I
— Пока вы гуляли, синьор Бодров, у меня остановились ваши земляки. Только что приехали на пароходе, — с льстивой улыбкой говорил черноватый итальянец, хозяин отеля в Сорренто, встречая у входа в ограду одного из своих постояльцев.
Синьор Бодров поморщился. Очевидно, известие, сообщенное ему хозяином, было не из приятных. Его худощавое, странно-спокойное и болезненно-землистое лицо омрачилось. Но ему жаль было разочаровывать сангвиника-хозяина, желавшего своей вестью обрадовать его. Он вяло улыбнулся и сказал:
— Фамилии, вероятно, синьор Негри, вы не выговорите? Наши русские фамилии — камень преткновения для самого бойкого на язык иностранца.
И Бодров, и Негри говорили по-французски, первый — по-славянски, растягивая слова, второй — по-итальянски, смазывая носовые звуки.
— О, нет! — воскликнул хозяин отеля. — Фамилия ваших соотечественников даже не похожа на русскую… Произнести ее не трудно: «Гайриш!»
— Как? — вдруг оживленно подхватил Бодров.
— Вы думаете, я исказил это имя? О, нет! Совершенно верно… Я сам думал сперва, что это англичане… Но… нет…
— Не в том дело, — перебил Бодров хозяина. — Напротив, я знаю именно такую фамилию в России… У меня был товарищ по университету…
— Что же, может быть, он… он одного с вами возраста. Разве немного моложе… Но жена у него — bellissima signora! — не вытерпел, закончил по-итальянски Негри.
В это время в дверях отеля появился лакей, ожесточенными жестами звавший его к себе. Негри рысцой, потряхивая своим уже порядочным брюшком, побежал в отель… «Subito, subito» — кричал он, на бегу, так же оживленно махая руками, как и лакей.
Бодров остался один. Он вошел в широкую низкую ограду из плохо отесанных камней и пошел по аллее, с одной стороны которой был небольшой виноградник, с другой — апельсиновый сад. Бодров был очень недоволен. Он никак не рассчитывал, что в это время года, когда туристы еще очень редки, и в этом скромном отеле судьба нанесет на него соотечественника, да еще, может быть, старого товарища. Его уединение, которое было ему так необходимо, во всяком случае нарушалось, если это даже не был старый товарищ. От итальянцев, которых две-три семьи приехали в этот отель, как на дачу из Неаполя, он мог еще сторониться, но компатриоты наверно вступят в беседу, будут тянуть в свою компанию… И, с неудовольствием размышляя об этом, Бодров обогнул по аллее отель и вышел в палисадник, примыкавший к дому со стороны моря.
— Анатолий Ильич! — раздался оживленный женский возглас.
Бодров, как ужаленный, поднял голову. На мгновение и он, и крикнувшая его имя дама точно замерли. Бодров даже побледнел от неожиданности.
— Нина Андреевна! — вырвалось, наконец, из его губ, — и он невольно всплеснул руками.
— Рады или нет, рады или нет? — торопливо говорила молодая женщина, и ее нежные, пушистые, как персик, щеки подернулись ярким румянцем, а красивые большие светлые глаза радостно округлились, полные искристого блеска. Высокая, стройная, с роскошно развитыми формами — она поражала своим цветущим видом рядом с болезненным лицом и сутулой фигурой Бодрова. Изящнейший летний костюм, какая-то неуловимая смесь белого и бледно-зеленого, обрисовывал ее цветущий стан, голова, с высоко зачесанными темно-русыми волосами и высокой резной гребенкой из итальянской композиции, — казалась на бело-матовой шее румяным, зрелым, слегка склоняющимся плодом. Что-то детское было в пышных алых губах и мягких чертах лица, но и что-то дразняще-лукавое мелькало в ямочках щек, в уголках губ.
Бодров смотрел на это лицо, на эту фигуру, бледный, сосредоточенный, и вдруг произнес:
— Мадам Гайриш?
— Вы почему знаете? Разве вы слышали, что я вышла замуж? И за кого? — серебристо переливался ее голос, в то время, как все лицо улыбалось и сияло.
— Вашего мужа зовут Егор Николаевич? — спросил он, не отводя от нее взгляда и не отвечая на ее вопросы.
— Вы знаете моего мужа? Как я рада!.. Но он не Егор, а Георгий… Терпеть не могу этих мужицких форм русских имен! — воскликнула Нина Андреевна, весело рассмеявшись.
— Если угодно, — медленно, со спокойной улыбкой, сказал Бодров, — то даже не Георгий, а Джордж Гайриш, — по крайней мере мы звали его так в университете.
— А! Вы товарищи, товарищи! — захлопала своими красивыми руками, затянутыми в шелковые перчатки, Нина Андреевна, — и, несмотря на некоторую массивность своей фигуры, завертелась, как девочка, на носках. Жизнью, быстротой и богатством ощущений так и веяло от всей ее фигуры в эту минуту. — Но разве вы уже видели моего мужа? — широко раскрыв глаза, обратилась она снова к Бодрову.
— Нет еще, — ответил он, не сводя с нее задумчивого взгляда, — мне просто наш отельный хозяин объявил, что приехали русские, господа Гайриш. Остальное я сам догадался… Но… но, милая Нина Андреевна, bellissima signora, как аттестовал вас хозяин, — давно ли вы замужем?.. Мы больше года не видались…
— Во-первых, я не bellissima, ваш итальянец сочиняет, — быстро подхватила Нина Андреевна, кокетливо потупляясь и постукивая изящным зонтиком о носок своего миниатюрного башмака из темно-золотистой кожи, — а во-вторых — не видались мы восемь месяцев… Я отлично помню… Вышла же я замуж еще нет и месяца… — и она вдруг вся вспыхнула.
— Значит, медовый месяц, и, вероятно, voyage de noce, — поздравляю, поздравляю! — несколько дрогнувшим голосом с легкой насмешкой заговорил Бодров. — Но что же представляет теперь из себя мой collega?.. Ведь после выхода его из университета и поступления в Николаевское кавалерийское училище я потерял его совершенно из вида… Он, вероятно, теперь чуть не полковник. Может быть, уже полком командует?
Нина Андреевна закатилась долгим серебристым смехом:
— Он? Мои Жорж?.. Полком! — вырвалось, наконец, у нее сквозь смех. — Вы, однако, ничего, ничего не знаете, что с ним случилось… Ни в каком кавалерийском училище он не был…
— По крайней мере, до меня дошли слухи… Да он и сам, помнится, хотел, — смущенно вставил Бодров.
— Слухи всегда переврут, а человек мало ли чего хочет! — с детской гримасой, скривив губы, сентенциозно произнесла Нина Андреевна. — Правда, он хотел поступить в это училище… но из университета… не пришлось… Ему просто надо было отбыть повинность… Он поступил вольноопределяющимся в конную гвардию… сдал там по окончании на офицера. Потом поступил в военно-медицинскую академию… И теперь он действительно полковой… но только не командир, а врач!
— Разумеется, в гвардейском полку! — усмехнулся Бодров.
— Что значит это «разумеется» и ваша улыбка? — живо, но с оттенком недовольства передразнила его Нина Андреевна. — Ну да, в гвардейском… почему же и не в гвардейском?
— Конечно, почему же? — пожал плечами Бодров. — Я сказал это потому, что у Джорджа всегда была склонность к гвардии… Даже в университете, на последнем курсе, когда только что ввели форму, — он носил китель, фуражку, да и шинель совершенно на гвардейский манер.
— Довольно, довольно язвить! — замахала руками Нина Андреевна. — Я не дам Жоржа в обиду! Он мне говорил… Он всегда любил все красивое и элегантное… Но вы отлично знаете, что он, в свое время, был либералом не хуже вас! Даже и из университета вышел, боясь, что его выключат за какую-то историю… Уж не за ту ли, за которую вас выключили?
— За ту самую, — спокойно ответил Бодров. — Он, действительно, вовремя оставил aima mater. А то бы и его, как меня, попросили очистить место.
— Ну, вот видите, — с глубоким торжеством воскликнула Нина Андреевна, точно узнать это для нее было большим удовольствием.
— Вы как будто меня в чем-то упрекаете, Нина Андреевна, — сказал, все продолжая усмехаться, Бодров. — Но, право, я ни в чем не обвиняю Джорджа. Он был только всегда кипучий, жизнерадостный субъект. Задать пфеферу профессору, блеснуть смелостью идей и поступков, устроить шикарный «симпозион» в «Стрельне», — как он называл кутежи, — все это он любил почти одинаково. Английская, здоровая кровь! Ведь у него прапрадед, кажется, был действительно англичанин?
— Как же! — с торжеством в сияющих глазах объявила Нина Андреевна, — его предок бежал после реставрации Стюартов и поступил на службу в армию протестантских Нидерланд, потом женился на француженке… Внук этого предка при Людовике XIV стал католиком; потом Гайриши эмигрировали во время революции в Россию. Один из них женился на русской — княгине Обольяниновой, и мой Джордж его правнук!
Когда Нина Андреевна проговорила все это внушительно, почти торжественно, — она сама расхохоталась своему пафосу. Бодров, скрестив руки, пристально смотрел на нее. Он тихо покачал головой.
— Ну, полноте, полноте! — вдруг с мягкой, непобедимо-ласковой улыбкой сказала она и порывисто взяла Бодрова за руку. — Я все шучу. Но вы сами виноваты. Зачем вы нападаете на Жоржа? Он — прелесть какой умный и хороший! Действительно, он гордится тем, что он полуфранцуз, полуангличанин, он любит блеск, жизнь, он не русский мямля…
— Как ваш покорнейший слуга, бывший ваш верный рыцарь и друг, bellissima signora? — усмехнулся Бодров.
— Разве вы мямля? Я никогда в вас этого не замечала? — и Нина Андреевна впервые пристально посмотрела на своего собеседника. — Голубчик, вы больны? Зачем вы здесь? Лечиться? — вдруг засыпала она Бодрова, по своему обыкновению, вопросами. Лицо ее было полно участия, почти сострадания к нему. — Знаете… Жорж отличный доктор. Посоветуйтесь с ним. Вы знаете — у него большая практика в Петербурге, — сейчас же прибавила она оживленно.
Бодров горько усмехнулся. Он медленно провел рукой по глазам. Он точно хотел отогнать от них какое-то неприятное видение.
— Да, вы с женой? — вдруг спохватилась Нина Андреевна.
— Нет, один. Жена концертирует на Юге России, — ответил он спокойно.
Какая-то тень снова отуманила его лоб.
Нина Андреевна хотела еще что-то спросить, но в это время на террасе отеля, выходящей в палисадник, появилась стройная, плечистая фигура человека лет тридцати пяти, с головой, остриженной под гребенку, с большими, слегка рыжеватыми бакенбардами и усами, одетого в светло-коричневую летнюю пару английского фасона. На крупных, почти правильных чертах слегка полного лица был сильный красноватый загар, в чувственных губах дымилась сигара, глаза были закрыты дымчатым пенсне.
— Жорж! Узнаешь? — быстро повернулась к мужу Нина Андреевна, и указала шаловливым жестом на Бодрова.
Гайриш несколько мгновений смотрел на товарища, потом громко, сильным голосом, крикнул:
— Бодров! Дружище!
И, не давши Анатолию Ильичу ответить на это восклицание, он в два прыжка сильных ног, мускулы которых обрисовывала летняя тонкая материя панталон, очутился возле Бодрова. Сжав его сильными руками у плеч, так что тому сделалось почти больно, — он крепко поцеловал Бодрова, Усы Гайриша пахли прекрасными духами и отчасти дорогим табаком. Ощущение этого запаха слилось у Бодрова с неожиданной, теплой радостью. Чувство старой университетской дружбы покрыло в его душе все: и недоброжелательство, которое возникло в нем, благодаря слухам, что Егорка Гайриш изменил традициям almae matris, и почти зависть, что именно этому неунывающему субъекту, а не кому другому, досталась Нина — последний женский образ, тронувший если не сердце, то воображение Бодрова, Точно опьяняющая атмосфера, внезапно окружившая этих людей, столь разошедшихся в жизни, охватила их воспоминания об аудиториях, товарищах, идеях и кабачках их юности. Почти со слезами на глазах, долго трясли они друг другу руки, — оба покрасневшие и взволнованные. Нина Андреевна, растроганная, счастливая этой встречей, смотрела, мягко улыбаясь, на своего приятеля и своего мужа…
— Но разве ты знал мою благоверную? — воскликнул, наконец, Гайриш, все еще держа в одной руке руку Бодрова и показывая другой, из которой он все время не выпускал сигары, на жену.
— Жорж! Опять это противное название! — топнула ножкой Нина Андреевна.
Но муж не обратил внимания на ее восклицание. Он был слишком занят встречей со старым товарищем. Он, очевидно, принадлежал к людям, которых ощущения захватывают цельно и сильно.
— Знал, знал… — несколько дрожащим голосом, все еще взволнованный, говорил улыбаясь Бодров. — В прошлом году, хлопоча в Петербурге по одному делу, я в одном кружке познакомился и с Ниной Андреевной…
Он почему-то не сказал, что не только познакомился, но в течение почти трех месяцев, чуть не еженедельно, посещал ее, так что о них уже начали распространяться сплетни.
— Не секрет — по какому делу? — быстро, деловым тоном, крепко затянувшись сигарой, спросил Гайриш.
— Я хлопотал о напечатании своей статьи, — поморщившись, отвечал Бодров.
— Это за которую тебя так разругали! — громко воскликнул Гайриш. — Помню, помню… Мне в газетах даже попалось твое имя. Полюбопытствовал… Даже статью твою разыскал, прочел. Ты парень, очевидно, талантливый, с чем тебя поздравляю, но с деятельностью не поздравляю. Впрочем, если это твой хлеб — работай. Каждый режет колос своим серпом. Но если хочешь воздействовать на почтенное отечество — игра не стоит свеч. Не повлияешь. С одной стороны, тебя будут урезывать, с другой — лаять или замалчивать… Разумеется, пока в свое время не сделаешься тузом. Но что в этом? Влияния в сущности никакого… Скажешь ведь только десятую того, что в голове и сердце, — притом наихудшую десятую. А между тем нервы издергают, отечество пойдет своим путем, а слава?.. Еще Пушкин сказал, что эта штука не больше, как яркая заплата на жалком рубище. У нас, на Руси, оно так и есть… Заглянул бы ты ко мне, в полковую больницу… И в офицерские, и в солдатские палатки. Ведь это истая, власть имеющая Русь. Право, не знаю, кому меньше дела даже до литературных генералов — мужичкам ли, солдатикам, или… Но, черт возьми! Это непростительно… О чем я болтаю… Да, так ты в литературных кружках познакомился с Ниной! О, Нина Андреевна! Нина Андреевна! Где вы только не порхали в Петербурге! — закончил он искусственно-комическим упреком свою долгую, самодовольно горячую речь. Очевидно, он любил, чтобы его слушали.
— Вовсе я не порхала! — обидясь, замахала руками его жена. — Мы встретились у моего старого учителя… Он тоже пишет, ну, и у него собираются литераторы… ну, и там!
— Нечего, нечего защищаться! Анатолий, ты не можешь себе представить, какую беду навалил я себе на шею в виде этой очаровательной особы, — сказал Гайриш, комически возводя очи к нему; при этом его пенсне упало с переносицы и обнаружило ярко-голубые глаза навыкате. — Это ведь образцовый продукт новейшей женской эмансипации в России. Хочешь, я прочту тебе ее послужной список. Шестнадцати лет кончила гимназию, несмотря на семью со средствами, пошла в гувернантки, дабы быть самостоятельной; вместо того, издергала нервы и пустилась в Швейцарию, чтобы отдохнуть… Понимаешь, одна, в 17 лет. В каком-то пансионе в Вене открыла француза-тенора. Он влюбился в нее и начал обучать ее пению… В результате — еще хуже расстроенные нервы и не совсем объяснимое бегство от тенора в Италию, в колонию русских художников, где оказались знакомые…
Но Нина Андреевна не дала ему докончить. Она вдруг бросилась на него, замахнувшись зонтиком. Гайриш вскочил, шутливо спасаясь от нее на каменный парапет, отделявший палисадник от обрыва скалы, наверху которой помещался отель, а у подножия билось, на огромной глубине, море.
— Жорж, Жорж! Ты с ума сошел! Ты упадешь, разобьешься! — закричала в испуге его жена.
Но он, красуясь на парапете своей сильной фигурой, несколько дышавшей военной выправкой, продолжал:
— И заметь! Дома, в Петербурге у ней знакомые особые, у мамы — особые! Мама не появляется, когда у дочки молодые люди… Я увидел мою belle mХre, когда было неизбежно объявить ей, что готовлюсь ей в beau fils’ы.
— Жорж, Жорж, да не трудись, пожалуйста, и сойди ради Бога! Ведь Анатолий Ильич все это знает без тебя, слышал от меня самой и испытал сам! — крикнула, все еще взволнованная страхом за мужа, Инна Андреевна.
Гайриш хлопнул себя по лбу и спрыгнул с парапета, что он сделал с ловкостью завзятого гимнаста.
— Однако, я действительно, должно быть, дурака сморозил! — воскликнул он при этом. — Ты, Анатолий, вероятно, сам испытал эти tЙte-Ю-tЙte’ы, которые нарушить так боялась моя belle mХre. И я бы к тебе возревновал — не будь, во-первых, вероятно, и кроме тебя кавалеров, деливших эти tЙte-Ю-tЙte’ы, да и ты, ведь, я слышал, женат. И, говорят, на интересной, талантливой женщине! Она здесь, с тобой? Познакомь, познакомь. Я, несмотря на мой медовый месяц, большой Дон Жуан…
— К сожалению, я не могу этого сделать, — спокойно сказал Бодров, со странным подергиванием губ пристально наблюдавший и слушавший Гайриша и Нину Андреевну. — Она летом всегда концертирует. Я здесь один.
— Ба! Ведь она музыкантша. Слышал, слышал! Но ты-то… что же… отдыхать приехал сюда? — уставился на Бодрова, снова надев pince-nez, Гайриш.
— Жорж, Жорж! Он болен… Посмотри его! — жалобно воскликнула Нина Андреевна и шаловливо подтянула мужа за рукав к Бодрову.
— Ты болен? Что с тобой? Говори, говори! Я, брат, весьма даже порядочный диагност, — озабоченно взял руку товарища Гайриш.
Он как будто хотел пощупать пульс. Но Бодров с неудовольствием выдернул руку.
— Вовсе я не болен! — сказал он, нахмурясь. — Нина Андреевна, как истая, заботливая жена, ищет тебе повсюду практику. Я просто приехал сюда отдохнуть…
— Просто-то — просто, — сказал с ударением Гайриш, снова овладевая рукой товарища, и на этот раз властно и крепко.
Бодров почувствовал, что его руку сжала рука врача, привыкшего побеждать сопротивление больных.
— Но, милый мои, пульс у тебя не хорош, а цвет лица… Знаешь — он мне страшно напоминает цвет лица одного нашего корнета, который, проигравшись в лоск, застрелился года два назад…
Бодров вздрогнул и побледнел.
— Что ты? — зорко посмотрел ему в глаза Гайриш. — Я вовсе не хочу сказать, что подозреваю в тебе будущего самоубийцу, а просто это значит, что у тебя крайне расстроены нервы… А этим, брат, не советую шутить. Мужество — мужеством, а и к медицине не вредно прибегнуть… Ведь и пулю пускают в лоб иногда из мужества!
Но Бодров вырвал-таки руку у Гайриша.
— Знаю вас, медиков, — сказал он с искусственным спокойствием, — рады из мухи слона сделать. Но я пока откланяюсь. Я возвращался с почты. У меня в кармане газеты и письма. Надо пробежать. Да и вам не буду мешать… За табль-д’отом увидимся…
И не успели Гайриши сказать ему что-нибудь, как он уже скрылся на террасе, взмахнув своей соломенной шляпой.
— Жорж! Как ты находишь его? — странным тоном спросила Нина Андреевна.
— Бьюсь об заклад — с ним неладно! — убежденно сказал Гайриш и оглянулся; видя, что в палисаднике кроме них, нет никого, он привлек к себе жену и начал ее целовать.
II
До самого звонка, призывавшего к табль-д’оту, Бодров сидел, запершись, в своей комнате. Только на вторичный звон он появился на террасе, где все уже были на своих местах.
Для Гайришей накрыли приборы как раз против его места: любезный Негри сделал это, вероятно, для взаимного удовольствия своих гостей, соотечественников из далекой страны. Справа от Бодрова, одна за другой, помещались две семьи неаполитанцев, приехавших сюда из душного города на дачу. Одна семья была аристократическая, другая — коммерсанты. Синьор Ричарди был человек уже седой, но румяный, бойкий и крайне оживленный, в противоположность своей, гораздо более молодой, супруге, происходившей чуть ли не из знаменитой фамилии Сфорца, — бледной, важной и натянутой. Коммерсант и его жена, синьоры Бошар, он — полуфранцузского происхождения, — оба были молоды и довольно красивы, в особенности она — истая неаполитанка, крайне смуглая, черноглазая, задорная и, в то же время, томная. Слева от Бодрова сидела почтенная старушка с дочерью, красивой, но вялой блондинкой, — вдова какого-то австрийского генерала, ради здоровья постоянно живущая на юге Италии. По другой стороне стола, рядом с Гайришами, заняли места три господина, жившие не в отеле, но часто обедающие за этим табль-д’отом. Все трое были хороши с генеральшей и холостяки. Двое были красивые итальянцы: синьор Донайо, местный преподаватель музыки в военно-музыкальной школе, томный, болезненный, полуседой человек, романтического вида, и синьор Венлино, красивый, грациозный блондин, лет тридцати, управляющий имением одного богача-неаполитанца. Третий был русский с иностранной фамилией, — он уверял, что служит при русском посольстве в Риме, напирал на свой аристократизм, но был крайне вульгарен и лицом напоминал не то бандита, не то шулера.
Когда Бодров опустился на свои стул, сделав общий поклон, он, к своему изумлению, увидел, что Гайриши уже всех знали и оживленно беседовали по-французски то с тем, то с другим, точно были знакомы давно. Синьоры Ричарди, Донайо и Венлино, а также и дипломат из Рима, наперерыв любезничали с Ниной Андреевной. Она, мимоходом перекидываясь с ними шутливыми фразами, рассказывала синьоре Ричарди о Париже, где она только что была с мужем. Старушка-генеральша приятно улыбалась. Гайриш описывал ей русские церковные службы, в которых, к удивлению Бодрова, оказался почти знатоком. Только Бошары и дочь генеральши помалчивали. Но коммерсант и m-lle Берта были вообще неразговорчивы, а синьора Лаура, жена Бошара, крайне легкомысленная дама, старалась напряженно отгадать, кто из мужчин пожимает ей ногу под столом.
Синьор Негри и слуга Пеппо бойко подавали блюда, причем хозяин нередко громко покрикивал.
Вечер был превосходный, — тихий, ясный. Дым бледно-лилового Везувия, видного с террасы, как на картине, за бледно-лазурной, матовой гладью моря, поднимался прямо почти неподвижной тонкой струйкой. На террасе пахло гиацинтами, жареными томатами и морской травой, сушившейся для каких-то хозяйственных надобностей в углу сада за террасой. Воздух был свеж, но довольно тепел. Дышало что-то необыкновенно бодрящее в этой свежести от затихшего моря, в этом смешанном запахе от цветов и травы, в оживленном говоре общества, причем итальянцы не щадили ни жестов, ни восклицаний.
И едва Бодров принялся за суп, Нина Андреевна повернулась к нему, сияющая, полная жизни, и сказала вполголоса по-русски:
— Анатолий Ильич, здесь у вас прелесть, прелесть! Какие все милые люди!
Она, вероятно, забыла, что quasi-дипломат из Рима был русский и мог понять ее, что он и обнаружил, воскликнув, также по-русски, хотя с странным, не то немецким, не то еврейским акцентом: «O, madame! вы нам льстите!»
— Ну, а вы держите язык за зубами! — бойко отрезала, повернувшись к нему, Нина Андреевна.
— Слушаю-с. Я моментально разучился по-русски! Слеп и глух! — вульгарно закричал он и комически закрыл глаза.
— Синьор Бодров, синьор Бодров! — вскочил в это время с своего места Ричарди. — Поздравляю вас! Если все русские дамы так очаровательны и любезны, как ваша соотечественница, то я не знаю, как вы решаетесь покидать Россию! — воскликнул он по-французски.
Слегка скандализированная его неумеренной живостью, его аристократка жена придержала его за рукав и заставила снова сесть. Гайриш, среди своей религиозной беседы с старушкой, услышал слова Ричарди.
— У синьора Бодрова супруга, действительно, прелестнейшая особа! И он, злодей, оставил ее дома! — крикнул он.
— О! о! о! — раздалось несколько восклицаний разом из уст дипломата, Донайо, Ричарди и даже Бошара…
— Вы, русские — удивительная нация! — начал вкрадчивым голосом изящный Венлино. — В семейных отношениях вы, по-моему, самая передовая нация! Очевидно, русские женщины заслуживают оказываемого им доверия! Это вернейшие подруги… Муж и жена расстаются надолго… И они спокойны!..
— Ну, вы, синьор Венлино, — перебил его дипломат, — слишком розово смотрите на наши нравы!
И он захохотал почти цинично.
— Нет, нет, синьор Дрейгель, — вдруг вступилась генеральша мягким голосом, — я не позволю обижать русских… Я знала столько русских женщин… Это ангелы!
И она слегка закатила поблекшие глаза. Хотела ли она сказать этими словами любезность Гайришу, или вообще старушка была склонна к идеализации, но она повернулась к Нине Андреевне, которой что-то нашептывал сеньор Донайо, наклонившись к ней близко. Он ей рассказывал тихо о нравах итальянок, о их коварстве, легкомыслии, о том, как он много страдал от всего этого.
Нина Андреевна участливо смотрела в его зеленовато-бледное лицо, красивые обведенные тенью темные глаза и изящную бороду с проседью.
— Мадам Гайриш! Не слушайте бедного синьора Донайо, — тоном подавленной грусти заговорила генеральша, — он пессимист… Он слишком много страдал в жизни… Он на все смотрит чересчур мрачно…
При этих словах генеральша взглянула на Донайо взглядом страдалицы матери, прощающей блудного сына.
— Ге! Донайо! Ты много страдал? От женщин, конечно! — бойко подхватил румяный Ричарди.
— И от мужчин, дружище! — слегка закатив глаза, томно отозвался Донайо и вздохнул.
— Кто же не страдал! — пожал плечами Венлино. — Нужно на несчастия смотреть сверху. Это то, чему учит германский пессимизм!
И он красиво, очевидно, с знанием предмета, с изяществом речи начитанного человека, начал развивать тему Шопенгауэра.
Гайриш прислушался.
— Синьор Венлино, — вдруг перебил он громко и авторитетно, — я совершенно с вами согласен. Нужно быть выше несовершенств жизни. Нирвана! Я понимаю! Но для нее незачем умирать! Надо жить, растворяться в богатстве и разнообразии ощущений, учась не придавать им чрезмерного значения, и даже в самой потере одного из благополучий видеть новое разнообразие, вакансию для нового тона жизни!
Гайриш говорил на прекрасном французском языке, звучно и красиво. Все слушали его.
— Ах, нет! Иногда так хочется умереть! — вдруг вырвалось из хорошеньких губок madame Бошар, вероятно, догадавшейся, кто ей жал ногу. Ее жгучие, хотя постоянно несколько утомленные глаза, подернулись тоской.
— Когда в голову приходят такие мысли, моя бедная мадам, нужно молиться! — сентенциозно заметила старушка-генеральша.
— Или любить! Неправда ли, мадам? — значительно полузакрыв глаза обратился Венлино к Нине Андреевне.
Его веки слегка трепетали и по губам блуждала нежная и подзадоривающая улыбка.
— Я предпочитаю, действительно, любить! — с веселым смехом отозвалась Нина Андреевна, бросив почему-то взгляд и на мужа, и на Бодрова.
— Мадам не религиозна? — с глубоким сожалением посмотрела старушка на нее.
Но Гайриш постарался замять эту тему.
— А ты как, Анатолий, пессимист или оптимист? — обратился он к старому товарищу.
Бодров, который все время, несмотря на всеобщее оживление, угрюмо молчал, сказал по-русски с странной усмешкой:
— Я, если хочешь — оптимист; я сознаю, что все идет, в сущности, к лучшему, но чувствую себя прескверно в этом прогрессивном ходе вещей!
Нина Андреевна вдруг сделалась очень серьезна и внимательно посмотрела на своего визави. Она как будто что-то хотела сказать. Но в это время Дрейгель, quasi-дипломат из Рима, странно скосил свою разбойничью физиономию и, также по-русски, с убийственною, вероятно, по его мнению, иронией сказал:
— Новая фракция всероссийского пессимизма?
Бодрову, чувствовавшему глубокое нерасположение к этому соотечественнику, не хотелось отвечать ему, и он был очень рад тому, что Негри выручил его. Хозяин отеля спросил на своем франко-итальянском диалекте:
— Желают господа пить кофе здесь, или в салоне? Вечер несколько сыр.
Действительно, солнце уже почти закатилось, и вершина Везувия начала поблескивать багровым огнем на фоне потемневшего неба. Стало свежо и темновато. С моря потянуло ветерком, парусинные гардины террасы слегка заколыхались.
— Господа, пойдемте в салон! — позвала всех старушка-генеральша. — Может быть, синьор Донайо будет так добр — сыграет нам что-нибудь. Только, пожалуйста, не вашего противного Вагнера! — умоляюще посмотрела она на Донайо.
— Синьор Донайо! Что-нибудь свое, свое! — взмолилась ее флегматическая, полная дочь, впервые раскрыв пухлые губы и блеснув великолепными жемчужными зубами.
— Ах! Синьор Донайо композитор? — оживленно заинтересовалась Нина Андреевна, переходя вслед за всем обществом в салон, под руку с музыкантом.
— О, мадам! — грустно улыбнулся Донайо. — Итальянская музыка вообще в упадке. Мы так бедны теперь в этом отношении, что как Бог знает чему обрадовались маленькому Масканья!
И, введя в салон свою даму, он придвинул ей кресло. Остальные уже разместились на пуфах около стола, на котором веером были разложены английские иллюстрированные журналы и итальянские газеты.
Салон был довольно скудно задрапирован пестрой материей крупного рисунка и темного оттенка. На стенах горели лампы в помпейском вкусе, грубой работы. В углу стояло плохонькое пианино. На террасу из салона выходила не дверь, а широкая арка. Завеса этой арки, из той же темно-пестрой материи, была теперь подобрана, и мягкая ночь глядела своим бархатным, темным фоном в довольно ярко освещенную низкую комнату.
Несмотря на свои слова об итальянской музыке, Донайо сел к пианино и на мгновение закрыл глаза. Потом он внезапно заиграл. Все затихли. Он играл мягко, плавно, с большим чувством, — играл, очевидно, свое, хотя это свое напоминало Шопена. Генеральша закрыла глаза. Трудно было сказать: наслаждалась ли она музыкой или тихо дремала после сытного обеда. Бошар ушел спать по своему послеобеденному обыкновению. Жена его и Венлино удалились в темный угол салона и за спиной у всех забавлялись странной игрой. Он незаметно пожимал пальцами ее талию, а она, закинув голову, сидела неподвижно в каком-то сдержанном упоении. Синьор Ричарди и Гайриш стояли в арке — один статный и высокий, другой — маленький и круглый, и, с довольным видом сытых сангвиников, чистили себе зубы гусиными перышками. Синьора Ричарди слушала с снисходительной улыбкой Дрейгеля-дипломата, вравшего ей немилосердно о том, как едят московские купцы. Только m-lle Берта, Нина Андреевна и Бодров, сидя на пуфах, слушали внимательно игру Донайо. Музыкант, играя без нот, то и дело оглядывался на русскую даму… Потом он вдруг разом оборвал свою игру.
— Простите! Но я лучше буду петь! Я пою прескверно… притом после обеда… Но я сегодня грустен, а когда я грустен — мне всегда хочется петь, — сказал он взволнованным голосом, и, не дожидаясь ответа, взял бравурный аккорд, и аккомпанируя себе, вдруг запел слабым, дрожащим, но очень музыкальным голосом какую-то элегическую мелодию.
Нина Андреевна точно вздрогнула, выпрямилась, встала и, подойдя к мужу, нежно приникла к нему. Ричарди деликатно отвернулся с деловым видом человека, погруженного в чистку зубов. Но потом, тихо посвистывая, он подошел сзади к жене и принялся осторожно щекотать ее пальцем за ухом. Гайриш, полуобняв жену одной рукой, другой, с ленью счастливого льва, разглаживал свои великолепные бакенбарды. Дрейгель, которому Ричарди помешал рассказывать русские анекдоты, подсел к m-lle Берте. Но флегматическая барышня вся ушла в пение Донайо. Томность разлилась по ее бледному лицу, и полные белые пальцы судорожно сжали на коленях костяной резной веер.
Бодров вдруг почувствовал, что под пение итальянца все, кроме него, дремавшей старушки и проблематического дипломата, прониклись, среди этой южной ночи, рядом с морем, вблизи вулкана, почти одним чувством неги… Странная, болезненная мертвенность подернула его черты… Ему стало тяжело. Он уже хотел встать и незаметно уйти, но в это мгновение Донайо заметил вполоборота нежную позу Гайришей и, вдруг, взволнованный, почти раздраженный, оборвал пение…
— M-lle Берта! — крикнул он, — давайте дуэт. Знаете вашу венгерскую… которой вы меня выучили!..
И он заиграл задорные, частию дикие звуки.
Дочь генеральши сейчас же подошла к пианино, и через мгновение ее сильный грудной голос слился с дребезжащими нотами Донайо в мадьярском вызывающем, почти плясовом мотиве. Мотив этот был так зажигателен, Донайо так бурно аккомпанировал своему дуэту с австрийкой, что не прошло десяти минут — и седой Ричарди, и легкомысленная Бошар, и изящный Венлино, со всею верностью и восприимчивостью слуха итальянцев, подхватили его, конечно без слов, и красивый дикий хор, не уступающий удалью хору цыган, грянул в салоне. Старушка проснулась; услыхав родные звуки, она начала сладко улыбаться. Дрейгель тоже попытался пристать к хору, но сразу жестоко сфальшивил. Раздраженный чем-то и без того, Донайо сейчас же бросил аккомпанемент. Хор спутался.
— Pardon, pardon! Я вам помешал! — испуганно воскликнул Дрейгель.
— Нет! Просто довольно музицировать, — не без раздражения сказал Донайо, отходя от пианино. — Будемте танцевать. Вы, синьор Дрейгель, вероятно, не откажетесь сыграть нам. Вы мастерски играете танцы. Madame! — и Донайо, не дождавшись ответа дипломата, быстро повернулся к Нине Андреевне, — вы позволите ангажировать вас?
— Кадриль? О, с удовольствием! — радостно воскликнула она, отстраняясь от мужа и просовывая руку под локоть музыканта, который вдруг просиял. — Жорж, ты потанцуешь?
— Обязательно! — торжественно объявил Гайриш.
Он уже давно, нежно полуобнимая жену, смотрел на пикантную брюнетку Бошар.
— Madame? — с мужественной грацией полувоенного человека склонился он перед ней, неожиданно заслонив своей могучей фигурой оторопевшего жидковатого Венлино.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Нирвана.
