ЧЕРНЫЕ ГОДЫ, ИЛИ «BESTIA TRIUMPHALIS» (1917—1922)
Публикация В. О. Седельникова
Сергей Николаевич Ставровский родился 8 декабря (ст.ст.) 1872 в семье мелкого чиновника. Детство его прошло в Туле, там же он окончил гимназию. В 1891—1895 учился на историко-филологическом факультете Московского университета. Затем — в течение всей жизни — педагогическая работа.
Идейная эволюция С.Н. во многом типична для человека его воспитания, круга, профессии. В гимназические и университетские годы он пережил увлечение социалистическими теориями. К этому времени относится его дружба с Петром Смидовичем и Александром Малиновским (Богдановым), ставшими впоследствии видными деятелями большевистской партии. Ставровский же, в отличие от них, довольно быстро разочаровался в марксизме и в конечном итоге пришел к либеральному мировоззрению кадетского толка.
Февральскую революцию он, как и подавляющее большинство интеллигенции, встретил восторженно, однако восторг под влиянием все более нараставших признаков распада государства и общества сменился тревогой и пессимизмом. Вполне естественно, что Октябрьский переворот С.Н. не принял и, будучи уже не очень молодым человеком, все же вступил в Добровольческую армию, чтобы с оружием в руках отстаивать идеалы свободы и демократии. В отличие от многих своих родственников, он не эмигрировал после разгрома Белого движения, о чем впоследствии жалел: жизнь в условиях Советской России была для С.Н. тяжелым испытанием. Собственно, и к написанию своих мемуаров он приступил отчасти потому, что это давало возможность «уйти в /…/ милое прошлое от безобразно гнусного настоящего, спастись воскрешаемой прошлой жизнью от давящей /…/ мертвечины „социалистического рая“».
Итогом работы стала огромная рукопись «Летопись моей жизни» — 5 толстых тетрадей общим объемом около 1900 страниц, исписанных мелким, убористым почерком. Произведение С. Н. охватывает период с 1870-х до начала 1930-х. Перед читателем не только предстает история семьи Ставровских, но и проходят судьбы Смидовичей, Зубаровских, Величкиных, Трубецких, Петрово-Соловово. Действие развертывается в Туле, Харькове, Москве, Ялте, в уездных городах и дворянских усадьбах, на интеллигентских дачах и промышленных рудниках, во многих странах Европы. Повествование имеет десятки сюжетных линий, причем подавляющее большинство их завершено. Исключение составляют случаи, когда автор терял то или иное лицо из виду и не мог получить необходимой информации.
Воспоминания состоят из трех томов. Первый том завершается 1901 годом, второй — кануном Февральской революции 1917, в третьем томе события доводятся до начала 1930-х. «Летопись» богато иллюстрирована собственными рисунками автора, фотографиями, видовыми открытками. К сожалению, качество большинства иллюстраций не позволяет воспроизвести их полиграфическим способом.
По жанру мемуары С.Н. представляют собой семейную хронику. Однако нельзя сказать, что ему полностью удалась роль беспристрастного летописца, к которой он стремился. Автор, конечно же, пристрастен, когда речь идет о политических событиях и силах, перевернувших и даже сломавших жизнь ему и его близким. И, наверное, нельзя здесь его судить строго: слишком велика была боль, слишком недавно все это было.
«Летопись» писалась в первой половине 1920-х, а в начале 1930-х к ней были сделаны добавления. Отметим, что сам по себе этот поступок — написать в те годы мемуары и хранить их у себя в течение многих лет — не входил в число ординарных и требовал изрядного мужества. В условиях, когда полицейский произвол становился все более тотальным, люди стали бояться документов как потенциальных улик, особенно если они давали основание заподозрить человека в непролетарском происхождении, службе старому режиму, связях с «чуждой» социальной средой и т. п. Это одна из основных причин, объясняющих, почему так мало воспоминаний дошло до нас из той эпохи — их время пришло значительно позднее. И это же обстоятельство придает особое значение мемуарам С.Н.
Как уже было отмечено, «Летопись» заканчивается серединой 1931. Однако в ней есть и более поздняя запись, сделанная племянницей С.Н. — Натальей Михайловной Смидович. В ней сообщается о смерти мемуариста от голода в оккупированном Харькове в ночь на 9 февраля 1942.
Дальнейшая судьба рукописи носит почти детективный характер. В один из дней 1956 года в пражской квартире внучатой племянницы С.Н.. — Натальи Васильевны Преображенской (урожд. Савицкой, по матери — Величкиной) — раздался звонок. Звонила ее крестная мать Лариса Яковлевна Сетгофер, также проживавшая (и до сих пор проживающая) в Праге. Она сообщила, что знакомая чешка при уборке подвала прачечной, в которой она работала, обнаружила и передала ей объемистые тетради, написанные на русском языке. При ближайшем рассмотрении они оказались воспоминаниями двоюродного деда Н. В. Преображенской. Так «Летопись», можно сказать, родилась второй раз.
В Праге в те годы жило немало ее героев — членов семей Величкиных и Смидовичей, покинувших Россию в годы гражданской войны. Они читали «Летопись» не просто с интересом, а пристрастно, заново переживая давно минувшие события. Племянник С. Н. — Викентий Михайлович Смидович — оставил на полях рукописи немало "примечаний и помет, уточняющих и дополняющих те или иные факты. Относительно того, как «Летопись» попала в Прагу, наиболее вероятной представляется следующая версия. По-видимому, ее привезла племянница С.Н. — Наталья Михайловна Смидович, покинувшая Харьков с отступавшей немецкой армией. Какое-то время она жила в Праге, а накануне прихода советских войск уехала в американскую зону. Ну а как рукопись оказалась в прачечной, остается загадкой.
Завершая предисловие, дадим слово самому автору. Вот что он написал, когда повествование было уже закончено: «Как человек, получивший специально-историческое образование, я отлично понимаю, какое значение документы, подобные моей „Летописи“, имеют для историка. Было время, когда историки интересовались исключительно великими, замечательными или просто высокопоставленными людьми и оставались совершенно равнодушными к представителям „серой“ человеческой массы. Теперь в этом отношении произошел значительный сдвиг: теперешний историк занимается главным образом именно „серыми“ массами. Наряду с Уолтерами, Наполеонами и Цезарями он уделяет внимание и маленьким незаметным людям. Для теперешнего историка далеко не безразличны их чувства, их мысли и то, как они относились к переживаемым ими историческим событиям. Поэтому всякого, кто найдет мою „Летопись“, прошу не бросать ее, не рвать на цигарки, а передать в распоряжение какого-нибудь научного учреждения (лучше всего какого-нибудь университета) с тем, чтобы понимающие люди могли ею хорошо воспользоваться».
Ну что ж, будем считать, что просьба С.Н. выполнена, и частичная публикация «Летописи» является далеко не худшей формой ее использования. Для печатания мы выбрали фрагменты из первой части третьего тома, относящиеся к событиям 1917—1919. В основном тексте даты указаны по старому стилю, в примечаниях (за исключением помет В. М. Смидовича) — по-новому.
Infandum, regina iubes renovare dolorem! Vergilius*
«Велишь, царица, ты напомнить о печали несказанной».
Вергилий (лат). Пер. Е.К. Юзбашьян.
Приступаю к предпоследнему отделу моей Летописи — к полосе лет, в полной мере заслуживающих название «черных»… Для всей России «черные годы» начались с июля 1914 г., для меня и моих близких — с февраля 1917. Война не вырвала из нашей среды ни одной жертвы; материально же и морально мы от нее почти не пострадали. Не то — революция… В сущности, черные годы, начавшись для нас в 1917 г., тянутся и по сие время и, вероятно, долго еще будут тянуться. Но этим именем я охватываю только одно, наиболее тяжкое, пятилетие (1917-22), остальное время отводя под последний отдел, «старость». /…/1
Наступила масленица (февраль 1917 г.). /…/ До революции оставалось всего несколько дней. Как никто из моих близких и знакомых не предвидел размеров и характера той войны, которая вспыхнула в июле 1914 года, так никто из нас не прозревал размеров и характера той революции, начало которой пришлось на февраль 1917 года. /…/
Февральская революция 1917 года разразилась внезапно. Не было той подготовительной, долгой революционной лихорадки, которая предшествовала революции 1905 года. Переворот совершился с невероятною быстротой. Старый порядок пал, как падает прелое яблоко с дерева. Он подгнил уже давно, и достаточно было последнего небольшого толчка — волнений на почве продовольственных заминок, — и он рухнул окончательно. Охотников как-нибудь защищать павшую монархию не нашлось никаких. Даже самые близкие к государю лица бросили его в последнюю минуту и спасали свою шкуру, кто как мог. Министры все были арестованы. Сформировалось Временное правительство. Все это совершилось в последние дни февраля старого стиля (26-го, 27-го, 28-го). Точно так же, т. е. без всякого сопротивления, вслед за Петроградом опрокинут был старый порядок и во всей остальной России. Император Николай II отказался от престола за себя и за сына, передав власть великому князю Михаилу Александровичу. Но последний отказался принять ее впредь до решения Учредительного собрания.
Весть о революции в Петрограде докатилась до Москвы очень скоро, сначала в виде смутных слухов, потом в виде вполне определенных сообщений по телеграфу и телефону. Сообщения эти запрещено было печатать, но они скоро распространились по Москве в ремингтонированных и гектографированных листках. В предупреждение революции в Москве, город был объявлен сначала на военном, а потом даже на осадном положении: запрещалось собираться кучками на улицах, запрещалось ходить по улицам дольше известного часа вечера, все ворота и калитки должны были держаться на запоре, а дворники обязаны были денно и нощно дежурить около них. Но все эти предосторожности уже запоздали. На объявление осадного положения никто не обратил ни малейшего внимания. Улицы неудержимо наводнились народом, замелькали красные флаги, раздалось пение марсельезы и других революционных песен. Войска присоединились к восставшему народу: проходила пехота с мелькавшими красными бантиками на винтовках, громыхала артиллерия с пушками, перевитыми красными лентами. Провезли арестованного градоначальника генерала Адрианова и других высших чиновников Москвы. Проводили кучками арестованных и обезоруженных чинов полиции. Все ликовало. Так радостно и безболезненно совершился переворот в Москве в один день — 1 марта ст.ст.
Я весь этот день провел на улицах. Сознаюсь, я, как и большинство тогда, встречал совершившийся переворот с необыкновенным восторгом. Теплое мартовское солнышко, весенний воздух, тающий снег, ярко-красные знамена, веселые лица — все это так гармонировало с ярким чувством освобождения, с радужными надеждами на близкое светлое и славное будущее.
Улицы были наводнены народом. Но не происходило движения трамваев и не заметно было извозчиков. Полицию заменила наскоро сформированная милиция. Привычная фигура городового с шашкою и с револьверным шнуром уступила место штатскому милиционеру с винтовкой, и только летом 1923 года милиционеры опять стали совершенно похожи на старых городовых. То и дело встречались толпы молодежи с ружьями, полученными из арсеналов. Барышни щеголяли с обнаженными шашками, которые они употребляли вместо тросточек. Продавались свежие газеты с подробными описаниями петроградских событий. Интересно, что цены на газеты до того времени мало повысились — всего с 5 на 7 коп. Только в этот день вследствие необычайного спроса, они в розничной продаже шли по 20 коп. Потом цена их опять сделалась нормальной. Почти в каждой газете в тот день огромными буквами на первой странице было напечатано: «Падение старого режима». Громыхали в разных направлениях грузовые автомобили, переполненные рабочими и солдатами. С некоторых автомобилей разбрасывались тысячами прокламации разных социалистических партий. Господствующий тон газет и прокламаций был восторженный, приподнятый: славили наступающую эру свободы и выражали твердую надежду, что теперь, когда дворцовая камарилья сидит за решеткой, Россия славно закончит трудную войну и мощно двинется вперед по пути прогресса. В таком же духе говорили и многочисленные ораторы, подымавшиеся там и сям над головами толпы. Но среди этого восторженного и радостного гама уже в первые дни революции послышались диссонирующие злобные нотки. Появились ораторы и листки, усердно разжигавшие внутреннюю междуклассовую вражду и провозглашавшие: «Долой империалистическую бойню, и да здравствует социальная революция!», «Долой внешнюю войну, начнем гражданскую!» Эти темы разрабатывали большевики и заодно с ними, искусно подделываясь под них, немецкие шпионы. Впрочем, в первые дни революции эти злобные голоса звучали очень глухо — только шипели — и заглушались другими, ликующими голосами. /…/
В окружающей меня среде радовались все: и Соловые2, и Трубецкие, и Новосильцовы, и учителя, и ученики в гимназии. /…/ Но и в нашу ликующую, опьяневшую от радости и славословящую компанию внес диссонанс, и притом весьма резкий, Димушка3, вернувшийся из Петрограда. Он ехал обратно в армию, но не вез с собой никаких пополнений и был страшно озлоблен. В день переворота у него на улицах Петрограда потребовали, чтобы он или присоединился к революционному шествию, или выдал свое оружие. Так как он отказался и от того и от другого, то на него набросились, сбили его с ног, сильно помяли, разорвали его шинель, отняли шашку, и он едва-едва спасся от разъяренной толпы. Вернувшись в Москву, он ничего не хотел слышать о якобы начинающейся светлой и славной эре и упорно, угрюмо повторял: «Нет, нет, — это одна сплошная мерзость, и ничего хорошего из этого не выйдет». Ни мать, ни сестра, ни тетушки, ни дядюшки, ни я не могли его переубедить. Он так и уехал в армию в самом мрачном расположении духа. Я проводил его поздно вечером с Брянского вокзала4.
На вокзале, когда я провожал Димушку, я заметил начавшиеся уже признаки всеобщего развала: галдеж, беспорядок, бестолковщину, грязь, сор. На обратном пути с вокзала, идя по пустынным и темным улицам этой московской окраины, я слышал щелкавшие там и сям одиночные выстрелы. Кто стрелял и зачем, трудно было понять. Развал стал быстро охватывать самые разнообразные стороны жизни. Я его резко почувствовал, когда в один из ближайших к перевороту дней зашел на почту сдать заказное письмо. Я обыкновенно заходил с этою целью в 22-е почтовое отделение на Поварской5. Оно всегда открывалось пунктуальнейшим образом в 8 утра. Я заходил туда по дороге в гимназию и всегда восхищался необыкновенною аккуратностью чиновников. Ровно в 8 часов, как только часы начинали бить, сразу открывались все окошки в решетке, и начинались почтовые операции: прием писем, выдача посылок, продажа марок и проч. Теперь же, когда я в начале марта зашел в это почтовое отделение, окошки в решетке все еще были закрыты, хотя 8 часов давно уже пробило; за решеткой и в другой комнате раздавались голоса; набрался длиннейший хвост публики, и я ушел, так и не дождавшись начала операций, боясь опоздать в гимназию. Буквально то же самое началось всюду. В гимназии и дети, и учителя начали самым бессовестным образом опаздывать к урокам и пропускать их. Многие учителя, в том числе все пораженцы, не являлись в гимназию целыми неделями, шатаясь по разным митингам и заседаниям. Дворники перестали исполнять свои обязанности, целыми днями только лускали семечки у ворот, а улицы и тротуары загаживались все более и более. На всех фабриках и заводах рабочие выставляли требования непомерного повышения заработной платы, а работу стали выполнять вдесятеро хуже и неаккуратнее прежнего (по этому предмету имеются точные цифровые данные, опубликованные тогда же). Чувствительнее всего развал сказался в предприятиях, работавших на оборону. Правительство спешило удовлетворить требования рабочих, и с этого именно времени начинается неумеренное печатание бумажных денег и бешеный рост дороговизны. Дороговизна вызывала всеобщий ропот до февральской революции. Надеялись, что после переворота рост ее сразу остановится? Но дореволюционный рост цен является шуткой по сравнению с той оргией, которая началась в этом отношении после 1917 года. Весть о том, что рабочим, работающим на оборону, сильно повышают заработную плату, вызвала ропот в Действующей армии, т. к. работа на оборону и без того являлась для многих льготой и убежищем от тяжелой повинности на фронте. В армии, как и во всей стране, только в первые дни революции сохранялись порядок и дисциплина, а потом и ее захватил всеобщий развал. Громадную роль в этом деле сыграл знаменитый «Приказ № 1», выпущенный от лица Совета рабочих депутатов. Хотя после него и вышел как бы контрприказ нового военного министра Гучкова, старающийся разными толкованиями и разъяснениями смягчить дезорганизующее действие «Приказа № 1», — но все это мало помогло: армия и на фронте, и в тылу начала быстро разлагаться. Это разложение у нас в Москве бросалось всякому в глаза: серые шинели без дела целыми днями слонялись по улицам, наводняли митинги, а в казармах или совсем не происходило никаких занятий, или занятия поминутно прерывались выступлениями социалистических ораторов. Образовались партийные офицерские клубы.
Я ожидал, что революция даст толчок к подъему национальной энергии и к воодушевленному напряжению труда во всех областях жизни. А выходило как раз наоборот: производительность и аккуратность труда стали всюду уменьшаться в ужасающей прогрессии. Это был зловещий симптом.
Однако в первое время я старался мириться со всеми этими темными пятнами, как с неизбежным злом при всякой революции в начальной стадии, а особенно при нашей русской культурной отсталости. Но чем далее, тем все более искусственно приходилось подвинчивать в себе бодрое настроение.
12 марта происходила в Москве грандиозная массовая демонстрация в честь революции. Тогда еще не «выгоняли» на демонстрации силой, как теперь, — тем внушительнее было зрелище двигавшейся бесчисленной массы народа. Многотысячные отряды рабочих, объединенных по производствам, проходили с красными знаменами и красными плакатами, распевая марсельезу и другие революционные песни («Интернационала» тогда еще не пели). С музыкой двигались в общей демонстрации и войска: громыхали пушки, украшенные красными лентами; у коней на уздечках были красные бантики; у войск появились новые красные знамена. Передавали, будто войска согласились принимать участие в демонстрации под одним непременным условием: чтобы не выставлялось лозунга «Долой войну». Действительно, ни на одном из плакатов я этого лозунга не заметил. Надписи были большей частию такие: «Да здравствует свободная Россия», «Да здравствует республика» или с вариантом: «Да здравствует социал-демократическая республика», «Пролетарии всех стран, объединяйтесь», «Свобода, равенство, братство» и т. п.
Несмотря на весь мой тогдашний энтузиазм, я все-таки не мог не заметить, что пение [революционных песен] выходило очень неэффектно и даже преотвратительно, когда его затягивали писклявые бабьц голоса. Стих [марсельезы] «Бей, губи их, злодеев проклятых» коробил не только мои уши, но и мое нравственное чувство. Но я старался на этом не останавливать своего внимания, чтобы не портить своего общего восторженного, приподнятого и доброго настроения. Опять, как и в первый день революции, между народом с грохотом ползали грузовые автомобили, и с них в изобилии разбрасывалась «литература». Много этой литературы тут же затаптывалось ногами в грязь, но много подхватывалось на лету руками и прочитывалось. Раздавали исподтишка и больщевицкие листки. Там писалось: «Довольно крови и слез!» (подумаешь, какие сердобольные!..), «Долой империалистическую бойню!», «Да здравствует социальная революция» и проч.
Я весь день прошатался на улицах среди народа, заходя домой только чтобы позавтракать и пообедать. День был великолепный, солнечный, теплый. Очень красивое зрелище представляли бесконечные потоки народа с лесом красных знамен и плакатов, освещенных лучами солнца. Лучше всего эти потоки было наблюдать с какого-нибудь возвышения, откуда они были видны на далеком протяжении. С этою целью я вскарабкался на одно из деревьев Никитского бульвара и просидел на нем чуть ли не целый час. В разных местах я послушал ораторов: говорили еще не затасканными, казенными, совершенно выветрившимися фразами, которых никто по-настоящему не слушает, а еще с свежим чувством, импровизированно, воодушевленно. Говорили о торжественности настоящего исторического момента, о грядущей эре всеобщего блаженства, о том, что надо сделать последние энергичные усилия для победы над внешним врагом, с тем, чтобы затем всецело отдаться мирному строительству новой, свободной России. Признаюсь, и я, грешный человек, сказал парочку теплых слов на эту тему… Когда, утомленный и голодный, я вернулся к обеду домой, то застал всех Соловых и Трубецких одинаково со мной воодушевленных только что виденным грандиозным зрелищем. Больше всех был взволнован Евг. Ник. Трубецкой7. «Мы должны, — сказал он, — немедленно и бесповоротно отбросить все наши старые дворянские предрассудки и искренно слиться в одно целое с народною массою, какие бы жертвы нам ни предстояло для этого принести». При этом по-прежнему главным предметом наших общих помыслов была наша родина, наша Россия, единая, великая и неделимая. А в широкой народной массе думали не о ней, а о «классовых интересах». Наше расхождение с народом началось с того момента, когда мы увидели, что он из корыстных классовых мотивов предает свою родину, тащит ее в бездну нищеты, рабства, позора и, мож[ет] быть, окончательной гибели, лишь бы временно ублаготворить свою жадную утробу. Тогда я почувствовал, что мне с рабоче-крестьянской массой не по дороге… И тогда же зародилось во мне крайне тягостное, неприятное чувство презрения к своему народу…
Героем первых дней революции был Керенский, единственный социалист во Временном правительстве, посредник между ним и Советом рабочих депутатов. Передавалось множество анекдотов о его необыкновенно героическом и гуманном образе действий в первые дни переворота. Вступив в управление министерством юстиции, Керенский настоял на немедленном безоговорочном упразднении смертной казни. Эта мера была встречена всеобщим восторгом. Лишь немногие находили ее немножко преждевременной. Наскоро намалеванные портреты Керенского я видел на нескольких плакатах в день демонстрации 12 марта. Его фотографическую карточку, изданную на открытках, и я купил себе на память. Но прошло немного времени, и этот «герой» стал в глазах всего народа просто шутом гороховым. Я же в нем разочаровался еще скорее.
В университете в те дни профессора истории прочитали несколько лекций с целью научного освещения настоящего исторического момента. Я посетил две таких лекции: проф. Готье8 и проф. Виппера9. Первый в сжатой форме изложил историю царствования Николая II, стараясь показать, как неминуемо, фаталистически русская монархия при нем шла к своему крушению. Проф. Виппер делал сопоставление между русской революцией 1917 года и французской 1789 и находил между обеими много общего. Интересно было бы теперь, в 1923 году, провести еще раз это сопоставление. Вероятно, получилось бы такое же сходство, какое существует между человеком и гориллой: и у человека, и у гориллы есть голова, только у гориллы поволосатее; и у человека, и у гориллы есть руки, только у гориллы подлиннее; и у человека, и у гориллы есть челюсть, только у гориллы побольше и покрепче и т. д., и т. д. И вот, когда суммируешь все эти «только», то и получится с одной стороны — человек, а с другой — горилла. Эту разницу мы отлично чувствуем теперь, ну а тогда на все хотелось смотреть сквозь розовые очки, и виделось прежде всего великое, героическое, возвышенное. Впрочем, и тогда уже можно было бы отметить одну весьма важную черту несходства между русскою и французскою революцией: во Франции после трех лет революции начались победоносные войны; у нас после трехлетней позорно проигранной кровавой войны началась революция. Эта маленькая перестановка очень много значит. В алгебре а + b и b + а — это одно и то же, а в истории a + b и b + a — совершенно разные вещи: французы в свои войны внесли возвышенный, благородный дух своей революции, а мы в свою революцию внесли хулиганские нравы и кровожадные приемы, усвоенные на войне…
Во главе Временного правительства стал кн. Г. Е. Львов, которого я хорошо знал по Богородицку (он тогда служил в тульском земстве) и затем по Земскому союзу во время войны10. Из других членов Временного правительства я знал лично еще Андрея Ив. Шингарева, с которым познакомился еще в дни моей юности у Аносовых в Туле11 /…/, и Милюкова, который руководил моими практическими занятиями по русской истории в университете12. По преобладанию «кадетов» во Временном правительстве его называли кадетским. Мои знакомые «кадеты» в Москве в эти дни прямо сияли, как именинники: вот они, наконец наши министры!
Но кто собственно управлял Россией после свержения монархии, это с первых же дней революции сделалось не совсем ясно. С одной стороны, как будто Временное правительство. Но, с другой стороны, независимо от него издавал свои приказы и распоряжения на всю Россию Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов. Это печальное двоевластие в такой критический для страны момент страшно беспокоило меня и многих вокруг меня. Обеспокоены были и широкие круги населения, главным образом, крестьянские. Многие не понимали, кого же в конечном счете надо слушаться, чьим распоряжениям подчиняться. Одни считали высшей инстанцией Временное правительство, другие — Совет рабочих депутатов и подчинялись Временному правительству лишь «постольку поскольку» оно шло в поводу у совета. Эти знаменитые, расслабляющие всякую гражданскую дисциплину словечки: «постольку поскольку» вошли тогда в моду. От такого раздвоения власти хаос и анархия усиливались с каждым днем.
Между тем жажда напряженной, созидательной работы у многих была весьма велика. Захватила она и учащуюся молодежь. И детям хотелось поскорее внести свою лепту в строительство новой, свободной России. По просьбе учащихся старших классов моей гимназии я толкался в разные учреждения, прося дать нам какую-нибудь подходящую полезную работу во внеурочное время. Первым навстречу этому благородному юношескому порыву пошел московский совдеп (Совет рабочих депутатов). Но предложенная им работа оказалась совершенно неприемлемой. А именно, мне предлагали не более и не менее как предоставить учащихся в распоряжение совдепа для политического шпионажа: их хотели рассылать по окраинам Москвы, чтобы они подслушивали, что где говорится, и обо всем сообщали бы в совдеп для предотвращения возможных контрреволюционных выступлений. Эту работу предлагавшие ее не называли настоящим ее именем — шпионажем, а мягко — «содействием установлению нового порядка». Это предложение было мне передано в гимназии двумя молодыми людьми в присутствии гимназистов (мы в это время занимались в зале нашими обычными работами на армию). Тут же, в присутствии гимназистов, я отвечал посланцам совдепа, что подобную гнусную работу, называемую по-настоящему шпионажем, я ни в коем случае не позволю выполнять детям. Посланцы обиделись и ушли. Мой ответ имел своим последствием «крупный разговор» с инициаторами предложения сначала по телефону, а затем личный в моем кабинете в гимназии, в присутствии Е. А. Кирпичниковой. Мои собеседники пытались вывернуться тем, будто они предлагали просто информационную работу, какую выполняют газетные репортеры и в которой нет ничего предосудительного. На это я принужден был им выяснить основные признаки работы репортерской и работы шпионской, указывая, что предложенная работа носила признаки именно последней. В конце концов я согласился взять на себя труд разъяснить детям, что мы «не так поняли» сделанное нам предложение. Этим инцидент был исчерпан.
Таково было мое первое столкновение с так наз[ываемым] рабоче-крестьянским элементом нашей революции (настоящего рабоче-крестьянского, замечу в скобках, в нем и тогда, как и теперь, было очень мало). Тогда еще можно было ссориться с этим элементом безнаказанно.
Вскоре я получил новое предложение работы для детей. На этот раз оно исходило от московского почтамта. Почтамт за последние дни оказался загруженным всякого рода корреспонденцией: денежными переводами, посылками и проч. Требовались руки для спешной его разгрузки. На эту работу и приглашали учащихся старших классов средне-учебных заведений. Пошли на нее и добровольцы из моей гимназии со мною во главе. Нас поставили на работу по разборке денежных переводов и посылок. Мы работали ежедневно по окончании уроков в гимназии до 6-7 час. вечера. Дети работали очень добросовестно, и все, записавшиеся на эту работу, всегда являлись на занятия аккуратно к назначенному часу. Эту работу мы закончили на Страстной неделе. Последний раз мы ходили на нее в Великую субботу.
Волна всеобщего развала быстро докатилась и до Действующей армии. И там принялись митинговать и бездельничать. И вдруг грянул гром — жестокое поражение на реке Стоходе с массою убитых, раненых и попавшихся в плен. /…/ Так русские войска начали «сознательно» защищать свое освобожденное отечество. Печальным известием о стоходском поражении сразу пресеклись всякие разговоры и слухи о каких-то необычайных успехах наших войск, якобы воодушевленных революцией13. В действительности, революция никакого воодушевления в войну не внесла (как это предрекал почтенный проф. Виппер, уподоблявший нас французам 1791 года). Только в первые дни после переворота, по рассказам всех, бывших в то время на фронте, потолковали, что вот, мол, мы будем теперь сражаться «сознательно» (опять — модное тогдашнее словечко) и, наверное, победим. Но скоро, вместо того, чтобы сражаться сознательно, предпочли заняться митингами, ношением красных знамен и плакатов, пусканием семечек, разрушением собственных проволочных заграждений (колья шли на топливо) и т. д. Дисциплина быстро стала падать. Количество перебежчиков к неприятелю и дезертиров увеличивалось не по дням, а по часам. Все железнодорожные станции, ближайшие к фронту, были забиты толпами в серых солдатских шинелях и папахах. Все поезда, шедшие с фронта, не исключая санитарных, переполнялись дезертирами: ехали на крышах, висели на буферах, прицеплялись на подножки и т. д. И не было никакой возможности остановить этот поток: смертная казнь на фронте была отменена так же, как и во всей остальной России. Между тем иначе, как жестокими, кровавыми мерами, остановить начавшееся разложение армии было невозможно. Воспользовавшись таким положением вещей, немцы выбрали наиболее уязвимое место нашего фронта на р. Стоходе и задали нам кровавую трепку. Казалось бы, после Стохода следовало опомниться. Ничуть не бывало! В стоходекой неудаче все наши расплодившиеся во множестве социалистические газетки обвинили «царских генералов» и на этом успокоились. А хаос и анархия в армии продолжали развиваться в ужасающих размерах.
В апреле состоялся в Москве съезд сельских кооператоров. Этот съезд представлял собою около десяти миллионов сельских хозяйств. К сожалению, я не имел возможности присутствовать на его заседаниях и следил за ним только по газетам. На этом съезде практические мужички с тревогою поставили вопрос: кто же, собственно, представляет собою настоящую власть в России — Временное правительство или Совет рабочих депутатов? На это с истерическими выкриками, с биением себя в перси кулаками какой-то субъект, представитель Совета рабочих депутатов, уверял собравшихся, что власть у нас вовсе не раздвоена, что Временное правительство и совдеп работают в полном и дружественном «контакте» (еще словечко, вошедшее в моду во время революции). Не помню, были ли успокоены этими заверениями съехавшиеся кооператоры, но я не был успокоен: двоевластие самое злокачественное слишком бросалось в глаза.
Я долго крепился, стараясь не поддаваться пессимизму. Когда меня спрашивали, как я смотрю на положение дел, я обыкновенно в то время отвечал: «Сейчас борются в революции хорошие и дурные соки; верю, что хорошие возьмут верх». Тогда у многих, и у меня в том числе, была еще «вера в разум русского народа». Думалось, что в конце концов этот стихийный коллективный разум выручит Россию так же, как он уже выручил ее однажды в эпоху Смутного времени.
На пасхальные каникулы я никуда не уезжал из Москвы. За политической сутолокой как-то незаметно пролетели эти две недели, в другие времена бывшие всегда столь полными религиозной поэзией. Единственным моментом, когда я на время забыл политику и вздохнул чистой религиозной жизнью, была Светлая Заутреня, которую я вместе с Стазей14 отстоял в Кремле. Ночь эта выдалась теплая и замечательно тихая. Вся огромная кремлевская площадь была залита массою народа. Все кремлевские соборы были переполнены. Когда перед выходом крестных ходов все зажгли свечи, то это море колышущихся на огромном пространстве огоньков представляло дивную картину. Мы с Стазей любовались ею со ступенек Красного крыльца. Ровно в полночь гулко ударил большой колокол Ивана Великого, и сразу радостно отвечали ему колокола всех кремлевских соборов и всех московских «сорока сороков». В светлых ризах, с хоругвями, иконами и крестами, из всех соборов одновременно тронулись вокруг храмов крестные ходы.
Нигде торжество Светлого Христова Воскресения не ощущается с такою силою, как в московском Кремле. Из Кремля мы с Стазей пошли достаивать вместе с остальными раннюю обедню в маленькой церкви Бориса и Глеба на Поварской. Это была последняя заутреня в Кремле. В следующем году Кремль сделался резиденцией большевицкого правительства, и кремлевские колокола замолчали…
После Стохода на нашем фронте наступило долгое, позорное затишье. Неприятель оставлял на нем небольшие караульные заслоны, а большую часть сил, бывших на русском фронте, стал перебрасывать на другие, более активные фронты. А в России у него образовалась полоса для отдыхающих частей. В русских войсках усиленно раздавалась социалистическая литература, и начались так называемые братания с неприятелем, облегчавшие и без того прекрасно поставленную работу немецкого шпионажа. Во флоте происходили безобразнейшие бунты с истреблением начальствующих лиц.
В это время из-за границы через Швецию и Финляндию повалила в Россию волна возвращавшихся политических эмигрантов. Такая же волна освобожденных политических ссыльных хлынула с другой стороны, из Сибири. В числе вернувшихся эмигрантов появились в Петрограде многочисленные большевики с Лениным во главе — все эти вожди будущей Октябрьской революции. Они приехали из Швейцарии кратчайшим путем, не делая крюка на Англию, а перерезав Германию. При проезде через последнюю вагон, в котором они ехали, был, как сообщалось в газетах, запломбирован и охранялся военным караулом. Явившись в Петроград, Ленин и его единомышленники начали проповедовать немедленный мир с внешними врагами и немедленную социальную революцию внутри России, восставая против всяких попыток соглашения с буржуазными партиями (к числу буржуазных партий относились и кадеты). По мнению Ленина, наступила пора для осуществления чаяний социализма через диктатуру пролетариата. /…/ Русская пролетарская революция рисовалась ему только прологом к более обширной, мировой революции. Интеллигенция в большинстве своем отнеслась к этой пропаганде отрицательно. В начале революции поэтому большевицкие газеты имели слабое распространение. Наоборот, серая рабочая и солдатская масса усердно повалила в ряды большевиков. Так как и для этих масс в те первые месяцы революции идея Учредительного Собрания имела еще свое обаяние, то Ленин выдавал себя за преданнейшего сторонника этого собрания. Когда, после его нашумевших первых выступлений, вожди других социалистических партий стали упрекать его, что он призывает, в сущности, к гражданской войне и высказывается против Учредительного Собрания, он разыграл роль оскорбленной невинности и усердно открещивался от этих обвинений. /…/
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Черные годы.
