи I с княгиней Голицыной Ефремову уже не стоило никаких трудов, опираясь на сделанное Анненковым сближение I и II, установить то же самое и относительно II и даже… укорить Анненкова за непоследовательность (обычный прием покойного библиографа!). В примечании к I Ефремов говорит: «I написано к одному и тому же лицу, как и следующее, на другой день набросанное поэтом „Мой друг, забыты мной“, впервые напечатанное в „Новостях литературы“ 1825. Г. Анненков, указывая на тесную связь этих стихотворений, написанных одно за другим, все-таки поместил их порознь, притом последнее в начале, а первое в конце 1821 года».

Такова история появления имени М. А. Голицыной в тексте сочинений Пушкина при I и П. Лернер, как видим, исходил из достоверного для него, а на самом деле мнимого указания самого Пушкина на отношение I к княгине Голицыной и по связи I и II устанавливал фактическую связь II с Голицыной, в подтверждение ссылаясь на обмолвку Анненкова. «По-видимому, — пишет Лернер, — II элегию Анненков обозначил инициалами „М. А. Г.“, говоря о ней в связи с I элегией, посвященной княгине М. А. Голицыной». Мы видим теперь всю неосновательность и неправильность усвоения I и II княгине М. А. Голицыной; ясен для нас и процесс возникновения и укрепления ошибочного мнения.

Итак, ни I и II никоим образом не могут и не должны быть связываемы с именем Голицыной; только одна пьеса III несомненно написана ей и вызвана ее влиянием.

III

Остановимся на содержании «Стихов княгине Голицыной-Суворовой» (III). Поступить так мы имеем тем более оснований, что для комментаторов поэта понимание этого стихотворения представляло затруднения, и содержание его казалось темным. Так, проф. Незеленов, приведя последние четыре строки стихотворения, пишет: "сердечность тона всего произведения, сдержанного, но далеко не холодного, показывает, что слова эти сказаны не на ветер, не в виде простой любезности, мадригала. Но они не совсем понятны, потому что темно (и должно быть, Пушкин сделал это с намерением), темно выражение

Вновь лире слез и тайной муки

Она с участием вняла

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки.

M. Гершензон поясняет послание следующим образом. «Пушкин вспоминает тот давний, памятный ему случай, когда он узнал, что его стихи ее очаровали; теперь случилось нечто другое — об этом втором случае Пушкин говорит неясно. Возможно, что она через сестру Башмакову, с которой Пушкин встречался у Воронцовых, прислала ему какие-нибудь свои, вероятно, французские, стихи в ответ на его поэтические песни:

Вновь лире слез и тайной муки

Она с участием вняла —

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки».

Итак, в увлечении загадкой, Незеленов свое непонимание приписал намеренному со стороны поэта затемнению смысла, а Гершензон, ничего не зная о княгине Голицыной, заставил ее писать французские стихи. Дело же обстоит гораздо проще. В приведенных выше данных имеются превосходные реалии к этому стихотворению. Мы знаем, что Голицына не только пела, но и занималась пением. Надо думать, ее искусство было выше обычного дилетантского уровня: об этом можно заключать из частых упоминаний именно об ее пении; стоит только А. И. Тургеневу, князю Вяземскому, Жуковскому заговорить в письме о княгине Голицыной, как сейчас же под перо подвертываются эпитеты и отзывы об ее пении. Слепой Козлов утешался ее пением; Жуковский, тонко чувствовавший искусство, наслаждался ее милым пением. Быть может (это только предположение!) она сама создавала музыку к нравившимся ей стихам. Если мы вспомним все эти данные, то содержание послания станет для нас совершенно ясным: это дань признания и благодарности художника слова, который услышал свои стихи в чарующем исполнении художника пения. Когда-то давно, задолго до написания послания (оно написано в 1823 году), княгиня оказала минутное внимание поэту, мило повторив или попросту спев его стихи. Стих поэта был зачарован, был обворожен для него звуками ее голоса. Теперь (в 1823 году) она снова подарила вниманием его лиру и передала ей свои пленительные звуки, т. е. опять спела его стихи. И в первый раз минутное внимание княгини было долго отрадой поэту, и он повторял свой стих, услышанный из ее уст. А теперь он будет горд и станет считать себя обязанным ей за свою славу, а быть может, и за вдохновение, если оно придет. Вот и все, что Пушкин сказал в этом послании. Смущавшее Незеленова и Гершензона четверостишие теряет свой недоуменный характер.

Но и без всех этих реалий смысл стихов

Вновь лире слез и тайной муки

Она с участием вняла —

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки…

можно было бы уяснить, сопоставив их с следующими стихами из стихотворения 1817 года «К ней»:

На лире счастливой я тихо воспевал

Волнение любви, уныние разлуки —

И гул дубрав горам передавал

Мои задумчивые звуки.

И в 1823, и в 1817 году поэт стремился выразить природу одного и того же явления: там голос женщины, поющей стихи поэта, передает свои звуки лире, здесь гул дубрав передает их горам. <…>

После представленных соображений послание Голицыной «Давно о ней воспоминанье» становится совершенно ясным. В нем нет решительно ни одного слова, которое свидетельствовало бы о каком-либо, даже самом легком увлечении поэта певицей, — не говорю уже — о какой-либо любви или страсти. Правда, это не обычный мадригал, не завзятая надпись в дамский альбом. Поэт, действительно, сердечно тронут таким вниманием художника голоса и искренне благодарит певицу. Послание, быть может, выросло не только из чисто внешнего желания отдарить княгиню М. А. Голицыну, а, возможно, и из внутренних побуждений: поэта могла заинтересовать связь двух искусств в одной теме; его поэтическое воображение должно было быть затронуто наблюдением, как его звуки — плоды его творчества — оживают новой жизнью в музыке голоса. Давая распоряжение «тиснуть» это послание в издании 1826 года, Пушкин, надо думать, выделял его, как имеющее объективную ценность, не считал его случайным, подобным многим своим, написанным по просьбе почитательниц и почитателей его таланта произведениям, которые он не удостаивал печати. Набрасывая перечень своих стихотворений, он не забыл вписать в него и это стихотворение, написанное для Голицыной.

Значение поэтического отзыва Пушкина о пении княгини Голицыной обрисуется еще ярче, если мы напомним общее суждение Пушкина об эстетическом вкусе русских женщин: «Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиною незнание отечественного языка; но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, оделив их тонким умом и чувствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии, примечайте, как оне поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятий… Исключения редки». Должно быть, одним из таких исключений была княгиня Голицына, если только… Пушкин был искренен в своем послании.

I и II писаны не Голицыной, III писано ей, но в нем нет решительно никакого намека на какое-либо нежное чувство поэта к княгине Голицыной. Но ведь Голицына — «северная любовь» Пушкина, которую он увозил из Петербурга в изгнание и которою он жил в 1820—1823 годах: где же искать историю этой таинственной любви? Во всяком случае послание 1823 года не дает не только материалов для такой истории, но даже и оснований предполагать такую любовь. Вывод, конечно, единственный и ясный, как день: эта северная любовь к Голицыной создана воображением Гершензона и Незеленова; в действительности же ее никогда и не существовало.

Можно еще привести одно соображение, специально для Гершензона: на самом деле, если вместе с ним видеть в I—II отражение начальной, а в III — заключительной стадии этой привязанности поэта, то при выясненном и совершенно определенном смысле и значении III не почувствуется ли психологическая, невозможность связывать такой конец сердечной истории с таким началом? И, несомненно, те отношения, которые запечатлены в III, без нарушения психологической правды нельзя вывести из отношений, предполагаемых I—II.

Нельзя не сказать несколько слов об упомянутой нами усмотренной не только Гершензоном, но и некоторыми издателями, связи I и III по содержанию и даже отдельным стихам. Нам говорит Гершензон: «конец I и III тождественны; далее в I есть ясный намек на то, что данная женщина была очарована какими-то печальными стихами Пушкина — и этот случай вспоминает поэт в III». Но тут «медленное чтение» Гершензона изменило ему, не принесло добрых плодов или, быть может, не было все же достаточно вдумчивым. В действительности только при невнимательном чтении можно усмотреть в этих стихах какое-либо тождество.

Вот «тождественные» концы.

I — 1821 г.

Когда меня навек обымет хладный сон,

Над урною моей промолви с умиленьем:

Он мною был любим; он мне был одолжен

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…