Read here

Поэзия и правда мировой любви (Иванов) — ДО

Иван Иванович Иванов · 1900 · Free in the US

31,884 words · about 2 h 14 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1900 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Поэзия_и_правда_мировой_любви_(Иванов)/ДО&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Иван Иванович Иванов
Language
Russian
Published
1900
Length
31,884 words · about 2 h 14 min
Sections
19 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (19)
  1. I. about 7 min
  2. II. about 7 min
  3. III. about 5 min
  4. IV. about 7 min
  5. V. about 7 min
  6. VI. about 5 min
  7. VII. about 5 min
  8. VIII. about 9 min
  9. IX. about 8 min
  10. X. about 9 min
  11. XI. about 7 min
  12. XII. about 8 min
  13. XIII. about 7 min
  14. XIV. about 8 min
  15. XV. about 9 min
  16. XVI. about 8 min
  17. XVII. about 8 min
  18. XVIII. about 7 min
  19. XIX. about 4 min

Continue:

I.

Исторія русской литературы искони изобиловала въ высшей степени своеобразными происшествіями, ей одной только свойственными. Ими она обязана преимущественно литературной критикѣ. Какихъ только подвиговъ не совершала эта отрасль нашей словесности! Она можетъ гордиться нѣсколькими блестящими именами, но, сравнительно съ богатствомъ и силой русской художественной литературы, наша критика бѣдна и немощна. Но ни бѣдность, ни безсиліе не помѣшали ей неукоснительно совершать самые воинственные набѣги на величайшихъ художниковъ. Рѣдкій изъ нихъ успѣлъ спастись отъ безпощадныхъ униженій своего таланта и часто даже своей личности.

Оригинальный порядокъ установился очень рано, лишь только явился дѣйствительно великій художественный талантъ.

Пушкина привѣтствовали и сопровождали до самой смерти залпы самой откровенной брани, безпрестанно переходившей въ личныя поношенія, въ клевету и даже въ доносъ. По поводу него впервые было пущено въ ходъ столь страшное впослѣдствіи слово нигилистъ. Оно долженствовало означать писателя, лишеннаго всякихъ нравственныхъ задачъ и вообще серьезныхъ интересовъ.

Не болѣе благосклонно былъ встрѣченъ и Гоголь. Праздное балагурство, неприличное паясничество и удручающая безграмотность — первыя и самыя яркія черты геніальнаго художника, подмѣченныя современной критикой. Менѣе тяжкія, но все-таки преступныя качества — отрицательное, непатріотическое отношеніе къ людямъ и фактамъ своего отечества, безсердечное издѣвательство, не позволяющее самому автору и его читателямъ видѣть добродѣтели и умъ русскаго человѣка… На этомъ основаніи цѣлыя десятилѣтія созидалась гоголевская критика, и весьма яркіе отголоски ея сохранились даже до нашихъ дней.

Наконецъ, еще одинъ примѣръ.

Пушкина и Гоголя еще, пожалуй, трудно было сразу уразумѣть. Какъ художники, они не принадлежали ни къ какому публицистическому направленію и безпрестанно заявляли о своей творческой свободѣ, даже весьма нелестно выражались насчетъ толпы и журнальной литературы, питающей эту толпу. Эти отзывы часто звучали чрезвычайно аристократично и подчасъ могли оскорблять «литературныхъ насѣкомыхъ» очень чувствительно. Пушкинъ именно такъ и обзывалъ своихъ періодическихъ судей, внушалъ то же отношеніе къ нимъ и Гоголю. Естественно, насѣкомыя не оставались въ долгу и изъ силъ выбивались — отравить жизнь и творческій трудъ царя-художнжа.

Но за ними слѣдовалъ писатель также геніальный, но безъ всякихъ аристократическихъ притязаній, терпимый и снисходительный до послѣдней степени, лично готовый быть скромнымъ работникомъ печати, совершенно чуждый свѣтскихъ и сановныхъ связей, весь сосредоточенный на интересахъ демократическаго литературнаго слова.

При такихъ условіяхъ и направленіе писателя не могло подлежать ни малѣйшему сомнѣнію, и оно вполнѣ опредѣленно сказалось въ первыхъ же его произведеніяхъ. Кажется, — всѣ данныя для того, чтобы талантъ былъ доброжелательно оцѣненъ, по крайней мѣрѣ, принятъ вдумчиво и осмотрительно.

Но русской критикѣ даже и эти скромныя добродѣтели оказались не по силамъ. Именно Тургеневу суждено было испытать самый свирѣпый натискъ журнальной критики и при томъ, съ разныхъ сторонъ, другу другу противоположныхъ.

Для обыкновеннаго читателя, повидимому, безусловно немыслимо открыть въ романахъ Тургенева пороки, подлежащіе одинаково законному уничтоженію со стороны консерваторовъ и либераловъ. Публика такъ и рѣшила съ самаго начала и безповоротно причислила Тургенева къ одному лагерю. Но критика очень долго и съ большимъ безпокойствомъ искала истину, при чемъ недосягаемость истины, созданная самой же критикой, всей тяжестью злобы и недоразумѣній падала на художника.

Для насъ въ настоящее время все это — исторія, но она когда-то была драмой и чрезвычайно мучительной для невольныхъ жертвъ. Ничего подобнаго никогда не видѣла критика другихъ литературъ. Борьба, разумѣется, велась повсюду, но она всегда носила характеръ правильной культурной войны. Каждый лагерь въ точности зналъ, за что и противъ чего онъ тратитъ силы, кто и почему является его врагомъ или другомъ. Сочувствовать можно здѣсь только одной сторонѣ, но пониматъ — одинаково доступно обѣ. Сила малосознательной, почти стихійной запальчивости, чисто художественное увлеченіе полемическимъ искусствомъ не имѣли и до сихъ поръ не имѣютъ мѣста въ литературныхъ междоусобицахъ западной печати.

Даже во времена самыхъ жестокихъ политическихъ распрей, напримѣръ, въ наши дни, литературная критика сохраняетъ логику и тактъ чисто идейной борьбы. Джентльменство новѣйшихъ французскихъ критиковъ поразительно. Они безпрестанно говорятъ другъ о другѣ и можно подумать это одна патріархальная семья. До такой степени бережно, предупредительно они разсуждаютъ о чужихъ взглядахъ, о размѣрахъ чужого таланта. Каждому новичку они любезно даютъ мѣсто въ своей средѣ и не проходитъ пяти, шести лѣтъ — о немъ уже пишутся благосклонные этюды и тщательно отмѣчается всякая болѣе или менѣе положительная черта его дѣятельности.

Пусть дрейфусисты и антидрейфусисты дерутся въ печати и на улицѣ: это вопросы полиціи и политики. Литература должна жить своей преемственно-идейной жизнью и заботливо, независимо отъ личныхъ чувствъ и вкусовъ, накоплять общій національный капиталъ ума и творчества. И Лемэтръ, способный въ толпѣ явиться крикуномъ и агитаторомъ ради политической страсти, въ критической статьѣ остается спокойнымъ, невозмутимо-изящнымъ диспутантомъ, кто бы ни былъ его стороной, даже ненавистный Онэ и глубоко-антипатичный Гюго. Таковы плоды почвенной культурной зрѣлости, просвѣщенія, воспринятаго органически, наслѣдственно, а не усвоеннаго только въ формѣ заученныхъ фактовъ и заимствованныхъ мыслей.

Для русской публицистики этотъ идеалъ до сихъ поръ остается недосягаемымъ. Эпиграммы Пушкина на хавроніосовъ, ругателей закоснѣлыхъ, на ежемѣсячныхъ клеветниковъ, на пасквилей томительную тупость — до нашихъ дней не утратили своей свѣжести и остроты. Каждое поколѣніе неукоснительно производитъ художниковъ журнальной брани, полемистовъ ради самой полемики, получающихъ громадное личное удовлетвореніе отъ собственныхъ звуковъ скверны и проклятій. Этотъ жанръ литературной критики процвѣтаетъ только у насъ, свидѣтельствуя, до кавой степени сама природа русскаго, даже просвѣщеннаго человѣка мало поддалась культурной переработкѣ и просвѣтительнымъ воздѣйствіямъ. Существуетъ, конечно, и здѣсь, какъ почти и при всякой винѣ, нѣкоторое смягчающее обстоятельство.

Журнальная литература — для русскаго писателя единственное поприще проявить свой характеръ и темпераментъ. Онъ подходитъ къ своему письменному столу со всѣми болями своихъ нервовъ, со всей полнотой накопившихся впечатлѣній, и всему этому нѣтъ другого выхода, помимо листа бѣлой бумаги. Естественно, сюда, рядомъ съ продуманными мыслями и благородными чувствами, ложатся накипь и чадъ сдавленнаго жара и чистый огонь нерѣдко заволакивается дымомъ и копотью болѣзненнаго умственнаго процесса.

И онъ не перестаетъ отравлять глубокое и могучее теченіе русской литературы даже послѣ поучительнѣйшихъ опытовъ съ Пушкинымъ, Гоголемъ и Тургеневымъ. Русская печать никакъ не можетъ дорости до самаго скромнаго уровня сознательности и отчетности въ своихъ дѣйствіяхъ. Она будто та знаменитая Tiers parti, которая приводила въ отчаяніе французскихъ политиковъ сороковыхъ годовъ. Въ составъ ея входили все люди очень неважные по своимъ личнымъ дарованіямъ и очень неопредѣленные по своимъ политическимъ идеаламъ. Но ихъ, конечно, набиралось большое количество, и всѣ вмѣстѣ они представляли силу. Чего хотѣла эта сила, не могъ бы разгадать никакой Эдипъ. Либерализма? Можетъ быть, — но тогда зачѣмъ же она при всякомъ случаѣ пускала ехидныя шпильки по адресу либеральныхъ министровъ? Консерватизма? — врядъ ли: каждый изъ членовъ партіи ретиво открещивался отъ преданій и предразсудковъ. И такъ шло изъ года въ годъ. Практиковалась какая-то неуловимая, эгоистическая, мелкая политика лукаваго подсиживанія, трепетной жажды популярности безъ всякаго риска, ученическая наивность и узость мысли и неукротимая зависть во всему независимому и яркому. Стоило какому-нибудь министру или депутату выйти изъ общей нудной стадной колеи, вся «третья партія» мгновенно настараживалась, приходила сначала въ подспудное движеніе, сочиняла адресы-палимсесты, т. е. съ двусмысленными намеками и подмигиваніями, а потомъ становилась въ открытое воинственное положеніе, безъ всякой видимой принципіальной причины.

Русская публицистика неуклонно повторяетъ эту тактику по поводу чуть ли не всякаго новаго таланта. Какъ настоящая нравственная плебейка, она обнаруживаетъ прирожденный скептицизмъ предъ всякимъ свободнымъ явленіемъ умственной жизни, въ растерянномъ состояніи забываетъ даже о либерализмѣ, принимается защищать авторитеты простымъ выкрикиваніемъ именъ, впопыхахъ и въ полномъ забвеніи чувствъ и разсудка попадаетъ даже въ самое подозрительное сообщество, лишь бы только не уронить своего плебейскаго достоинства. Могла же, напримѣръ, русская несомнѣнно свободомыслящая печать оказаться въ одномъ строю съ Русскимъ Вѣстникомъ и Московскими Вѣдомостями, чтобы погубить Тургенева во мнѣніи общества! Это очень крупный историческій фактъ, болѣе мелкіе того же характера повторяются безпрестанно. Еще служилый человѣкъ старой московской Руси, говорилъ, что русскіе люди ѣдятъ другъ друта и этимъ сыты бываютъ. Московское царство превратилось во Всероссійскую имперію, но вкусъ и аппетитъ обитателей не измѣнились.

До сихъ поръ у насъ явленіе — почти противоестественное признаніе писателя талантливымъ и значительнымъ только на основаніи его таланта и дѣйствительнаго общественнаго значенія. Это было бы нечеловѣческимъ самоотверженіемъ для русскаго критика съ «соображеніями». Онъ предпочитаетъ простодушно и усердно собирать по иностраннымъ газетамъ свѣдѣнія о заграничныхъ знаменитостяхъ, часто знаменитыхъ именно только благодаря особымъ свойствамъ заграничной печати въ вопросахъ литературы. Какъ послушный школьникъ, онъ переписываетъ отзывы о Сарсэ, Нордау, Лемэтрѣ, Тэнѣ, воображая себя въ самомъ центрѣ общечеловѣческой культуры и не внося ни единой прочной искры ея въ свою отечественную.

Въ результатѣ русская критика поразительно мелка и идейно-тщедушна сравнительно съ русскимъ художественнымъ творчествомъ. Даже и идеями она въ большинствѣ случаевъ обязана не критикамъ, а художникамъ. Бѣлинскій былъ и остается единственнымъ исключеніемъ. Только ему оказалось подъ силу стать въ уровень съ современнымъ искусствомъ и создать въ этомъ направленіи не болѣе двухъ учениковъ — Чернышевскаго и Добролюбова. Большинство почтенныхъ старыхъ ученыхъ и бойкихъ рецензентовъ, со всѣми ихъ трактатами и обозрѣніями, не стоятъ нѣсколькихъ стиховъ Пушкина въ Евгеніи Онѣгинѣ — о реализмѣ и народничествѣ, нѣсколькихъ статей Гоголя о поэзіи и журналистикѣ и нѣсколькихъ замѣчаній Грибоѣдова о писательскомъ творчествѣ. Наши величайшіе поэты — въ то же время и первостепенные критики и имъ на каждомъ шагу приходилось отвоевывать права своихъ талантовъ предъ покушеніями теоретическихъ деспотовъ или практическихъ невѣждъ.

И вотъ въ самое послѣднее время, когда, повидимому, разбродъ въ русской публицистикѣ достигъ крайнихъ предѣловъ, обнаружилось совершенно исключительное явленіе. Явился писатель, сумѣвшій вокругъ своего имени объединить всѣ направленія, вызвавшій благосклонные и почтительные отзывы даже тамъ, гдѣ до сихъ поръ критика продолжаетъ жить собственными знаменитостями, такъ сказать, домашними великими людьми. И фактъ тѣмъ любопытнѣй, что писатель, совершившій такое чудо, самъ лично принадлежитъ къ совершенно опредѣленному направленію, художественный талантъ соединяетъ съ дѣятельностью публициста въ высшей степени искренняго и благороднаго. И его привѣтствуютъ тамъ, гдѣ ни искренность, ни благородство никогда не считались заслугами и отнюдь не принадлежали къ добродѣтелямъ публицистики.

Такой фактъ слѣдуетъ считать самымъ яркимъ въ литературной характеристикѣ нашего писателя; онъ долженъ имѣть свои основанія, очевидно отсутствовавшія даже въ талантахъ первостепенныхъ русскихъ художниковъ.

II.

Имя В. Г. Короленко принадлежитъ къ самымъ любимымъ и уважаемымъ именамъ современной русской печати. Все подписанное этимъ именемъ можетъ разсчитывать на множество внимательнѣйшихъ читателей, и всѣ они будутъ изъ лучшей и просвѣщеннѣйшей публики. Такъ ведется съ самаго начала литературной дѣятельности г-на Короленко. Большіе перерывы въ ея развитіи нисколько не вредятъ популярности писателя, и у русскаго общества память оказывается благодарной и твердой.

Этой благодарности не смутило даже обстоятельство, при всякихъ другихъ условіяхъ непремѣнно способное повредить доброму имени живого писателя. Г. Короленко встрѣтилъ очень обширныя привѣтствія своему таланту и отчасти даже своему міросозерцанію на страницахъ Русскаго Обозрѣнія и Московскихъ Вѣдомостей — и привѣтствія высказывались писателемъ, безусловно компрометировавшимъ все, на что направлялась его хвалебная рѣчь. Можно было считать истиннымъ бѣдствіемъ и несмываемой нравственной обидой благосклонность публициста, предававшаго поношенію имя Бѣлинскаго и съ непримиримымъ слѣпымъ ожесточеніемъ сводившаго счеты съ незапятнанными людьми во имя мерзости запустѣнія собственной рабски-озлобленной души.

И изъ этихъ именно устъ послышалась якобы безпристрастная и доброжелательная рѣчь по адресу г. Короленко. Она, разумѣется, не предвѣщала ничего хорощаго даже при самыхъ чувствительныхъ настроеніяхъ неожиданнаго почитателя, и видимо лестныя слова критика должны были оказаться все-таки дарами данайцевъ. Но уже замѣчательно укрощенное настроеніе, съ какимъ подносились эти дары, и самый замыселъ именно изъ произведеній безусловно популярнаго писателя извіечь кое-какія иллюстраціи для своей проходимской вѣры.

Вѣра эта сводилась къ ярыжному ученію о смиреніи. Мы употребляемъ выраженіе Аполлона Григорьева, писателя благороднаго, несчастнаго при жизни и еще болѣе потерпѣвшаго по смерти въ ту минуту, когда ярыжные спасители отечества привлекли его въ свое добровольческое сонмище. А онъ-то задолго до событій и изобрѣлъ самое мѣткое опредѣленіе для ихъ религіи и политики.

Смиреніе! — какая чистота и возвышенное благородство заключены въ этомъ словѣ. Смиренными были христіанскіе мученики, мужественные исповѣдники Евангелія, смирененъ былъ самъ Спаситель. Выше нѣтъ и не можетъ быть добродѣтели! И она именно составляетъ неотъемлемую принадлежность того самаго лагеря, откуда несмолкаемо раздается слово и дѣло и налетаютъ отряды опричниковъ на всѣхъ, кто имѣетъ притязанія на сколько-нибудь независимое слово и человѣческуіо личность!

Какое преступное, кощунственное извращеніе понятій! Евангельское смиреніе, сила, призывавшая самыхъ загнанныхъ и бѣдныхъ людей на подвиги героевъ, влагавшая въ уста рабовъ жгучія рѣчи обличенія, зажигавшая въ плебейскихъ униженныхъ сердцахъ неутолимую жажду идеала, сила, внесшая въ среду людей мечъ противъ всего, позорящаго нравственную свободу человѣка, — и эта сила на сторонѣ опричниковъ! Сама инквизиція не больше извращала идею евангельской любви, чѣмъ эти покушенія пресмыкающихся на прекраснѣйшую черту человѣческой природы — мужественную борьбу съ міромъ во имя преклоненія предъ идеаломъ.

И вотъ ее-то, превращенную и ярыжно перетолкованную, попытались объяснить произведеніями г. Короленко и посѣтовать только на недостатокъ въ немъ вѣры, понимаемой все тѣми же данайцами какъ отреченіе отъ собственнаго разума. Оскорбленіе этимъ не ограничилось. Съ талантомъ писателя, съ его психологіей былъ произведенъ еще другой не менѣе противоестественный опытъ. Онъ, г. Короленко, далъ поводъ раскрыть тайны поэтическаго творчества, уполномочивъ своего судью подвергнуть попутной эксплоатаціи извѣстное стихотвореніе Пушкина о поэтѣ, и придти къ заключенію: писатель, въ минуты творчества, существо чрезвычайное, личность преображенная, проснувшаяся. Во всякое другое время это — личность, глухая и нѣмая, со спящей душой. Писательская и просто человѣческая личность это два совершенно различныхъ несходственныхъ другъ съ другомъ явленія! Какое удобное и практическое ученіе!

Переведите его на простой житейскій языкъ и получится идеально-іезуитская этика. Пока ты сочиняешь статьи и стихи, ты сынъ божества, твои уста вѣщаютъ объ истинѣ и красотѣ, но лишь только ты прервалъ сочинительство — ты можешь быть «смиреннымъ» и ярыжнымъ, сколько душѣ угодно: ты получилъ право быть субъективнымъ, глядя по обстоятельствамъ и соображеніямъ.

Вотъ какъ пишутся статьи подъ эпиграфами, заимствованными изъ св. писанія! Великій поэтъ говорилъ о неизбѣжномъ хотя бы и временномъ приспособленіи даже геніальной личности къ жизненнымъ условіямъ пошлаго и глупаго общества. Вѣдь немыслимо же ежеминутно стоять въ воинственномъ положеніи, нападать и разить, если на каждомъ шагу приходится вступать въ будничныя отношенія съ людьми ничтожными и суетными. Тогда ужъ лучше совсѣмъ уйти изъ человѣческаго общества. Но это значитъ отказаться и отъ жертвъ Аполлону, потому что именно пребываніе въ суетномъ свѣтѣ обогащаетъ умъ и сердце поэта грозными пророческими мотивами. И развѣ истинный поэтъ-пророкъ можетъ внутренне, лично стать дѣйствительно ничтожнымъ, хотя бы на одну минуту! Какую же цѣну тогда имѣли бы его пророческія рѣчи, вся его преображенная личность! Пламенный ученикъ и почитатель Пушкина — Гоголь разсказываетъ слѣдующее.

Однажды Пушкинъ прочиталъ стихи Державина:

За слова меня пусть гложетъ,

За дѣла сатирикъ чтитъ, —

и здѣсь же замѣтилъ: «Державинъ не совсѣмъ правъ: слова поэта суть уже его дѣла».

Гоголь прибавляетъ, что Пушкинъ правъ, и дальше разсуждаетъ такъ: «Если писатель станетъ оправдываться какими-нибудь обстоятельствами, бывшими причиной неискренности или необдуманности, или поспѣшной торопливости его словъ, тогда и всякій несправедливый судья можетъ оправдаться въ томъ, что взялъ взятки и торговалъ правосудіемъ, складывая вину на свои тѣсныя обстоятельства, на жену, на большое семейство, словомъ, мало ли на что можно сослаться».

Такъ и поэтъ, свободный отъ своей преображенной личности, имѣлъ бы право смиренномудрствовать и лукавить по правиламъ самыхъ смиренныхъ критиковъ, оставаться глухимъ къ истинѣ, нѣмымъ для чувства правды, спать въ минуты прямыхъ оскорбленій его человѣческому и писательскому достоивству. Такъ, дѣйствительно, и слѣдуетъ понимать поэзію и талантъ нѣкоторымъ «христіанамъ» и «писателямъ», не хуже судьи взяточника, разсуждающаго о правосудіи и трудныхъ обстоятельствахъ.

И Пушкинъ оказался отвѣтственнымъ за эту мораль, творцомъ теоріи субъективной и объективной правды, покрывателемъ приживальщиковъ литературы и паразитовъ общественной мысли! Только потому, что онъ не могъ простить себѣ даже временнаго безмолвія передъ людьми, не онѣмѣнія и преображенія своей природы, а молчанія своей лиры среди свѣтскаго шума.

И г. Короленко такъ же субъективенъ и объективенъ! У него также двѣ личности — настоящая и фальшивая, — и онъ поперемѣнно является то талантливымъ, то скучнымъ и вялымъ. Онъ насилуетъ себя во славу современности, отрекается отъ своей души, и тогда онъ лишенъ вѣры, смиренія, объективности.

Вотъ что значитъ имѣть несчастье привлечь сочувственное вниманіе данайцевъ!.. Они, во всеоружіи своей христіанской любви, располосуютъ человѣческую душу на части, одну присвоятъ себѣ, другую осквернятъ, попутно надругаются надъ неправовѣрными іудеями, совлекутъ съ писателя его собственное я и подмѣнятъ угодной себѣ личиной. А для этого произведутъ варварскій разгромъ самыхъ очевидныхъ и высокихъ идей, какія только встрѣтятся на ихъ пути. Ихъ сочувствіе въ результатѣ будетъ куплено цѣлымъ рядомъ лжей, оскорбленій и ехидствъ. И каждое льстивое слово ихъ непремѣнно будетъ таить посягательство на цѣльность и жизненную силу писательскаго таланта.

И смиренный критикъ заключаетъ свое слѣдствіе надъ личностью г. Короленко: ему, даровитому автору, необходимо освободиться отъ духовнаго рабства, взглянуть на жизнь взглядомъ художника, — и, надо полагать, вполнѣ удовлетворить этимъ преобразованіемъ міросозерцанію опричниковъ. Ибо духовное рабство означаетъ вѣру въ человѣческій разумъ, въ человѣческую личность, душевную боль при видѣ умственной темноты, безотчетной затраты великихъ, но не просвѣщенныхъ нравственныхъ силъ. А духовная свобода — благоговѣйный страхъ предъ явленіями природы, страхъ предъ гнѣвомъ Божіимъ по случаю затменія, страхъ, какъ плодъ вѣры, презрѣніе къ жалкой наукѣ и уваженіе къ предразсудкамъ, скрывающимъ зерно вѣры, слѣдовательно болѣе высокое почтеніе къ той толпѣ, которая намѣрена «разнести» «остроумовъ» съ ихъ трубами, чѣмъ къ этимъ самымъ «остроумамъ», не вѣдающимъ полной истины…

Такова свобода съ ея священнымъ спутникомъ — страхомъ! И опять, — посмотрите, сколько лицемѣрія, поддѣлки заключено въ этихъ сладкоглаголивыхъ рѣчахъ! Наука жалка — потому что не знаетъ полной истины… Но какой же дѣйствительный ученый приписывалъ наукѣ такое познаніе? И кто изъ «остроумовъ» сталъ бы увѣрять вѣрующаго защитника суевѣрій, что они, остроумы, постигли тайну? И отсюда заключеніе: невѣжественный народъ, считающій затменіе — свѣтопреставленіемъ и карой Господней на грѣшниковъ, ближе къ истинѣ, чѣмъ наука.

Таковъ разумъ смиреннаго критика. Онъ имѣетъ за себя то смягчающее обстоятельство, что именно такимъ способомъ искони — до самыхъ послѣднихъ дней — всѣми мракобѣсами и ясновидцами доказывалось ничтожество науки. Всѣми она призывалась къ отвѣту за то, что не могла постигнуть причины всѣхъ причинъ, будто сами ясновидцы дѣйствительно своей вѣрой постигали, т. е. понимали и объясняли эту причину.

И вотъ г. Короленко и здѣсь оказался вдохновителемъ. Онъ устами одного изъ своихъ героевъ произнесъ законное осужденіе матерьялистическому всезнайству, защитилъ именно силу и полноту разума и настоящаго и положительнаго знанія, — а ехидное смиренномудріе поспѣшило перетянуть его въ одинъ лагерь съ фанатиками и мистиками. И на первый взглядъ подмѣнъ мыслей едва замѣтенъ: такъ ловко, по исконнымъ завѣтамъ инквизиціоннаго искусства, произведена передержка и побѣдоносно брошена передъ читателемъ шулерскимъ путемъ открытая истина.

Виноватъ ли во всемъ этомъ художникъ? Онъ, несомнѣнно, не могъ подать повода честному критику на его словахъ основать защиту невѣжества и инстинктовъ толпы. Не повиненъ онъ и въ смѣшеніи мужественнаго самосознанія идеалиста съ пресмыкательствомъ двуличнаго раба. Но почему же именно къ нему привязалась беззаконная мысль и его выдѣлила изъ круга остальныхъ писателей? Очевидно, въ произведеніяхъ и въ самомъ талантѣ г-на Короленко есть какая-то особенная черта, несвойственная, по крайней мѣрѣ, весьма многимъ, очень даровитымъ русскимъ художникамъ. Съ Тургеневымъ, напримѣръ, было бы немыслимо произвести подобное упражненіе, и онъ удостоился весьма нелестныхъ сужденій печати, любящей впадать въ славянскій діалектъ и прорицательскій тонъ. Не разница таланта спасла г-на Короленко отъ подобнаго же суда: съ высоты смиренія Московскихъ Вѣдомостей всякій геній — ничто, если нельзя извлечь изъ него служительскаго матерьяла. Нѣчто, слѣдовательно, идейное, психологическое навлекло на нашего писателя сочувствіе варваровъ. Оно нисколько не повредило уваженію и любви русскаго общества къ г-ну Короленко: этотъ результатъ косвенно доказалъ нелѣпость и безплодность лукавыхъ мудрствованій. Но оно все-таки въ исторіи русской литературы создало фактъ въ своемъ родѣ единственный: съ нимъ уже считается современная критика, будетъ считаться и позднѣйшая. И это не все.

Странная судьба, создавшая жертву злого умысла изъ всего таланта и міросозерцанія г-на Короленко, не пощадила его и въ частности, — все въ той же критикѣ. Публика и здѣсь усвоила свой вкусъ и взглядъ, и усердно перечитывала и продолжаетъ перечитывать всѣ произведенія писателя, сожалѣя только, что ихъ слишкомъ мало. Публика лишній разъ доказала, какъ мало зависитъ она отъ препирательствъ газетчиковъ и журналистовъ, если передъ ней дѣйствительно большое художественное дарованіе и искренняя убѣжденная мысль. Среди нея гораздо скорѣе устанавливается единодушіе, чѣмъ въ печати, и если бы она, по поводу г. Короленко, пожелала слѣдовать указаніямъ критиковъ, — ее постигло бы самое мучительное, истинно гамлетовское состояніе духа.

III.

О г-нѣ Короленко писали сравнительно немного, — гораздо меньше, чѣмъ заслуживаетъ его талантъ и популярность. Но и это немногое, повидимому, нелегко давалось русской критикѣ. Кажется, ни одинъ писатель-художникъ не былъ такимъ благодарнымъ сотрудникомъ своихъ критиковъ, какъ г. Короленко. Статьи испещрены цитатами, переписываются цѣлыя страницы, подробно, съ обстоятельностью классныхъ сочиненій по словесности, излагается содержаніе разсказовъ, приводятся длинные діалоги и описанія. Критикъ Московскихъ Вѣдомостей выдержкамъ и пересказамъ посвятилъ, по крайней мѣрѣ, девять десятыхъ своего разсужденія, обнаруживая дѣйствительно образцовое смиреніе по части своего личнаго творчества. Не отстали отъ консервативнаго критика и либеральные. Они единодушно предпочитали предоставлять слово самому автору, — и ограничивать свою роль заключительными замѣчаніями одобрительнаго или порицательнаго характера.

Если вообще художникъ можетъ извлечь что-либо поучительное изъ критическихъ статей о немъ, — г. Короленко, можно смѣло сказать, — ничему не могъ научиться отъ своихъ критиковъ. У него только могло укорениться глубокое убѣжденіе въ растерянности и безсиліи русской критики, лишь только она пыталась не то, чтобы опредѣлить его мѣсто вообще въ русской литературѣ, а просто объяснить его громадную популярность среди избранной отечественной публики.

О чемъ критика говорила писателю? О томъ, что онъ умѣетъ прекрасно описывать природу, что онъ въ то же время и жанристъ, очень ярко и трогательно изображаетъ разныхъ людей, что онъ вѣритъ въ добро, знаетъ и любитъ русскій народъ… И все это въ сопровожденіи обильнѣйшихъ подлинныхъ доказательствъ изъ произведеній автора.

Очень любопытно для него все это слышать и не менѣе для его читателей! Да развѣ существуетъ популярный писатель, сколько-нибудь одаренный художественнымъ талантомъ и здравымъ смысломъ, — безъ такихъ замѣчательныхъ качествъ! Старались въ талантѣ г-на Короленко открыть и особые оттѣнки — въ пейзажной живописи и жанровой психологіи, «склонность къ постройкѣ звуковыхъ пейзажей» и къ особенно тонкому, миніатюрному психологическому анализу. Но это, повидимому, нарочито тщательное углубленіе въ предметъ нисколько не помогло его ясности.

Въ глазахъ различныхъ критиковъ произведенія г-на Короленко продолжали имѣть самое разнообразное значеніе и смыслъ. Одному, напримѣръ, разсказъ Въ дурномъ обществѣ кажется превосходнымъ, — другому весьма плохимъ, искусственнымъ подражаніемъ польскимъ беллетристамъ, да еще посредственнымъ. Гдѣ одному критику является искренность, задушевная поэзія, тамъ другой находитъ условность, утомительную приподнятость.

И такой разбродъ критическихъ впечатлѣній вызывается какъ разъ самыми крупными и извѣстнѣйшими произведеніями г-на Короленко. Не могутъ критики понять другъ друга и предъ этюдомъ Слѣпой музыкантъ и предъ очеркомъ Ночью. Совершенно противоположныя и одинаково рѣшительныя сужденія!

Этотъ фактъ былъ бы еще вполнѣ понятенъ, если бы въ подлежащихъ очеркахъ и разсказахъ рѣшались какіе-либо сложные общественные вопросы, выводились загадочныя и геніальныя натуры. Совершенно напротивъ. На сценѣ дѣти и дѣтская жизнь — предметы, знакомые рѣшительно всякому и менѣе всего располагающіе автора къ сочиненію неразрѣшимыхъ идейныхъ загадокъ.

Не посчастливилось г-ну Короленко и относительно направленія. Одни читатели открыли въ немъ писателя съ большой объективностью, другіе причисляли его къ откровеннымъ исповѣдникамъ извѣстнаго толка, къ несомнѣннымъ либераламъ въ самомъ узкомъ смыслѣ слова. И опять выводы сдѣланы на основаніи простѣйшихъ фактовъ. Г. Короленко никогда не занимался художественнымъ изслѣдованіемъ запутанныхъ общественныхъ моментовъ и не рисовалъ культурныхъ личностей съ неизслѣдимой глубиной души и непостижимой пестротой идей и стремленій. Самые яркіе образы, созданные имъ, принадлежатъ народной средѣ и всегда отличаются точностью очертаній и опредѣленностью красокъ. Что же могло ввести критиковъ такого таланта въ столь безвыходныя противорѣчія?

Ясно одно: о г. Короленко труднѣе говорить, чѣмъ о какомъ либо другомъ писателѣ. Онъ почти не даетъ пищи публицистическому перу. Изъ его произведеній нѣтъ возможности извлечь рядъ темъ на газетныя и журнальныя злобы. Предъ читателемъ творчество, несомнѣнно, оригинальное и содержательное: это чувствуется, это очевидно изъ очень живыхъ и прочныхъ впечатлѣній, остающихся послѣ прочтенія всякаго произведенія г-на Короленко.

Но въ чемъ тайна этихъ впечатлѣній?

Меньше всего въ благонамѣренной тенденціи: во всей русской литературѣ мало найдется такихъ спокойныхъ, безпристрастно вдумчивыхъ художниковъ, какъ г. Короленко. Не можетъ увлекать онъ и особенной прозрачностью творческаго процесса: иначе не существовало бы столь противорѣчивыхъ приговоровъ надъ его произведеніями.

Разгадка, слѣдовательно, въ чемъ-нибудь другомъ. И она тѣмъ любопытнѣе, что даже иностранцы поддались своеобразному очарованію таланта нашего автора, — и при томъ французы. Это — большая и довольно неожиданная побѣда.

Ни одинъ народъ не привыкъ къ такимъ схематичерки-опредѣленнымъ, до осязаемости понятнымъ явленіямъ искусства. Французская литература — строгій логическій процессъ, только иллюстрируемый художественными образами, и французская критика почти всегда сводилась и сводится къ отвлеченнымъ формуламъ, которыя прикидываются критикомъ къ драмѣ или роману. И всѣмъ извѣстно, какія затрудненія встрѣтила русская литература во французской критикѣ. Какъ нѣчто странное, дикое, съ французскимъ умомъ совершенно несоизмѣримое, — она, разумѣется, немедленно нашла себѣ защитницу въ модѣ. Но, по существу, она осталась «славянщиной», «туманами сѣвера», «грезами скиѳовъ», какой-то уроддивой смѣсью какихъ-то первобытныхъ инстинктовъ и культурныхъ вліяній. И въ самыхъ благопріятныхъ случаяхъ французы только снизойдутъ до уподобленія русскихъ авторовъ французскимъ образцовымъ талантамъ — Достоевскаго — Виктору Гюго, и даже Габоріо, Тургенева — Флоберу и Жоржъ-Занду, Островскаго — Бальзаку. Для француза это — высшая степень пониманія и безпристрастія.

Не могъ избѣжать общей участи и г. Короленко: онъ оказался похожимъ на Мериме, одного изъ самыхъ холодныхъ, вылощенныхъ, формулированныхъ беллетристовъ. Приходится благодарить и за это: для французовъ Мериме — настоящій парадный jeune premier изящной словесности, крупная величина, хотя, разумѣется, психологически онъ человѣкъ другой планеты сравнительно съ русскимъ, по природѣ простымъ, непритязательнымъ и отнюдь не аффектирующимъ художникомъ. Но, очевидно, и въ немъ нашлось нѣчто достойное французскаго сочувствія, при чемъ французская критика усмотрѣла въ его произведеніяхъ полное отсутствіе всякой общественной тенденціи.

Если остановиться на всѣхъ этихъ разсужденіяхъ, г. Короленко обрисуется предъ нами чрезвычайно симпатичнымъ писателемъ. Почтенное, но далеко не всегда почетное качество! Оно часто даже унизительно именно для представителя мысли и слова. Оно, закрѣпляя за нимъ привлекательность таланта и личности, намекаетъ на заурядность ихъ, на безобидную скромность авторскихъ идеаловъ и средній уровень его писательской манеры. Однимъ словомъ, симпатичность грозитъ отвести ему мѣсто въ толпѣ и задушить его собственную личностъ подъ гнетомъ столь же благосклонныхъ и столь же банальныхъ похвалъ.

Мы думаемъ, г. Короленко стоитъ гораздо большаго. Его странный успѣхъ въ критикѣ по ту сторону русской просвѣщенной и гражданской мысли, изумительныя противорѣчія по сю сторону относительно крупнѣйшихъ его произведеній — все это, несомнѣнно, оригинальные факты и могли возникнуть только на очень своеобразной почвѣ.

Она — общая всеобъемлющая психологія писателя, его органическое міросозерцаніе, совершенная гармонія души и вдохновенія, ума и таланта. Мы думаемъ, въ лицѣ г-на Короленко предъ нами любопытнѣйшій міръ, идейный и художественный, не только въ ограниченной области русскаго искусства, но и широкій культурный смыслъ этого явленія чрезвычайно оригиналенъ, требуетъ не только особаго новаго изслѣдованія, но и не поддается старымъ общеупотребительнымъ опредѣленіямъ. Количество произведеній и размѣры таланта — здѣсь вопросъ второстепенный. Мы не хотимъ сказать, будто изученіе таланта г-на Короленко, должно стоять совершенно отдѣльно въ русской критикѣ по небывалой поучительности результатовъ. Мы убѣждены только, что это изученіе не менѣе плодотворно и обильно идеями, чѣмъ трактатъ о какомъ угодно другомъ русскомъ писателѣ.

Пусть этотъ другой будетъ геніаленъ и плодовитъ, пусть его дарованіе походитъ на царственное многовѣтвистое дерево, — рядомъ гораздо болѣе скромное растеніе будетъ соперничать съ нимъ интересомъ и красотой, если только его красота принадлежитъ ему исключительно, если и оно — среди окружающаго міра — единица, организмъ самъ по себѣ. Тогда, можетъ быть, ученый отдастъ ему нисколько не меньше любви и труда, чѣмъ самому величественному гиганту.

IV.

Одинъ нѣмецкій писатель утверждалъ, что способность наслаждаться природой означаетъ человѣка съ чистой совѣстью. Писатель подробно развилъ свою мысль и очень остроумно доказывалъ, какъ присутствіе въ душѣ низкихъ страстей дѣлаетъ людей равнодушными, даже враждебными къ красотамъ природы. Можетъ быть, все это только остроумно, но одна истина не подлежитъ сомнѣнію: отношеніе писателя къ природѣ — вѣрнѣйшее свидѣтельство не только его поэтической силы, но и непосредственной гуманности его натуры.

Отношеніе это можетъ быть въ высшей степени разнообразно. Природу можно любить какъ силу, какъ красоту, какъ осуществленіе великихъ таинственныхъ законовъ, какъ неисчерпаемое море звуковъ и красокъ, можно любить философски или эстетически. Въ сущности и та и другая любовь идутъ изъ одного источника. Закономѣрность естественныхъ явленій сама по себѣ прекрасна, все равно какъ математическое сочетаніе звуковъ — музыкально. И ученое изслѣдованіе природы несомнѣнно должно соединяться съ восторженной любовью къ ней. Недаромъ Дарвинъ нерѣдко превращался въ живописца и въ невольномъ восхищеніи холодный стиль ученаго замѣнялся рѣчью художника.

Такое отношеніе къ природѣ, приведенное въ систему, даетъ міросозерцаніе, именуемое пантеизмомъ. Человѣкъ считаетъ одинаково необходимымъ и божественнымъ всякое проявленіе естественныхъ силъ. Онъ благоговѣетъ предъ необъятнымъ цѣлымъ, во имя разума и гармоніи осуществляющимъ великое и малое. Онъ въ то же время любуется стройностью вселенной, его идея полна эстетическаго содержанія и его благоговѣніе проникнуто художественнымъ восторгомъ. Отсюда глубокое спокойствіе созерцающаго духа. Пантеистъ, по самой сущности своего міросозерцанія, блаженный мудрецъ, возвышенно безразличный къ рѣзкимъ и нестройнымъ воплямъ торжествующей или страдающей твари. Ему недоступны ни страстное сочувствіе, ни трепетная боль. Какой смыслъ волноваться предъ логически-неизбѣжнымъ процессомъ. Это — зрѣлище: имъ можно любоваться или съ чувствомъ разочарованія, усталости и недовольства отвернуться отъ него.

Міръ — нѣчто одухотворенное и божественное, но именно потому онъ и не долженъ вызывать въ насъ сильныхъ ощущеній, особенно протеста и состраданія. Это значило бы возмущаться, почему дважды два четыре, зачѣмъ цвѣтъ неба голубой, а не розовый. И исторія знаетъ не мало уравновѣшенныхъ философовъ, мудрыхъ и невозмутимыхъ, благожелательныхъ и ровно на столько же безразличныхъ. Классическіе примѣры — олимпійство Гёте, эстетическое счастье Ренана. И оба они — подлинные пантеисты, съ необыкновенно развитымъ чутьемъ къ малѣйшимъ проявленіямъ міровой жизни въ человѣкѣ и въ природѣ, артисты по наблюдательности и великому таланту возсоздавать логику и красоту наблюденныхъ явленій.

Съ какой въ самомъ дѣлѣ прелестью и задушевностью пантеистъ долженъ описывать природу! Онъ, будто знатокъ и любитель сценическихъ зрѣлищъ, подмѣтитъ всякую мелочь — и травъ прозябанье и говоръ волны, найдетъ на своемъ языкѣ соотвѣтствующее слово, подберетъ даже особое музыкальное сочетаніе звуковъ для описанія грустной ночной тишины, торжественнаго восхода солнца, величественной морской бури. Онъ будетъ не сочинять, не придумывать, а только переводить нечленораздѣльные голоса природы на человѣческую рѣчь; онъ — одна изъ силъ этой всеобъемлющей жизни.

Всякій дѣйствительно вдохновенный поэтъ долженъ владѣть этой способностью быть пантеистомъ, если не въ смыслѣ философскихъ воззрѣній, то инстинктивно, ощущеніями своей природы столь же чутко и неразрывно чувствовать съ окружающимъ міромъ, какъ волна неотдѣлима отъ необозримой морской зыби. И по поводу г-на Короленко не разъ произносились слова: «пантеистическое воззрѣніе». Оно должно означать философское благоволеніе автора ко всему живому, въ переводѣ на эстетическій языкъ, объективное изображеніе мрачной и свѣтлой дѣйствительности, т. е. чистое художество. А оно, въ свою очередь, неразрывно связано съ оптимистическими настроеніями, и г. Короленко, въ качествѣ пантеиста, былъ причисляемъ къ оптимистамъ. Дальше слѣдовали различныя но, ограниченія и оговорки, но они снова разбивали цѣльность личности и устраняли одинъ всеобъемлющій принципъ таланта и психологіи писателя.

Г. Короленко дѣйствительно одинъ изъ первостепенныхъ поэтовъ природы; въ этой чертѣ мы должны искать объясненій его авторской индивидуальности, но предъ нами вовсе не пантеистическое созерцаніе природы и сходство только внѣшнее: та же чуткость, та же находчивость рѣчи, та же, наконецъ, любовь къ жизненнымъ процессамъ, но по существу разница громадна до такой степени, что для пантеизма нашего автора слѣдуетъ изобрѣсти особое опредѣленіе: оно должно, безъ всякихъ исключеній, охватить талантъ художника и міросозерцаніе человѣка.

Въ одномъ изъ произведеній г-на Короленко, иносказательнаго отвлеченнаго содержанія, слѣдовательно явно предназначеннаго для авторской идейной исповѣди, встрѣчается краткое, но чрезвычайно краснорѣчивое признаніе. Авторъ говоритъ о несказанно величавомъ и свѣтломъ ощущеніи природы, проникнутой вѣяніемъ единой невѣдомой жизни.

Такъ именно выразился бы пантеистъ, — Гёте, Ренанъ и всякій другой одаренный художникъ и мыслитель. Разъ нашъ авторъ знаетъ о такомъ ощущеніи, онъ долженъ обладать артистическимъ слухомъ и зрѣніемъ и исключительной музыкальностью натуры. И г. Короленко, одинъ изъ самыхъ тонкихъ живописцевъ природы, въ этомъ отношеніи, можетъ быть, единственный въ русской литературѣ.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…