Read here

Образованная толпа

Дмитрий Иванович Писарев · 1867 · Free in the US

20,967 words · about 1 h 28 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1867 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Образованная_толпа_(Писарев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Дмитрий Иванович Писарев
Language
Russian
Published
1867
Length
20,967 words · about 1 h 28 min
Sections
11 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (11)
  1. I about 5 min
  2. II about 6 min
  3. III about 7 min
  4. IV about 5 min
  5. V about 6 min
  6. VI about 9 min
  7. VII about 10 min
  8. VIII about 7 min
  9. IX about 13 min
  10. X about 8 min
  11. XI about 12 min

Continue:

I

Книга, которой заглавие мы здесь выписали, составляет в нашей текущей литературе явление утешительное и даже до некоторой степени замечательное. Автора этой книги не следует смешивать ни с графом Л. Н. Толстым, написавшим «Детство, Отрочество и Юность» и основавшим яснополянскую школу, ни с графом А. К. Толстым, написавшим несколько удачных стихотворений (например, поучительный разговор России с царем Петром Алексеевичем), «Князя Серебряного» и «Смерть Иоанна Грозного». Если не ошибаемся, автор разбираемой нами книги — музыкант, композитор и музыкальный критик, писавший свои музыкальные рецензии под псевдонимом Ростислав. Мы говорим: если не ошибаемся, потому что музыка для нас закрытая область и потому что мы, не умея отличать do от fa и бемоля от диеза, никогда не заглядывали в сочинения наших музыкальных критиков и, следовательно, никак не можем ручаться за тождественность которого-нибудь из этих недосягаемых деятелей с автором рассматриваемых нами двух томов.

Как бы то ни было, писал или не писал наш автор под псевдонимом Ростислав, во всяком случае остается достоверным и несомненным тот факт, что музыкальный элемент дал себя знать самым выразительным образом в повести «Моргун — капельмейстер-самоучка», наполняющей большую часть второго тома. Подавленные непостижимыми рассуждениями о la majeur и do mineur, о smorzando и о прекрасных качествах Бетховена, мы скромно проникаемся сознанием нашего невежества и еще скромнее проходим всю повесть почтительным молчанием, тем более что основная мысль этой повести — мысль о том, что крепостное право не всегда обходилось любовно и бережно с богатыми дарованиями, прирожденными русскому простолюдину, — не может похвалиться особенною поразительною глубиною, новизною и смелостью.

Пройдем мы тем же смиренным молчанием драму «Пасынок», которая занимает остальную часть второго тома. Эффекты этой драмы — распри между глупым стариком и глупым юношей, удушение первого дурака вторым, угнетенная невинность, корыстолюбивый судья, тюремный замок, исхищение невинности из зияющей бездны — могут приводить в трепет или в умиление добродушную публику, довершающую свое эстетическое образование в залах столичных и провинциальных театров, но все эти эффекты не могут навести читателя ни на одну плодотворную мысль, относящуюся к жизни общества или отдельной человеческой личности.

Раскланявшись таким образом со вторым томом, мы сосредоточиваем все наше внимание на первом, в котором помещены две замечательные повести: «Болезни воли» и «Ольга». Обе повести замечательны, хотя и не в одинаковой степени. Начнем с «Ольги», как с произведения менее оригинального, менее обширного и менее глубоко задуманного.

Повесть «Ольга» вводит нас в благоухающий мир блестящей петербургской молодежи, той веселой и беззаботной молодежи, которая в умнейших своих представителях возвышается до онегинской пресыщенности и разочарованности, а в глупейших опускается довольно часто ниже точки замерзания человеческого смысла и человеческой совести. Это мир рысаков, камелий, устриц и шампанского, загородных гуляний, заимствованных каламбуров, сладостных комплиментов и неистощимых разговоров на такие темы, о которых непосвященный смертный не сумеет произнести ни одного слова. Один из молодых людей, порхающих в этом блестящем кругу, рассказывает своим сподвижникам эпизод из своей собственной жизни, и этот рассказ составляет собою повесть «Ольга».

Этот рассказ объясняет читателю, какие влияния и обстоятельства могут превратить честную и образованную девушку, гордость и украшение великосветской гостиной, — в продажную женщину, или, другими словами, в роскошную и блистательную камелию. — Этому рассказу можно сделать до некоторой степени тот упрек, что он слишком умен. Рассказчик сам принадлежит к тому веселому обществу, которое с постоянно возрастающим успехом занимается изготовлением очаровательных женщин, способных только пить шампанское и продавать с аукциона свои поцелуи. Рассказчик сам играет видную и деятельную роль в слишком обыкновенной истории Ольги. И, однако ж, этот самый рассказчик ясно понимает связь между причинами и следствиями и бросает на все сообщаемые факты очень яркое, верное и беспристрастное освещение. Он, действующее лицо, является неподкупным судьею и не утаивает ни от самого себя, ни от своих слушателей ни одной из тех подробностей, которые кладут на его собственную личность достаточное количество темных пятен. Читателю остается только недоумевать, каким это образом молодой человек, так верно понимающий жизнь, может играть в этой жизни такую позорную и жалкую роль или же — каким образом пустой и ничтожный человек может возвышаться в своем рассказе до таких спокойных и обыкновенных отношений к собственной личности. Автор, г. Толстой, очевидно наделил рассказчика своими собственными умственными качествами, или, выражаясь точнее, автор ссудил рассказчика такою проницательностью и сообразительностью, которая нисколько не находится в гармонии со всеми остальными атрибутами блистательного юноши, изучающего жизнь в Излеровском университете. Г. Толстой постоянно увлекается процессом психического анализа и, увлекаясь таким образом, влагает нередко в уста своих действующих лиц такие умные речи, которые он должен был и мог бы произносить только от своего имени. В эту ошибку впадают обыкновенно те писатели, в которых мыслитель преобладает над художником. Этою погрешностью страдают обыкновенно те произведения, в которых содержание преобладает над формою. Но так как, с одной стороны, все литературы наводнены такими произведениями, в которых ничтожность и мизерность мысли идет рука об руку с блистательною красотою выражения, и так как, с другой стороны, все литературы до крайности бедны такими созданиями, в которых выражается замечательная и общеполезная идея, — то мы чувствуем неотразимую потребность отнестись очень снисходительно к тому недостатку, который может быть подмечен записным эстетиком в повестях г. Толстого.

Мы позволим себе выразить предположение, что г. Толстой сам чувствует в себе упомянутый недостаток. Он, по-видимому, постоянно боится, что образы и сцены недостаточно ясно и осязательно выразят его идею; он постоянно старается дополнить впечатление отвлеченными рассуждениями и пояснениями; написавши ряд картин, он вслед затем сам же рассказывает читателю, с какою целью написаны эти картины и какую именно идею желательно было в них провести. С точки зрения неутомимого эстетика, такой образ действий заключает в себе двойное преступление; во-первых, он обнаруживает в авторе недостаточное развитие художественной виртуозности; во-вторых, он указывает бесспорно на предвзятую цель, на тенденциозность, на дидактичность данного произведения, которое вследствие этого пятна теряет, по мнению эстетика, всякое право называться художественным. Напротив того, с точки зрения человека, относящегося с горячею и деятельною любовью к действительным и осязательным интересам общества и человеческой личности, совершенство художественной техники имеет второстепенное и служебное значение, а тенденциозность или дидактичность беллетристического произведения оказывается не предосудительным пятном, а необходимым оправданием автора перед читающею публикою. Мы должны сознаться с достодолжною скромностью, что, по всему складу наших убеждений, мы подходим гораздо ближе к людям второй категории, чем к заклятым эстетикам. Поэтому, встречаясь с тенденциозным произведением, мы не приходим в безусловный ужас, не отлучаем провинившегося автора от сонма истинных художников, а только стараемся ответить себе на вопрос о том, каковы симпатии и антипатии данного писателя, что именно защищается и что опровергается его произведением. Дальнейшие наши отношения слагаются сообразно с тем ответом, который получит себе наш вопрос. Если мы подметим в авторе честную и сознательную любовь к людям, если мы увидим в его произведениях здоровый и верный взгляд на междучеловеческие отношения, то нас нисколько не покоробит и не возмутит его старание договорить отвлеченными пояснениями ту мысль, которую он не сумел с достаточною наглядностью воплотить в свои образы и сцены. Это старание докажет нам только, что писатель всею душою предан своему делу и что для успеха этого дела он с радостью пускает в ход даже такие средства, которые могут внушить читателям сомнение в силе его художественной виртуозности.

II

Своему рассказу «Ольга» г. Толстой предпосылает несколько размышлений, в которых он доказывает пользу и своевременность небольших повествовательных очерков, записанных со слов молодых людей, совершенно не способных «приняться когда-либо за перо». Г. Толстой говорит, что наша жизнь спешит и стремится куда-то вперед и что в наше время «для наблюдательного глаза главное дело смотреть в оба и не прозевать быстро мелькающие явления жизни».

Не видя большой пользы, — продолжает он, — в дидактических приемах для поучения нашей молодежи, я нахожу, однако же, что литература наша обязана изучать ее нравы, обычаи и стремления. Называть одних нигилистами, других кутилами, третьих просто фатами — сущее пустословие; ведь есть же и другие категории. Дело литературы поглубже вникать — отчего у молодых людей наших составилось то или другое воззрение, хоть, например, на женщину. Это дело важное! (т. I, стр. 273).

Если мы верно понимаем эти слова г. Толстого, то в них заключается энергический протест против поверхностного и легкомысленного вписывания живых явлений, изумляющих мыслящего наблюдателя своим бесконечным разнообразием, в очень ограниченное число рубрик и категорий, над которыми пришпилены раз навсегда вывески и ярлыки, вовсе не соответствующие внутреннему содержанию вписываемых предметов. Произвольная классификация, любимый конек бездарных тружеников, наделала много путаницы даже в естественных науках, где исследователи имеют полную возможность относиться к своему предмету спокойно, бесстрастно и объективно. В тех отраслях знания и литературы, которые рассматривают явления общественной жизни, всякая подобная классификация оказывается еще несравненно более вредною, потому что здесь ярлыки и вывески пришпиливаются нарочно для того, чтобы возбудить в массе читающих людей те или другие, враждебные или любовные, чувства к рассматриваемому предмету. Каждая вывеска становится непременно или знаком отличия, или позорным клеймом, смотря по тому, какая голова, дружеская или вражеская, потрудилась над ее измышлением. Поэтому почти ни одна вывеска не говорит нам ровно ничего о действительных свойствах того предмета, к которому она прицеплена. Одни из этих вывесок говорят прохожему: остановись, нахмурь свое чело, сдвинь брови и брось сюда молниеносный взгляд, полный убийственного презрения. Другие говорят тому же прохожему: остановись, разгладь грозные морщины твоего нахмуренного чела и препроводи сюда самую очаровательную из твоих улыбок. А так как прохожие по большей части отличаются сговорчивостью и податливостью, то приказания вывесок исполняются буквально, свирепые взгляды и прелестные улыбки летят куда следует в роскошном изобилии, и самосознание так называемого образованного общества не делает ни шагу вперед, потому что основательное знание всех измышленных ярлыков и вывесок, ругательных и хвалительных, кажется этому образованному обществу весьма достаточным удовлетворением его политической любознательности. В каждом образованном обществе есть, правда, мыслящие люди, способные и желающие усомниться в безусловной верности и характеристической выразительности общепринятых вывесок и ярлыков. Эти люди возвышают голос и стараются вразумить массу слишком податливых и сговорчивых прохожих. Но многочисленные почитатели готовых ярлыков и вывесок находят себе в своих излюбленных ярлыках и вывесках самое сильное оружие против непрошенных вразумителей, нарушающих сладостную дремоту ленивых и неразвитых умов. Чтобы в значительной степени подорвать влияние оригинального мыслителя на общество, достаточно измыслить для него и для его единомышленников какую-нибудь хулительную кличку или, еще того лучше, включить его, вместе с его последователями, в какую-нибудь из существующих и уже достаточно опозоренных категорий. Если бы, например, какой-нибудь смелый чудак вздумал утверждать публично, что назвать человека какою-нибудь кличкою еще не значит доказать неопровержимо его абсолютную негодность и зловредность, что под одною вывескою могут находиться, по воле близоруких или недобросовестных классификаторов, очень многие предметы, друг на друга очень не похожие, и что, наконец, в отношении к самым безнадежным негодяям надо все-таки соблюдать известное юридическое правило: audiatur et altera pars, — то подобного чудака усмирили бы немедленно те самые классификаторы, которых он, чудак, старался уличить в пристрастии или близорукости. Над этим чудаком усердные классификаторы немедленно соорудили бы такую компрометирующую вывеску, которая в самом скором времени привлекла бы на его несчастную голову все свирепые и презрительные взгляды всех податливых и сговорчивых прохожих. Г. Толстой вооружается совершенно справедливо против готовых ярлыков и вывесок, посредством которых наши глубокомысленные классификаторы стараются решить с плеча самые сложные и запутанные вопросы общественной жизни. Г. Толстой требует изучения и анализа там, где любители готовых рубрик дают только ни на чем не основанные сентенции и резолюции. Г. Толстой старается спокойно и хладнокровно рассуждать с тою читающею публикою, которую наши классификаторы с полным успехом запугивали до сих пор блистательным арсеналом мудреных иностранных слов, кончающихся на -изм и долженствующих изобразить собою всякую умственную нечистоту. Нельзя не желать и в то же время трудно надеяться, чтобы этот хороший пример, поданный г. Толстым, нашел себе многочисленных подражателей.

Г. Толстой советует литературе обратить внимание на тех молодых людей, которым и в голову не придет приняться когда-либо за перо. Это — совет очень благоразумный. До сих пор наша литература занималась преимущественно или даже почти исключительно теми, сравнительно немногочисленными, молодыми людьми, которые размышляют или по крайней мере стараются размышлять за все свое поколение. Почти в каждом романе и в каждой повести весь интерес действия сосредоточивался вокруг какой-нибудь личности, которая по своему уму и развитию стояла выше всего окружающего. Роман или повесть очень часто стремились к тому, чтобы доказать несостоятельность, фальшивость и искусственность всех убеждений, воодушевлявших передового и развитого человека. Романист развенчивал и сводил с пьедестала своего героя, но, даже вступая с ним в ожесточенную борьбу, он все-таки занимался почти исключительно им одним, как воплощением тех идей, которые в данную минуту занимали собою лучшие и сильнейшие умы, поставленные в наиболее выгодное положение. Защищая или стараясь разбить те или другие идеалы, наша литература, в лице лучших своих представителей, в значительной степени упускала из виду жизнь, понятия и стремления тех очень многочисленных людей, которые прозябают со дня на день без всяких идеалов, без всяких умственных тревог, под всеподавляющим влиянием своих желудочных побуждений и иных инстинктов. Наши Чацкие, Печорины, даже, пожалуй, Онегины, наши Рудины, Бельтовы, Базаровы, все почти герои лучших наших беллетристических произведений, размышляют, сомневаются, волнуются, ищут себе в жизни какой-нибудь цели и смысла или же, усвоив себе определенный взгляд на вещи, стараются доставить ему полную победу над тем, что они считают человеческими предрассудками и заблуждениями. Все эти герои — или борцы за идею, или люди, тоскующие о том, что они не умеют сделаться такими борцами. Фон тех картин, на которых красуются эти герои, мыслящие или старающиеся мыслить, составлен всегда из таких людей, которые спят непробудным умственным сном и живут по силе инерции. Являясь в качестве хористов и аксессуарных принадлежностей, эти не тронутые мыслью люди оказываются до некоторой степени сносными и приличными, особенно в тех случаях, когда романист старается разоблачить ложность идеалов, увлекающих за собою передового человека. Чтобы убедиться в действительных достоинствах этих нетронутых людей, надо выпустить их на первый план и подвергнуть тщательному анализу все их отношения между собою. Этот полезный труд до сих пор не был предпринят во всем своем объеме. Людей толпы, дюжинных фланеров и виверов изображали и осмеивали до сих пор только фельетонисты и второстепенные художники, подобные Ивану Панаеву, художники, остававшиеся поверхностными фельетонистами даже в обширнейших своих романах. Пустые и ничтожные люди никогда не подвергались в нашей литературе тому тщательному и разностороннему изучению, которому подвергались и подвергаются до сих пор выдающиеся личности, способные увлекаться идеалами и жить в светлом и обширном мире умственного труда. От этого важного пробела в нашей литературе произошло для нас то неудобство, что мы слишком строго и, следовательно, несправедливо относимся к нашим мыслящим людям. Нам не с чем сравнивать этих людей; у нас нет такой мерки, которая дала бы нам точное понятие об их действительной ценности. Типы различных героев, сменявших друг друга в течение последних трех или четырех десятилетий, известны нам вдоль и поперек. Зная во всех подробностях, как они мыслят, как страдают, как любят, как спотыкаются и падают, мы можем пересчитать все мельчайшие пятна их жизни по тем документам, которые доставлены нам лучшими нашими писателями. Людей толпы мы, напротив того, знаем только из наших ежедневных сношений и столкновений с ними; но каждый из нас охотно сознается, что ему никогда не удастся подметить в явлениях жизни столько новых и характерных сторон, сколько способен уловить и фиксировать на бумагу великий поэт, подобный Диккенсу, Теккерею, Бальзаку или нашему Тургеневу. Отлично зная героев и плохо зная дюжинных людей, мы не можем отдать себе ясный отчет в том, насколько первые во всех своих поступках оказываются выше, чище и разумнее последних.

Типические особенности мыслящих героев изменяются сообразно с обстоятельствами времени и места; вместе с этими типическими особенностями изменяются также и отношения общества к мыслящим героям. Бывают такие времена, когда общество относится к этим людям особенно несправедливо; оно придирается с близоруким злорадством ко всем внешним, мелким и безвредным шероховатостям их характера; оно осмеивает и порицает их костюм, их прическу, их манеры, их резкий тон; в каждой безразличной мелочи оно видит или подозревает преступные и разрушительные тенденции. В такие времена бывает особенно полезно обращать внимание общества на образ жизни людей немыслящих; в этом образе жизни, в этих нравах и обычаях, в этих взглядах и понятиях, сформировавшихся во мраке полуживотной бессознательности, находят себе объяснение все те резкости мыслящих героев, которые возмущают и скандализируют так называемое образованное общество. Рассматривая внимательно и беспристрастно понятия, стремления и поступки бессознательного большинства, те читатели, которые еще не утратили способности учиться и совершенствоваться, должны неизбежно прийти к тому убеждению, что мыслящие люди, со всеми своими странностями, резкостями, угловатостями и крайними увлечениями, стоят в психологическом отношении все-таки неизмеримо выше праздных и неподвижных коптителей неба. По-видимому, это такая простая и очевидная истина, которую совестно не только доказывать, но даже и высказывать.

III

Приступаем, наконец, к рассказу «Ольга». Дело начинается с того, что один веселый молодой человек, в один прекрасный летний вечер, целует прямо в суставчик под локтем одну совершенно незнакомую ему молодую девушку, которую он увидал у решетки ее сада на Аптекарском острове и которую он принял по ошибке за камелию. В тот же вечер молодой любитель суставчиков узнает от своего собутыльника, князя Вольского, что мнимую камелию зовут Ольгою и что она — воспитанница старой княгини Бецкой, при которой Вольский, в качестве внучатого племянника, состоит единственным законным наследником. Сообщивши эти сведения своему предприимчивому приятелю, Вольский немедленно предлагает ему представить его старой княгине, именно для того, чтобы приятель мог поволочиться за хорошенькою девушкою и, в случае успеха, соблазнить ее. Этот план кажется до некоторой степени смелым и предосудительным как самому приятелю, об интересах которого заботится добрейший Вольский, так и другим товарищам Вольского, рассматривающим его предложение у Излера, за многими бутылками шампанского.

« — Все-таки из этого ничего не выйдет, — утверждает отнекивающийся приятель. (Так как у г. Толстого эта особа, рассказывающая всю историю, оставлена без фамилии, то мы так и будем называть его приятелем во всей нашей рецензии.) — Ведь не свататься же мне.

— Какой вздор! — отвечал князь Вольский, — зачем свататься, и без того, может быть, обойдется. Вот как мы вдвоем приударим, так авось голубке и не отвертеться» (т. I, стр. 289). Воззрения веселых юношей на женщину обрисовываются весьма достаточно этим кратким, но выразительным обменом идей. Один говорит: ведь не свататься же мне, а другой находит чистейшим вздором даже самый легкий намек на сватовство. В том кругу, в котором вращается приятель, женитьба считается величайшею из всех возможных человеческих глупостей и оправдывается только настоятельною необходимостью поправить расстроенные финансы или приобрести могущественные связи. Когда приятель, познакомившись с княгинею Бецкою, влюбился в Ольгу по уши, тогда ему представилась следующая дилемма: «или бежать из Петербурга, или решиться переступить Рубикон, то есть просто жениться». «Как ни дико, — продолжает приятель, — как ни противно было мне последнее средство, но после нескольких дней затворничества и глубоких дум и рассуждений я уже мало-помалу начинал свыкаться с этою мыслью» (т. I, стр. 303). «Все эти думы, — говорит далее тот же приятель, — я хранил, разумеется, про себя и ни с кем не советовался, потому что в кругу моих знакомых меня подняли бы на смех, а из родных моих никого под рукою не было» (стр. 303).

Итак, жениться по любви на молодой, красивой, умной и образованной девушке, то есть завоевать себе самое живое, прочное и плодотворное из личных наслаждений, доставить счастье милому существу и его счастьем наполнить и осмыслить собственную жизнь — все это, по мнению веселых юношей, дико, противно и достойно самого беспощадного осмеяния. Во имя какой же идеи производится это ожесточенное отрицание семейной жизни, которая, по справедливому замечанию г. Толстого, «есть надежнейший оплот государственной жизни» (т. I, стр. 273)? Идеи нет никакой, а есть только непреодолимое отвращение ко всякому правильному и последовательному труду; во имя этого отвращения, всосанного веселыми юношами с молоком матери, взлелеянного в них домашними воспитателями, укрепленного примерами старших товарищей, обратившегося, наконец, в их вторую природу, — процветают и плодятся во всех европейских обществах старые брюзгливые холостяки, старые сварливые девы, блистательно несчастные и грязно несчастные камелии, побочные дети, принужденные христарадничать или воровать, воспитательные дома, поглощающие миллионы рублей, франков или гиней, заразительные болезни, отравляющие с самой колыбели целые поколения, и увеселительные заведения, отнимающие у безбородых юношей деньги, силы, совесть и ум. Отвращение к труду, порождаемое умственною пустотою и, в свою очередь, поддерживающее эту пустоту, заставляет веселых юношей отплевываться и открещиваться от таких отношений, которые могут наложить на них какие бы то ни было обязанности и подвергнуть их какой бы то ни было нравственной ответственности. Кто женится, тот почти наверняка подвергает себя опасности сделаться отцом. А детей надо кормить, одевать, обувать, обмывать, учить, воспитывать, вывозить в свет, выдавать замуж, выводить в люди, определять на службу. На все это необходимы деньги, а деньги — такая превосходная штука, на которую счастливый отец, если бы он не был счастливым отцом, мог бы добывать собственно для своей особы весьма достаточное количество самых свежих фленсбургских устриц, самых модных французских камелий, самых тонких шармеровских пиджаков и многих других самых изящных продуктов современной промышленности. Да и одни ли деньги требуются для того, чтобы поставить на ноги плаксивых ребятишек и сделать из них приличных джентльменов, способных носить громкое имя, не позоря его ни каким-нибудь вопиющим физическим уродством, ни вульгарными манерами, ни безобразным невежеством, ни чересчур грязною порочностью наклонностей и привычек? Надо не только нанимать, но еще и выбирать, и даже до некоторой степени контролировать наставников. Надо усовещевать, урезонивать, уговаривать резвого отрока, желающего раньше времени превратиться в веселого юношу и запустить предприимчивую руку в папашины карманы, уже достаточно опустошенные сначала подвигами холостой жизни, а потом держанием дома на приличной ноге. Надо сдерживать порывы пылкого юноши авторитетом и поучительным примером отца, а ведь это штука какая мудреная! Где их возьмешь — пример и авторитет? В каких магазинах счастливый отец пойдет покупать или заказывать себе эти вещи, когда они ему понадобятся?

Невыгодная сторона брака, с точки зрения веселого юноши, чересчур очевидна. Расходы, заботы, детский плач, марание шелковой мебели, женские причуды, однообразие супружеского счастия — этого слишком достаточно, чтобы превратить семейное счастие в отвратительное страшилище, на которое человек может броситься только очертя голову, под влиянием всепоглощающей страсти или теснимый безвыходностью финансового своего положения.

Привлекательная сторона супружеской жизни, с той же точки зрения веселого юноши, гораздо менее заметна. Можно даже сказать, что она совершенно исчезает за серым туманом забот и расходов. Любить жену и детей — это, по-видимому, так просто и естественно, что каждый самый дюжинный человек должен был бы в этом отношении оказываться совершенно состоятельным. Но действительная жизнь говорит нам совсем другое: счастливые супружества и нормальные отношения родителей к детям рассеяны, как крошечные оазисы, в целой неизмеримой Сахаре разнообразнейших семейных раздоров, которые начинаются обыкновенно с затаенной взаимной антипатии и кончаются нередко грязными скандалами или даже уголовными преступлениями. Чтобы действительно любить жену и детей и чтобы этою любовью доставлять первой прочное счастие, а вторым — истинную пользу, надо быть высоко развитым человеком, или по крайней мере надо жить постоянно в здоровой и укрепляющей атмосфере честного труда. Мыслящий человек достоин быть другом своей жены и своих детей; работник, добывающий свой насущный хлеб ценою тяжелых и постоянных усилий, способен также уважать в своей жене добрую и расторопную помощницу и воспитывать в своих детях честных и полезных тружеников. Но те люди, у которых нет в жизни ни определенной цели, ни любимого умственного труда, ни тяжелой необходимости заниматься ручною работою, те люди, которые живут для того, чтобы платить оброк виноторговцам и содержателям увеселительных заведений, — те могут понимать женщину только со стороны ее пластической привлекательности и относиться к своим детям так, как многие старики и старухи относятся к забавным комнатным зверькам. Чего может искать в своей жене какой-нибудь г. Вольский или его приятель, целующий незнакомых женщин в разные суставчики? Какими мыслями или чувствами, желаниями или опасениями могут такие господа делиться с своими супругами? — Г. Вольский может сообщать своей жене, хорошо или дурно улегся в его желудке воль-о-ван или майонез, съеденный им за домашним обедом. Он может высказать ей, что чувствует головную боль после слишком усердного знакомства с бутылкою коньяка или мараскина. Он может открыть ей, что желает приобрести новую пару серых или рыжих жеребцов. Он может делиться с нею опасениями насчет того, что мошенник староста не вышлет вовремя из черноземной губернии необходимое количество кредитных билетов. Он мог бы, пожалуй, если бы дело пошло на откровенность, рассказать ей конфиденциально, что ему чрезвычайно понравилась нога такой-то балетной солистки или роскошные плечи такой-то камелии. Но так как подобные разговоры вести с женою не принято и даже не безопасно, то, по всей вероятности, дело на откровенность не пойдет, и ноги вместе с плечами будут исключены из репертуара супружеских разговоров. Надо сказать правду, репертуар этот не роскошен; истощить его нетрудно; и когда он окажется истощенным, тогда томительная скука и взаимное презрение усядутся за семейным очагом рядом с фешенебельными супругами.

У Вольского и его веселых товарищей, когда они имеют неосторожность жениться по так называемой страстной любви, томительная скука начинается тотчас после восторгов медового месяца. А так как люди этой категории могут доставлять себе подобные восторги по нескольку раз в год, нисколько не обременяя себя неразрушимыми обетами, то нетрудно понять, почему господа Вольские чувствуют глубокое отвращение к браку и предпочитают покупать себе временных подруг жизни за наличные деньги. Когда же слишком частые покупки подруг доводят господ Вольских до позорного разорения, тогда они в свою очередь продают себя богатой женщине или девушке, также за наличные деньги.

Так слагаются в веселом обществе г. Вольского отношения между мужчинами и женщинами; понятно, что это не те отношения, которые, по замечанию г. Толстого, составляют «надежнейший оплот государственной жизни».

В нашей литературе уже не раз слышались вопли о том, что семейные добродетели начинают увядать в нашем отечестве, и виновниками этого увядания выставлялись, с свойственною нашим литераторам догадливостью, какие-то теоретики, открыто проповедующие людям голый разврат, во имя каких-то новых идей. — Это предположение, делающее очень много чести остроумию и добросовестности наших литераторов, блистательно опровергается тем нравоучением, которое без малейшей натяжки может быть выведено из повести «Ольга». В самом деле, процветает ли семейная жизнь в веселом обществе г. Вольского, которое никогда не увлекалось никакими идеями, ни старыми, ни новыми? — Если не процветает, то, стало быть, ее процветанию мешают не зловредные проповеди каких-нибудь двух, трех увлекающихся фантазеров, а те или другие общие условия, засевшие очень глубоко в нашу вседневную жизнь и подчиняющие себе все то, что пассивно увлекается течением этой жизни. Семейные добродетели вянут и гибнут не от умственных заблуждений, которые, доразвившись до абсурда, сами себя уничтожают и во всяком случае обогащают общество новым запасом опытности.

IV

Приятель князя Вольского знакомится с княгинею Бецкою, видается часто с ее воспитанницею Ольгою, влюбляется в нее и, наконец, при всем своем отвращении к женитьбе, уже решается сделать ей предложение, как вдруг узнает, что Ольга — крепостная девушка, дочь лакея Петра, находящегося еще в услужении у старой княгини. Сделав это замечательное открытие, приятель приезжает к Ольге и с особенно язвительным намерением называет ее по имени и по отечеству. Что веселый юноша старается таким лакейским манером оскорбить ту девушку, в которую он влюблен, — это нисколько не удивительно. На то он и веселый юноша, на то он слушает эстетические лекции в Излеровском университете, на то он — приятель г. Вольского, хладнокровно рассуждающего о средствах погубить молодое и чистое существо! — Но удивительно и даже неправдоподобно то, что он, рассказывая всю историю своим собутыльникам, сам, без всякой надобности и с особенною настойчивостью, упоминает о своем мальчишеском старании уязвить бедную девушку намеком на ее слишком скромное происхождение. Это тем более неправдоподобно, что вслед за глупою выходкою нашего приятеля приводится длинное объяснение его с Ольгою, — объяснение, в котором нелепость и мизерность его язвительных стараний выставляются на вид самым убедительным образом. Вследствие этого его рассказ о глупой выходке превращается в сознательное самообличение, до которого, по нашему мнению, веселые юноши решительно не способны возвыситься. Веселым юношам даже до Гамлета Щигровского уезда, как до звезды небесной, далеко.

В своем объяснении с приятелем, к которому она очень неравнодушна, Ольга высказывает очень верный и спокойно объективный взгляд на свое невыносимое положение.

Если бы княгиня, — говорит она между прочим, — подумала о моей будущности, то она позаботилась бы пристроить как-нибудь моего отца и уволила бы его от лакейской должности. Скажите, сообразно ли это с чем-нибудь? Меня воспитывают, дают мне образование, развивают мои понятия — и тут же под боком держат отца моего в унижении! Да это безнравственно в высшей степени, подумайте, ради Бога! Чего же хотели от меня? Чтоб я отвернулась от отца, стала бы гнушаться, презирать его? Да они чуть и не добились этого! Когда я была маленькая, я избегала отца; но благодаря Бога, с развитием разума, поняла, что он ни в чем тут не виноват (т. I, стр. 309).

Почему именно ум Ольги развился правильно в такой атмосфере, где искажаются все лучшие человеческие инстинкты и где атрофируются все благороднейшие человеческие способности, — это важная психологическая задача, которая у г. Толстого оставлена совершенно нетронутою. В этом замечательном факте нет ничего абсолютно невозможного. Бывают в жизни такие стечения обстоятельств, вследствие которых живая мысль прокрадывается в самые темные убежища рутины. Но автор, по нашему мнению, не в праве оставлять читателя в недоумении, и читатель вовсе не обязан присочинять от себя то, что не договорено или не додумано автором. Если читатель видит следствия, то он должен видеть и причины. Если он слышит умные речи от воспитанницы глупой и надутой барыни, княгини Бецкой, то он имеет право требовать, чтобы ему показали главные моменты того процесса развития, посредством которого молодая девушка доработалась до верного понимания окружающих людей и своего собственного положения.

Приятель князя Вольского, слушая возлюбленную Ольгу, волнуется духом, проливает слезы глупейшего умиления, припадает к рукам несчастной девушки и, разумеется, кончает все эти раздирательные сцены тем, что прощается с нею, потому что, в самом деле, не резон же ему, ведущему хлеб-соль с великосветскими фатами и напивающемуся каждый день в самом отборнейшем обществе, венчаться с холопкою. Ольга расстается с ним как с другом. По нашему мнению, это обстоятельство составляет со стороны автора довольно важную психологическую ошибку, которая, правда, была необходима для того, чтобы Ольга впоследствии могла рассказать веселому юноше окончание своей печальной истории, но которая все-таки нисколько не оправдывается этим соображением. Если Ольга силами собственного ума доработалась до верного и честного взгляда на междучеловеческие отношения, если она, блестящая барышня, не стыдится целовать в обе щеки своего отца, перемывающего княжескую посуду, то она должна смотреть с глубоким презрением на мужчину, который, имея полную возможность развиваться, совершенствоваться и бороться с смешными заблуждениями общества, малодушно отступает перед фантастическим препятствием, поставленным людскою глупостью между ним и любимою девушкою. «Чем более я думаю, — говорит Ольга своему обожателю, — тем более убеждаюсь, что для меня нет будущности» (т. I, стр. 310). Невозможно понять, каким образом умная девушка не видит, что будущность ее уничтожается не фальшивостью ее положения, а просто нравственною дряблостью и умственною убогостью ее возлюбленного. Как бы то ни было, психологическая ошибка очевидна, и прямым следствием этой ошибки оказывается конфиденциальный разговор, веденный между Ольгою и приятелем в великолепной карете, в которой Ольга, сделавшаяся блистательною лореткою, или камелиею, везет своего бывшего поклонника на Елагин остров и обратно. В этом разговоре Ольга объясняет веселому юноше, каким путем она дошла до необходимости продавать свои поцелуи.

Смерть глупой графини Бецкой дала новый поворот всему существованию ее несчастной воспитанницы. Княгиня до последней минуты осталась верна своему характеру, то есть завершила блистательною глупостью тот длинный ряд нелепостей, которыми она отравила жизнь бедной Ольги с самой колыбели. Желая обеспечить положение своей воспитанницы, она написала по-французски инструкцию своему единственному наследнику, князю Вольскому, и этого же самого Вольского назначила своим душеприказчиком. Вольский, разумеется, поступил так, как должен поступить роскошный цветок, распустившийся на грядках Излеровского палисадника. Он употребил инструкцию своей бабушки на раскуривание сигары и предложил Ольге сделаться его любовницею за очень хорошую цену. Делая ей это предложение, он говорил с нею так, как приличному молодому человеку подобает говорить с лакейским отродьем. Он называл ее просто Ольгою и не баловал ее местоимением вы. Ольга, с свойственною ее сословию бесчувственностью и черною неблагодарностью, отвечала на почтенное предложение великодушного князя горделивым и дерзким отказом. Если за эту непристойную выходку ей не пришлось дорого поплатиться, то этим счастливым для нее обстоятельством она обязана никак не предусмотрительности своей незабвенной благодетельницы и воспитательницы, а только тому случаю, что старая княгиня умерла уже после реформы 19 февраля 1861 года. Князь Вольский с своей стороны сделал все, что было в его власти. Он немедленно выгнал строптивую холопку из своего княжеского дома.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…