Через полвека
Поляризация, характерная для социальной и политической жизни в России начала XX века, способствовала и поляризации в области литературной утопии, в результате чего довольно чётко обозначились линии раздела между утопиями демократическими и реакционными.
Типичным образцом последней явилась утопическая повесть Сергея Фёдоровича Шарапова « Через полвека» (1902 г.). В его описании Россия остаётся империей, страна управляется царём, сенатом и Государственным советом. На местах власть сосредотачивается в руках дворянства и духовенства.
Реакционная программа касается не только политической структуры будущего общества, но и области быта. В результате под запретом оказывается женское образование, запрещены даже велосипеды, которые, по мысли автора, являются знаком свободомыслия. Герой мечтает о восстановлении строжайшей цензуры, которая, дескать, была отменена впопыхах и привела к ухудшению положения журналистов и писателей. Экономика России децентрализована, она основывается на общинном принципе. Главным общественным институтом являются так называемые приходские кассы. Роль церкви не уменьшилась, а усилилась.
В предисловии к своей утопии Шарапов писал:
« Я хотел в фантастической, и, следовательно, довольно безответственной форме дать читателю практический свод славянофильских мечтаний и идеалов, изобразить нашу политическую и общественную программу как бы осуществленной. Это служило для нее своего рода проверкой. Если программа верна, то в романе чепухи не получится, все крючки на петельки попадут. Если в программе есть дефекты принципиальные, они неминуемо обнаружатся, как обнаружились дефекты будущего социального строя, несмотря на огромный талант Беллами и удивительное уменье этого автора кататься на самых смелых турусах на колесах».
Действительная проверка жизнью обнаружила всю несостоятельность реакционных проектов.
В. П. Шестаков.
Через полвека
Фантастический политико-социальный роман
От автора (предисловие).
Как ни хлопотал я, как ни старался найти несколько недель посвободнее, чтобы закончить шалость пера, которую я обещал читателям под громким названием «романа», — ничего поделать не мог. Ни весной, ни летом, ни осенью свободного времени не оказалось, а потому должен был ограничиться тем, что пересмотрел и несколько переделал уже написанную раньше первую часть, то есть почти треть намеченного, и издаю ее в свет с моими обычными извинениями, к которым читатели так привыкли.
Называю это произведение шалостью, конечно, только по форме и по обстановке писания. Имей я возможность практически соблюдать священный завет литературы: «Служенье муз не терпит суеты», — вышло бы, может быть, нечто совершенно иное, цельное и даже художественное, теперь же это лишь очень плохое исполнение некоего хорошего замысла.
Об этом замысле разрешите сказать два слова.
Литература «романов будущего», с легкой руки Беллами, разрослась до огромных размеров. В самом деле, в этакой форме сойдет самое несуразное вранье, лишь бы рассказ носил хоть сколько-нибудь занимательный характер и рисуемое будущее было лучше настоящего. А так как хуже последнего, собственно говоря, никто ничего не придумает, то это удивительно облегчает задачу наших российских Жюль Вернов и Фламмарионов.
В эту шеренгу захотелось встать и мне, с похвальной, впрочем, целью. Я хотел в фантастической, и, следовательно, довольно безответственной форме дать читателю практический свод славянофильских мечтаний и идеалов, изобразить нашу политическую и общественную программу как бы осуществленной. Это служило для нее своего рода проверкой. Если программа верна, то в романе чепухи не получится, все крючки на петельки попадут. Если в программе есть дефекты принципиальные, они неминуемо обнаружатся, как обнаружились дефекты будущего социального строя, несмотря на огромный талант Беллами и удивительное уменье этого автора кататься на самых смелых турусах на колесах.
В первой части мне удалось затронуть следующие важные вопросы: о печати, о приходе, о денежном обращении и кредите, о евреях, о женском и общем образовании, о славянстве, об административном и земском устройстве России, о Церкви, старообрядцах и старокатоликах. Все это заняло 20 глав.
Во второй и третьей части когда-нибудь надеюсь нарисовать будущую культурную и богатую сельскую Русь с будущей общиной и помещиком, пройти вопросы народного образования, продовольствия, податный, судебный, сословный, рабочий.
Прошу читателя не думать, что я пытаюсь предсказать что-либо. Отнюдь нет: я очень хорошо знаю, что ничего подобного не будет. Я хотел только показать, чтобы могло бы быть, если бы славянофильские воззрения стали руководящими в обществе и правящих сферах.
Повторяю: сделано это только наполовину и притом из рук вон плохо. Переделка улучшила мало. Ничего не поделаешь с тоном, который уже взят. Но я прошу снисхождения хотя бы уже ради того, что «роман» этот в свое время писался фельетонами в уличную газету, которую я возымел дикое намерение «отмыть» и «приподнять», но которая упорно старалась меня запачкать по уши и втянуть в свое болото. Очень уж было заманчиво в невинной форме изложить заветную политическую, церковную и общественную программу славянофильства перед тридцатитысячной аудиторией простецов, никогда ни о чем подобном не слыхавших.
Не без некоторой досады пускаю я эту фантазию в печать за моей подписью. Лучше бы она могла быть, много лучше. Ну, да ничего не поделаешь…
Октябрь 1902 г. Москва.
1. Искушение.
24 июля 1899 года вечером я попал в один кружок. Было много незнакомых мне лиц. Как водится, сидели, пили чай и бранились. Бранились не между собой, а вообще, то есть бранили нашу русскую современность во всех ее видах.
Что же делать? Бранить все и всех — наша национальная слабость. Да и то сказать: разве же нам хорошо живется? Разве не нависла над почтеннейшим нашим отечеством густая туча всевозможных недоразумений, из которых многие прямо могут отравить жизнь?
Не бранятся у нас разве только люди, целиком отдавшие себя на служение Мамону, да и те, лишь пока им везет удача. Не бранятся еще, когда пьют водку. Тогда всякая политика откладывается сама собой, люди предаются блаженству свинского времяпрепровождения, затем теряют образ человеческий и начинают уже не браниться, а ругаться и сводить между собой старые и новые счеты, кончая иногда фонарями (не электрическими), а в публичном месте — и полицейским протоколом.
Наша компания пила только чай, и даже без коньяку, и бранилась очень усердно. Бранили все окружающее, всю русскую жизнь, доходили даже до очень печальных пророчеств. России прямо сулили разложение и гибель, если так пойдет дальше.
Этот, совсем уже крайний, взгляд вызывал, однако, возражения. Возражали, что хоть сейчас и дурно живется, но все-таки Русь-матушка идет по своему историческому пути вперед и вперед; что перемелется — мука будет… и т. д.
Я прислушивался и не выдержал:
— Эх, дорого бы я дал, чтобы дожить, да посмотреть, что у нас лет через сто будет?
Это мое восклицание никем поддержано не было, но я увидел, что на меня пристально посмотрел нестарый еще человек, сидевший в сторонке, да так посмотрел, что мне жутко стало. В этих черных, блестящих глазах было что-то пронизывающее, острое, углубляющееся в самую душу.
Должно быть, я смутился от этого взгляда. Велика и могущественна тайна, скрытая в глазах у человека. Что такое, в самом деле, глаз? Ничего особенного. Камера-обскура, фотографический аппарат без пластинок. Пойдите-ка, определите, отчего одни глаза вас ласкают, радуют и манят к себе, обдавая словно солнцем и теплом, а другие колют, как кинжалы?
Через минуту этот человек подошел ко мне и сказал тихо:
— Правда, вы хотели бы увидеть, что будет через сто лет в России? Я оправился от моего смущения и отвечал:
— Да, очень бы хотел.
— Серьезно?
— Совершенно серьезно. Он подумал немного.
— Сто лет слишком длинный срок. Жизненная сила человека не выдержит и погаснет. Но лет на пятьдесят заснуть можно. Да и на что сто лет? В России идет все с такой быстротой, что вы ее и через пятьдесят лет не узнаете. Возьмите, например, хоть бы последнюю половину девятнадцатого века. Разве Россия 40-х годов хоть издали похожа на Россию девятидесятых?
— Все равно, и через полвека любопытно…
— На этот срок заснуть можно…
— В самом деле? Это не сказка и не шутка?
— Ничуть. Это великое научное открытие, сделанное, разумеется, не нашей европейской наукой…
— А чьей же?
— Индийской. Мы привыкли искать там магии, фокусничества. Между тем в смысле изучения основных свойств человека, особенно его нервов и души, там ушли очень далеко. Да неужели вы не читали о тамошних опытах временного прекращения жизни?
— Читал что-то… Кажется, там зарывали в землю усыпленного факира и через несколько времени пробуждали. Только я был уверен, что это вздор, сказки, что-нибудь вроде россказней покойной Блаватской…
— Вы ошибаетесь. Это не фокусы, а совершенно серьезные научные опыты. Человека, разумеется, если он сам пожелает, усыпляют на очень продолжительный срок. Его тело тщательно хранят, потому что, вы понимаете, в этом все дело. Затем осторожно возвращают к жизни. Он не только не подвергается никакой опасности, но в течение своей длинной летаргии (и чем срок дальше, тем верней) излечивается от некоторых внутренних болезней.
— Это удивительно.
— Вы бы согласились испытать это на себе?
— Да вы это серьезно или вы надо мной смеетесь?
— Полноте! Это было бы слишком с моей стороны глупо.
— Но кто же это может сделать? И где?
— Здесь, в Москве. С неделю назад сюда приехал очень замечательный молодой индус-ученый. Я с ним познакомился совершенно случайно. Он здесь пробудет неделю; он остановился на пути в Париж, чтобы познакомиться с некоторыми здешними врачами и знахарями. Знаете ли вы, что двух наших москвичей он уже усыпил?
— Неужели! Кого же?
— Купца и молоденькую барышню. Купцу предстояло лететь в трубу, а человек был честный и порядочный и потому хотел застрелиться. Я предложил ему пожертвовать собой для опыта. Он взял самый длинный срок — пятьдесят лет. Охотно сам пошел. «Тогда, — говорит, — наверно, люди будут гораздо честнее, а теперешних я, — говорит, — и видеть не хочу. Пусть их за это время переколют!»
— Ну, а барышня?
— Та от безнадежной любви. Влюбилась в какого-то шута горохового, совсем уж и свадьба была назначена. Вдруг перед самым венцом тот, жених-то, заявляет, что он отказывается, потому что тятенька обещал из дому выгнать и денег гроша не дать. А дело-то у них, понимаете, зашло дальше, чем нужно. Особенных последствий нет, но вокруг ракитова куста уже повенчались. Ну вот вы и представьте себе положение барышни. «Отравлюсь» или «утоплюсь» — и конец. Я и говорю: чем травиться или топиться, поезжайте-ка вы лет на пятьдесят в отпуск на тот свет. Проснетесь опять молоденькая и хорошенькая и карьеру себе еще лучше потом сделаете. Что вы думаете? Согласилась. Повез я ее к моему индусу, и тот ее живо обработал. Дня два тренировал, на третий спеленал, запечатал и лежи!.. Так поедем?
— Ну, а если какая-нибудь ошибка, да не проснешься? Тогда что?
— Все равно, к Страшному Суду проснетесь. Еще лучше, меньше нагрешите. Только на этот раз я шучу, не бойтесь. Наука у них безошибочна…
— Позвольте… но ведь в эти пятьдесят лет меня, то есть мое тело, будет нужно хранить… Вы подумайте только. Разве у нас сберегут как следует? Либо пожар, либо подмочат или заморозят.
— Будьте покойны. У него это все предусмотрено.
— Именно?
— Да что вы меня расспрашиваете? Пойдемте к индусу. Ведь вас никто не неволит непременно засыпать. Поедемте так, посмотреть, познакомиться. Зовут его dr. Блэк. Он вам покажет много любопытного. Поговорите с ним. Это большая умница. Вы по-английски говорите?
— Серьезно?
— Совершенно серьезно. Он подумал немного.
— Сто лет слишком длинный срок. Жизненная сила человека не выдержит и погаснет. Но лет на пятьдесят заснуть можно. Да и на что сто лет? В России идет все с такой быстротой, что вы ее и через пятьдесят лет не узнаете. Возьмите, например, хоть бы последнюю половину девятнадцатого века. Разве Россия 40-х годов хоть издали похожа на Россию девятидесятых?
— Все равно, и через полвека любопытно…
— На этот срок заснуть можно…
— В самом деле? Это не сказка и не шутка?
— Ничуть. Это великое научное открытие, сделанное, разумеется, не нашей европейской наукой…
— А чьей же?
— Индийской. Мы привыкли искать там магии, фокусничества. Между тем в смысле изучения основных свойств человека, особенно его нервов и души, там ушли очень далеко. Да неужели вы не читали о тамошних опытах временного прекращения жизни?
— Читал что-то… Кажется, там зарывали в землю усыпленного факира и через несколько времени пробуждали. Только я был уверен, что это вздор, сказки, что-нибудь вроде россказней покойной Блаватской…
— Вы ошибаетесь. Это не фокусы, а совершенно серьезные научные опыты. Человека, разумеется, если он сам пожелает, усыпляют на очень продолжительный срок. Его тело тщательно хранят, потому что, вы понимаете, в этом все дело. Затем осторожно возвращают к жизни. Он не только не подвергается никакой опасности, но в течение своей длинной летаргии (и чем срок дальше, тем верней) излечивается от некоторых внутренних болезней.
— Это удивительно.
— Вы бы согласились испытать это на себе?
— Да вы это серьезно или вы надо мной смеетесь?
— Полноте! Это было бы слишком с моей стороны глупо.
— Но кто же это может сделать? И где?
— Здесь, в Москве. С неделю назад сюда приехал очень замечательный молодой индус-ученый. Я с ним познакомился совершенно случайно. Он здесь пробудет неделю; он остановился на пути в Париж, чтобы познакомиться с некоторыми здешними врачами и знахарями. Знаете ли вы, что двух наших москвичей он уже усыпил?
— Неужели! Кого же?
— Купца и молоденькую барышню. Купцу предстояло лететь в трубу, а человек был честный и порядочный и потому хотел застрелиться. Я предложил ему пожертвовать собой для опыта. Он взял самый длинный срок — пятьдесят лет. Охотно сам пошел. «Тогда, — говорит, — наверно, люди будут гораздо честнее, а теперешних я, — говорит, — и видеть не хочу. Пусть их за это время переколют!»
— Ну, а барышня?
— Та от безнадежной любви. Влюбилась в какого-то шута горохового, совсем уж и свадьба была назначена. Вдруг перед самым венцом тот, жених-то, заявляет, что он отказывается, потому что тятенька обещал из дому выгнать и денег гроша не дать. А дело-то у них, понимаете, зашло дальше, чем нужно. Особенных последствий нет, но вокруг ракитова куста уже повенчались. Ну вот, вы и представьте себе положение барышни. «Отравлюсь» или «утоплюсь» — и конец. Я и говорю: чем травиться или топиться, поезжайте-ка вы лет на пятьдесят в отпуск на тот свет. Проснетесь опять молоденькая и хорошенькая и карьеру себе еще лучше потом сделаете. Что вы думаете? Согласилась. Повез я ее к моему индусу, и тот ее живо обработал. Дня два тренировал, на третий спеленал, запечатал и лежи!.. Так поедем?
— Ну, а если какая-нибудь ошибка, да не проснешься? Тогда что?
— Все равно, к Страшному Суду проснетесь. Еще лучше, меньше нагрешите. Только на этот раз я шучу, не бойтесь. Наука у них безошибочна…
— Позвольте… но ведь в эти пятьдесят лет меня, то есть мое тело, будет нужно хранить… Вы подумайте только. Разве у нас сберегут как следует? Либо пожар, либо подмочат или заморозят.
— Будьте покойны. У него это все предусмотрено.
— Именно?
— Да что вы меня расспрашиваете? Пойдемте к индусу. Ведь вас никто не неволит непременно засыпать. Поедемте так, посмотреть, познакомиться. Зовут его Dr. Блэк. Он вам покажет много любопытного. Поговорите с ним. Это большая умница. Вы по-английски говорите?
— Говорю.
— Ну так вам и переводчик не нужен. Пойдемте, право, будете меня потом благодарить…
Мне оставалось только согласиться. Мы вышли, сели на собственную пролетку моего знакомого, и раскормленный рысак, широко раскачиваясь на ходу, понес нас на одну из окраин Москвы.
2. Доктор Блэк и его обстановка.
Я посмотрел на часы, когда кучер круто осадил лошадь у старого массивного каменного дома. Было ровно одиннадцать вечера. Луна ярко светила. Мы вошли в ворота, прошли два двора, вышли в калитку и очутились в очень густом и заросшем саду, полном слив, яблонь и груш. Деревья ломились под множеством плодов и были со всех сторон подпер- ты жердями. Пройдя шагов сто по извилистой дорожке, мы увидели узенькую площадку-цветник и за нею двухэтажный каменный особняк, весь оплетенный брионией и диким виноградом.
Четыре окна наверху были освещены голубоватым светом, а внизу, на площадке, за красивым садовым столиком, на котором стояла свеча в круглом стеклянном колпаке, сидел молодой человек в костюме английского туриста и читал газету; на ее заголовке стояло « India News» (Индийские новости).
— Позвольте вас, господа, познакомить, — произнес по-английски мой спутник.
Он назвал меня. Сидевший за столиком оказался доктором Блэком.
— Это не настоящее его имя, а псевдоним, под которым он пишет в английских журналах и путешествует. Настоящее его имя и не выговоришь. Да вам оно и не нужно. Доктор Блэк подал мне руку и мягко пожал мою. Никогда еще не видел я такой руки. Она была нежна и совершенно мягка, как будто в ней вовсе не было костей.
Мы уселись, и я мог рассмотреть доктора.
Его возраст было трудно определить, как вообще лета человека другой расы. Ему было, по-видимому, не больше тридцати. Маленького роста, очень сухощавый и стройный. Гладко зачесанные черные, как вороново крыло, волоса.
Характерный серо-желтоватый цвет кожи. Маленькие усики с остро закрученными концами. Великолепные белые зубы, видимые, впрочем, очень редко, так как доктор почти не смеялся, и замечательные глаза, еще более проникавшие в душу, чем у моего спутника, — глаза почти фосфорические, властные и повелевающие. Мне, мужчине, становилось от них жутко; можно себе представить, как трепетали перед этим взглядом и повиновались ему нервные женщины…
— Я уже собирался уходить, — заметил доктор. — Становится сыро, да только очень хорош вечер. Хотите пройти ко мне наверх?
Доктор говорил без акцента на прекрасном английском языке, но несколько певучее, чем англичане. Мы пошли за ним.
Роскошно отделанная комната была оклеена светло-голубыми обоями и освещалась лампой с горелкой накаливания под синим стеклом. Это придавало всей обстановке некоторую таинственность, усиливавшуюся от своеобразного убранства. Огромный, крытый коврами диван занимал всю стену; кругом висели дорогие старые гравюры и картины. Большой стеклянный шкаф был наполнен, словно лаборатория, объемистыми склянками с притертыми пробками. В раскрытом сундуке в углу помещались тоже светлые и темные бутыли с жидкостями и металлические ящики с сухими препаратами.
Традиционных принадлежностей всякой магии — скелетов, черепов, чучел и т. п. — не было и в помине. Зато под большим стеклянным колпаком стояли дорогие химические весы. Тяжелая портьера отделяла соседнюю комнату, которая тоже была освещена, так как в узенькую щель проникал луч света. Пахло слегка лабораторией, хотя были открыты окна.
— Чаю, господа? Я угощу вас превосходным чаем с моей родины.
Доктор два раза ударил в ладоши, и перед нами появился малайский мальчик, одетый в национальный костюм. Блэк сказал ему два слова, тот исчез и через минуту появился с чайным прибором.
Мы расположились поудобнее, и между нами начался общий разговор, который скоро перешел на магию, мертвецов и всякую чертовщину. Я, конечно, интересовался больше всего опытами долголетнего сна и хотел узнать все подробности. Особенно занимало меня хранение тела в такой долгий срок, как тридцать или пятьдесят лет. Доктор Блэк охотно отвечал на мои вопросы.
— Я делаю обыкновенно так: помещаю усыпленного пациента в два герметически закрытых ящика; сначала в стеклянный, который запаиваю стеклом, затем этот первый ящик ставлю в очень просторный и прочный железный футляр и, залив промежуток гипсом, снова запаиваю. Получается укупорка, безусловно герметическая. Затем важно только, чтобы вокруг тела не было резких колебаний температуры и, конечно, никакой внешней опасности: пожара, наводнения, разграбления.
— Значит, где же хранить тело лучше всего?
— Я думаю, всего безопаснее похоронить, как обыкновенного мертвеца, лишь бы было достаточно глубоко.
У меня мурашки пошли по коже.
— Ну, а если в срок не догадаются или забудут, то и конец? А ну, как он там проснется?
— Сам пациент проснуться не может, а на случай забвения очень легко принять меры. Я составляю самую точнейшую инструкцию, как оживлять, вкладываю ее в запечатанный конверт и делаю надпись: « Вскрыть такого-то года и числа». Этот конверт всегда можно сдать на хранение в совершенно благонадежное место. Я сдаю обыкновенно в Парижскую академию, которая наверно и через пятьдесят лет будет существовать. Когда наступит срок, конверт будет вскрыт. Там найдут полное указание, где похоронен пациент и что с ним надлежит делать.
— Оживление очень трудно?
— Наоборот, оживление гораздо проще усыпления. Довольно вернуть телу нормальную температуру и влить в него живой крови…
— Как влить? Разве кровь будет выпущена?
— Непременно. До последней капли. Только при этом и могут быть безопасно остановлены все жизненные процессы на долгое время. Я останавливаю жизнь, но её оболочку оставляю и храню в полной готовности жизнь снова принять. Вливается свежая кровь, и тело оживает.
— Но откуда же вы возьмете свежей человеческой крови?
— О, это делается и сейчас! Очень просто. Приглашаются три-четыре здоровых человека. Вскрывается на руке артерия, например, arteria brachialis, и такая же артерия у пациента. Затем обе артерии соединяются гуттаперчевой трубочкой, сердце действует, как насос, и живой человек отдает некоторую долю своей крови. Потом берут часть у другого и т. д. Затем действуют электричеством. Тотчас же восстановляется деятельность сердца, и человек оживает.
— И неужели все отправления будут восстановлены, и разум, и память?
— Все в неприкосновенности.
Мы пили чай и продолжали наш разговор. Доктор Блэк и не пытался меня уговаривать подвергнуться его удивительному опыту. Мы попробовали еще каких-то индийских ликеров. Мало-помалу я начал чувствовать сладкую истому во всех членах и понемногу дремать.
Было уже 2 часа ночи. Мы засиделись и не заметили времени. Мой спутник предложил, наконец, мне ехать домой. Но я был бесконечно признателен доктору Блэку, который избавил меня от скучной операции возвращения по скверным московским мостовым. Радушно и просто предложил он мне уснуть на этом же диване; доктор заявил, что он живет один и я его нисколько не стесню.
Мой спутник распрощался и уехал. Малаец-слуга принес прекрасное белье, подушки и одеяло, и мы расстались с доктором Блэком, сердечно пожав руки и пожелав друг другу доброй ночи.
Я ложился в необыкновенно радужном и светлом настроении, в каком давно себя не чувствовал. Сердце едва билось, но ровно и сладко. Голова была свежа, чудные грезы начинали окружать меня наяву. Прошедшее, настоящее, все заботы, печали, дела куда-то отодвинулись. Я чувствовал себя вне пространства и времени, и это тихое блаженство радости и покоя приписывал удивительным индийским ликерам.
« Разумеется, — думал я, — туда было подложено что-то усыпляющее, наркотическое, здесь у нас в Европе еще неизвестное»…
От овладевшей мной истомы я едва мог раздеться. Грезы становились все прекраснее. Где-то вдали раздавалась чудная тихая музыка, к которой упорно хотелось прислушаться. Этот новый мир охватил меня всего, едва моя голова коснулась подушки. По старой привычке я хотел было закурить папиросу, но сил уже не было.
Несчастный! Я и не подозревал страшного двойного предательства: и со стороны моего спутника, привезшего меня сюда, и со стороны этого ужасного доктора Блэка. Мне и на мысль не приходило, чтобы, заснув 25 июля 1899 года в 2 час. 30 мин. утра, я проснулся только 7 октября 1951 года, пролежав пятьдесят один год и два месяца под землей на кладбище одного из московских монастырей и возвращенный к жизни чистейшей случайностью.
3. Пробуждение
Но погибнуть мне не было суждено. Наступил момент моего пробуждения. Ко мне начало понемногу возвращаться сознание. Затеплилось чуть заметно мое «я», ожил мозг. Я начинал сознавать, что существую; реально это выражалось в том, что было различимо слабое ощущение холода и еще более слабое появление теплоты, как будто меня согревали и никак не могли согреть, не могли одолеть мертвенного холода, который сковывал все мое тело.
Но тела своего я не чувствовал. Я не мог бы найти сам своим самосознанием, где у меня рука, глаз, ухо. А кругом был мрак и мертвая тишина.
Теплота, однако, усиливалась. Понемногу я начал ощущать, вернее, сознавать несколько мест, очевидно, мне принадлежавших, которые не то терли, не то мяли. Начал чувствовать, как поднимают и опускают мои руки, сгибают ноги, давят грудь и накачивают в легкие воздух. Но я не мог ни открыть глаз, ни чего-либо услышать, кроме неопределенного далекого шума. Затем я почувствовал несколько резких болезненных толчков и сильнейшую боль в спине и конечностях. Шум распадался уже на отдельные голоса. Я слышал почти над самым ухом французские слова:
— Le coeur va bien. Il est sauve! (Сердце в порядке. Это не опасно — фр.).
Это были первые слова, которые я понял. Но ни ответить, ни шевельнуться, ни открыть глаз я по-прежнему не мог. Сколько времени это происходило, не знаю.
Боль и шум, наконец, прекратились. Я почувствовал, что снова теряю сознание и засыпаю.
Через несколько времени я проснулся и на этот раз уже основательно. Раскрыв глаза, я увидел прямо против себя огромное окно, ярко освещенное солнцем. Лучи заливали всю комнату и мучительно отражались на белых стенах и белоснежном белье моей постели. В креслах у моих ног дремала красивая женщина в сером парусинном платье и белом переднике с красным крестом на груди. Я чувствовал себя бесконечно слабым. Хотел позвать ее и не мог. Попробовал поднять руку, но она тотчас же упала без движения. Мой шорох разбудил сиделку. Она поднялась с места, и наши взгляды встретились.
— Тсс! не шевелитесь и не говорите. Я сейчас позову доктора.
Она нажала кнопку и вошел служитель.
— Доложите доктору Неведомскому и пошлите сказать профессору Бонпарелю: пациент проснулся.
Я собрал все силы и едва мог спросить шепотом.
— Где я?
— Молчите, молчите. Сейчас придут врачи. Вы в центральной городской клинике для нервных болезней. Мы пробуждаем вас уже десятый день. И вот, наконец — слава Богу!
Больше она не сказала ничего, да и я был настолько слаб, что стал опять впадать в дремоту.
Через несколько времени я вновь проснулся, почувствовав во рту нечто необыкновенно горькое. Вокруг меня была толпа. Говорили шепотом. Мои силы постепенно возвращались. Я уже мог отвечать односложными звуками на краткие вопросы француза-профессора. Мне прописали лекарство, назначили ванну, определили питание, и с этого момента началось довольно быстрое восстановление моих сил.
Через пять дней я уже кое-как ходил, пробовал читать газеты, ел порцию «выздоравливающих» и мог довольно определенно узнать, что со мной случилось.
Моя сиделка, оказавшаяся прекрасной сестрой милосердия и очень образованной девушкой, принесла мне кипу разнообразных московских изданий, где говорилось обо мне. Господа репортеры рассказали все так обстоятельно, подробно, что словесное сообщение было бы вполне излишним. Среди статей мелькало множество прекрасных фотографических снимков, сделанных в тексте совершенно неизвестным мне способом, и на этих снимках я мог увидеть все фазы моего пробуждения.
Дело, как оказывается, происходило так. Доктор Блэк, усыпив меня, проделал надо мной все необходимые операции, затем запаял в двойной гроб и тихонько похоронил на кладбище N-скго монастыря в Москве. Была составлена инструкция для моего оживления и, как обещано, сдана на хранение в Парижскую академию.
Вообразите себе, однако, что за год до наступления моего срока в Париже произошла кровавая революция. Правительственным войскам снова пришлось брать Париж, как восемьдесят лет назад. Осада длилась очень долго, и во время бомбардировки Парижская академия со всеми ее архивами была почти разрушена. Бумаги прятали, куда попало, в подземелья и погреба, и значительная их часть погибла. Мой конверт был найден совершенно случайно в подвале церкви Мадлэн одним из священников, который, прочитав на обложке, что срок вскрытия давно прошел, отнес свою находку к епископу. Там конверт распечатали и узнали, что в Москве на таком-то кладбище закопан живой человек, которого надо было извлечь и оживить еще год назад!
Подняли тревогу, собрали врачей и назначили особую комиссию с профессором доктором Бонпарелем во главе для поездки в Россию. Здесь, конечно, никаких препятствий не встретилось, мои бренные останки были выкопаны, оживлены, и вот, ваш покорный слуга очутился вновь среди своих соотечественников — увы! — на целых два поколения младших, чем он.
Нечего делать, надо опять жить. Давайте же посмотрим, как устроились и действуют господа наши внуки и правнуки…
4. Московская пресса.
Ко мне еще никого не допускали. Я был почти отрезан от внешнего мира и поэтому первое, что остановило мое внимание, были газеты. Фу, сколько бумаги! Это были огромные простыни, или тетради, выходившие в день двумя, а некоторые даже тремя изданиями. Больше и толще всех была газета «Европеец». Она имела 16 полос большого газетного формата, и чуть не половину ее страниц занимали огромные иллюстрации, относящиеся к событиям дня. Под большинством была подпись: «по телефону». А, значит, дошли до передачи картин на расстояния! Большинство сообщений было очень сжато, составляя чуть не одну подпись к картинке. Моему случаю было посвящено несколько великолепных клише.
Последнее относилось ко вчерашнему дню. Репортерфотограф снял меня во весь рост во время первого моего выхода на прогулку. Скоро!
Другая газета, менее крикливая по внешности и меньше, но с большим вкусом иллюстрированная, носила название «Святая Русь». Ба! Старые знакомые: «Московские ведомости»! «Год издания сто девяносто седьмой». Старуха помолодела, тоже завела иллюстрации и выросла в огромную тетрадь… Вот «Русские ведомости». Также ли скучны они, как тогда, в мое время? А объявлений-то, объявлений! Да какие! Это были настоящие публичные лекции с иллюстрациями, чертежами и подробнейшими описаниями преимуществ разных товаров, их выработки, происхождения, материалов и пр.
Я заглянул в текст и сразу на первой же странице «Европейца» натолкнулся на такое воззвание:
«Общество друзей цивилизации и свободы приглашает своих членов и сочувствующих лиц на большое публичное собрание сегодня, 12 октября 1951 года, в крытом дворе общества на Воробьевых горах. Начало в 7 ч. вечера».
Затем было напечатано следующее:
«Национальное движение последних лет в России настолько овладело общественной жизнью, что друзьям гуманности, свободы и европейской цивилизации приходится напрячь все усилия в последней борьбе. Мы с каждым днем теряем почву. Наше общество пригласило знаменитого германского юриста и историка профессора Аарона Гольденбаума прочесть несколько публичных лекций, чтобы осветить перед нашими друзьями и сторонниками мира и прогресса фатальный вопрос».
Далее шло почти афишными буквами:
« Где на земном шаре искать убежища для свободы и гуманности»?
Отстав на целых пятьдесят лет от современности, я решительно ничего в этом воззвании не понимал. На Воробьевых горах публичное собрание, т. е. митинг? Национализм, да еще воинствующий в России, где в мое время чуть не руки целовали всякому иностранцу? Какие-то « друзья цивилизации и свободы» ищут убежища для гуманности… Приглашен профессор Аарон… Ба! Да это еврейская штука! Это они, мои старые друзья, узнаю их.
Инстинктивно развернул я «Московские ведомости», хотя в мое время мы и не были приучены искать в органе г. Грингмута объяснений по еврейскому вопросу. Но ведь г. Грингмута давно уже нет и кости его истлели…
Однако «Московские ведомости» и без г. Грингмута продолжали, по-видимому, нести верную службу национальным началам и консерватизму.
И действительно, в вечернем издании старейшей нашей газеты я нашел относившуюся к моему вопросу entrefilet (заметку (фр.)).
«Наши космополиты, либералы и гуманисты, — писала газета, — проиграв свое дело по всей линии, напрягают, по собственному их признанию, все усилия в последней борьбе. В качестве, вероятно, последнего бойца будет ораторствовать на одном из них скопищ на Воробьевых горах небезызвестный еврейский профессор и великий гешефтмахер Аарон Гольденбаум. Любопытно, как-то ему удастся одолеть „варварский“ принцип „Россия для русских“ и снова закабалить нашу Русь? Не менее любопытно также, где будет им указано „на земном шаре“ убежище для европейской гуманности и свободы, после того как эту гуманность и свободу во второй раз вытурили из их собственных Сирии и Палестины».
Я не мог удержаться от восклицания:
— Хорошо пишут «Московские ведомости»! Так вот какой, с Божьей помощью, поворот за пятьдесят лет! В России объявились националисты, одолели космополитов! Евреи, в мое время обратившие было Россию в свой Ханаан, чувствуют дело проигранным и собираются уходить. Когда, кто, как совершил это чудо?
Мои размышления были прерваны поданной карточкой: "Махмет Рахим Сакалаев, сотрудник-посетитель газеты «Желтая идея».
— Вас одолевали сотрудники газет, но до сегодня их не пускали. Позволяли вас снимать только фотографам. А теперь врачи разрешили, дело зависит от вас. Если хотите, я его пущу. Вам не вредно будет с ним разговаривать? — спросила меня сестра.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Через полвека.
