Read here

Антонио Фогаццаро

Михаил Михайлович Иванов · 1901 · Free in the US

12,347 words · about 52 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1901 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Антонио_Фогаццаро_(Иванов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Михаил Михайлович Иванов
Language
Russian
Published
1901
Length
12,347 words · about 52 min
Sections
11 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (11)
  1. I. about 5 min
  2. II. about 4 min
  3. III. about 2 min
  4. IV. about 8 min
  5. V. about 3 min
  6. VI. about 7 min
  7. VII. about 6 min
  8. VIII. about 4 min
  9. IX. about 6 min
  10. X. about 6 min
  11. XI. about 2 min

Continue:

I.

Когда я несколько лет назад проводил лето на берегах Комо, заглядывая и на Луганское озеро, мне приходило иногда в голову навестить Антонио Фогаццаро, живущего как раз в этом краю, в долине Вальсольда, где у него имеется вилла в Seghe di Velo. Антонио Фогаццаро — один из выдающихся современных европейских романистов — бесспорно, занимает первое место среди итальянских своих собратьев, не выключая и знаменитого Габриеля д’Аннунцио. Два романа его — «Malorba» и «Тайна поэта», как и целый ряд мелких рассказов, только что появились тогда в русском переводе в «Северном Вестнике», «Вестнике Иностранной Литературы» и некоторых других наших журналах, впервые знакомивших русских читателей с этим оригинальным поэтическим дарованием. Действительно, Фогаццаро можно назвать поэтом: так образно и сжато он выражается в своих произведениях, так тонко и с неожиданной стороны схватывает представляющиеся ему предметы, так пренебрегает психологическими тонкостями, если они основаны только на физиологической подкладке, что, между прочим, обеспечило шумный успех произведениям д’Аннунцио у французской критики. Фогаццаро и начал свою карьеру стихотворными опытами, как большинство писателей, его соотечественников. И до сих пор его поэму «Miranda» ставят высоко, и автор ее для краткости нередко прямо именуется — автором «Миранды».

Я лично не особенный охотник до стихов на иностранных языках и не делаю исключения и для Фогаццаро, который все-таки небольшая величина итальянского Парнаса. Во всяком случае, сам Фогаццаро давно бросил лирику и только изредка пользуется ею таким оригинальным приемом, как, напр., в романе «Тайна поэта», где прозаический рассказ чередуется с стихотворными излияниями. Таким образом, я останавливаюсь только на одной стороне литературной деятельности писателя, которую он сам считает важнейшею — на его романах.

К Фогаццаро, однако, я не собрался, отчасти не желая быть назойливым отчасти потому, что как раз в то время попалась мне книжка одного римского журналиста, Уго Ойетти, «Alla scoperta dei lettrati», где описывалось посещение им в числе других и ломбардского романиста. Из этого описания я узнал почти все, что интересовало меня и что отчасти могло бы служить поводом к свиданию с Фогаццаро.

Фогаццаро — глава современного идеалистического итальянского романа, совершенно противоположного тому направлению, которому следовал этот роман в последнее десятилетие. Из писателей ближайшего к нам времени значением и талантом особенно выдались Аннунцио, д’Амичис и Матильда Сэрао, ничего общего не имеющие с направлением Фогаццаро. То же самое надо сказать и о «веристах» — с Верга и Чиамполи во главе, которые, кстати, влиянием до сих пор не пользовались ни в литературе, ни в обществе. О Верга, напр., заговорили в Италии только тогда, когда Масканьи удачно воспользовался для своей оперы его небольшим рассказом «Сельская честь». Равнодушие же к Чиамполи, очень талантливому народнику, осталось тоже не пошатнувшимся. Публика в Италии до последних лет вообще мало читала и больше французские книги, вследствие чего итальянским писателям вообще было нелегко пробивать себе дорогу.

При таком положении дел нисколько не удивительно, что появление первых произведений Фогаццаро прошло совершенно незамеченным его соотечественниками. Самый характер этих произведений и их сущность тоже не могли обеспечить им успеха, даже если бы на них и обращено было известное внимание. Итальянская изящная литература подражала французской и дышала в искусственной атмосфере, чуждой действительной жизни. Казалось, итальянские писатели забыли о существовании живых людей, о действительности с ее горестями и радостями, со всею трудностью и тяжестью новых социальных условий. Их произведения брались из какой-то воображаемой среды, герои которой так мало походили на действительность, как тени Дантовского «чистилища» на живых людей. И вдруг является романист, показывающий жизнь с ее темными и светлыми сторонами, писатель никому не льстящий, временами суровый, лишенный склонности к фразе, к которой латинская раса вообще склонна, а современные итальянцы тоже привыкли вследствие условий политического быта, писатель, имеющий мужество оставаться самим собою, а не быть чужим отражением, высказывающий взгляды, идущие в разрез с мнением влиятельной части итальянского общества, не отделяющий религию от нравственности, либерал неоспоримо, но вместе верующий человек, и это там, где отрицать религию считалось, а пожалуй еще и считается, необходимым признаком полного просвещения: масоны в Италии сильны, отнюдь не менее, чем во Франции, хотя с виду и держатся несколько скромнее. Понятно, для него не нашлось много внимания, его мало читали; но кто прочел, тот, наверное, остался поклонником его дарования, хотя бы и не разделяя всех его взглядов. Писательская личность Фогаццаро представляется несколько суровою, похожею на те типы, которые мы видим изображенными у самого Фогаццаро в лице графа Чезаре д’Орменго, Кортиса, Луизы («Piccolo mondo)», типы всегда существовавшие в итальянской жизни и давшие в прошлом таких людей, как Савонарола, Данте, Микель Анджело, Амедей VII, вообще лица савойской династии, Леопарди, Альфьери, Азельо. Это лица старой этрусской расы или же пьемонтцы, твердые, как горы их родины и, вместе, сердечные люди. Их встречаешь на каждом шагу в итальянской действительности, встречаешь и в романах Фогаццаро.

Писатель, которому теперь более 60 лет от роду, провел почти всю жизнь в горах родимой Вальсольды — долины между озерами Луганским и Комским, о которой я упоминал, долине лесистой и живописной, где, между прочим, происходит действие романа «Даниэль Кортис» (не переведённого на русский язык). Вообще, Фогаццаро любит своеобразную горную природу своей родины, с особым чувством говорит о ней и все без исключения его романы развертываются в этом и в ближайших уголках альпийской Италии. В неодушевленной природе он подмечает ее жизнь и, как древние поэты, одухотворяет их собственными впечатлениями и ощущениями. Его миросозерцание в этом отношении сходно с миросозерцанием греков, с тою только разницею, что за природою он всегда чувствует руку божественного Провидения. Прочтите, например, сцену, следующую за согласием Марины на ненавистное ей замужество («Исчезнувшие тени»), где в отчаянии томящейся девушки принимает молчаливое участие вся окружающая природа.

…«Она прислонилась к огромному белому камню, выдававшемуся из земли и нервно двигала по нем рукою. Мариною вновь овладел жестокий, нервный кризис. Она обхватила камень и тщетно старалась подавить рыдания, казалось, что она желала замереть здесь навсегда. А вокруг нее какая тишина! Колокольчики бродивших стад наполняли своими звонками горную тишину, казалось, вызывали ответные голоса невинной, спокойной жизни в лугах, рощицах, на берегах прудов, сверкавших металлическим сиянием; вокруг камня акониты поднимали к солнцу свою красоту, бельдежуры называли вечно весеннюю грацию; все окружало Марину миром, спокойствием и тишиною.

«Марина понемногу успокаивается от охватившего ее взрыва горести и уходит, но «белый камень, под бледным вечерним небом, неподвижно оставшийся среди аконитов и бельдежуров, знал, быть может, какие горести заставляли так терзать людскую душу на его холодной, не чувствующей жалости груди. Если внутри его был захвачен мрачный горный дух, „l’insensatum cor“, он мог знать, как сердце, только что вступившее на путь бед и несчастия, билось здесь, едва не разрываясь от жестокой горести, вырывавшейся из глубины, недоступной даже сознанию. Он мог бы представить себе, сколько страданий бывает и вне его каменной темницы, в том мире чувств, мыслей и любви, о котором он мечтает может быть. Не слышалось больше звонков стад, из долин клубами поднимался туман из „грота“, точно неестественный плач, все громче слышался шум реки, а на верху между аконитами и бельдежурами под бледным вечерним небом белый камень становился все печальнее и угрюмее».

В этом описании обстановки, облегающей данную сцену, описании, сделанном с такою простотою и вместе с тем точностью, чувствуется почти мировоззрение грека, одухотворявшего природу. И как уместно взят тут контраст людских горестей и безучастной природы, на которую мы невольно переносим свое настроение. И сколько подобных мест, сколько неожиданных поэтических отклонений встречается в романах Фогаццаро! Когда-то Добролюбов смеялся над афоризмом Фета, считавшего, что тот не поэт, кто не рискнет броситься с четвертого этажа в убеждении, что воспарит по воздуху. И между тем Фет был тысячу раз прав, и любое истинно поэтическое произведение доказывает основательность его афоризма. Фогаццаро с его неожиданностями и отклонениями и есть именно настоящий поэт.

II.

Поэзия горного края, не говоря уже о других впечатлениях, полученных в детстве, должна была развить в Фогаццаро любовь к природе и стремление к Высшему существу, сделавшие ему близким то мистическое направление в литературе, во главу которого ставит его теперь критика.

Не помню в точности — прошел ли Фогаццаро в юности курс семинарии в Виченце (главном городе его округа), что почему-то держится в моей памяти, но, во всяком случае, он получил воспитание под ферулою религиозного человека, в то же время и поэта, аббата Занелла, о благотворном влиянии которого сам говорит с глубокою признательностью.

Разговаривая с Ойетти о современных течениях итальянской литературы, он с полным правом мог выразиться, что мистицизм в нем естествен, а не составляет реакцию против крайностей натуралистической школы. «Миранда» вышла в 1874 году, когда Зола начинал пользоваться широкою известностью в одной России. Произведения русских писателей с мистическим оттенком вроде Достоевского, напр., который уже очень хорошо знаком Габриэлю д’Аннунцио, были тогда еще абсолютно неизвестны в Италии и едва ли не остались и теперь неизвестными Фогаццаро. В «Миранде» же необходимость сверхъестественного, «того, что стоит вне человеческого понимания» совершенно ясна, как выразился автор. «Возможно, — говорил он в беседе с Ойетти, — что мои первичные мистические идеи окрепли вследствие усиленной реакции, вследствие приготовления к борьбе, но сам я скорее отшельник, удовлетворяющийся своим уединением». С этой точки зрения он не признает неомистицизма в литературе, также как и своего места в этом движении, которое хочет отвести ему критика.

Он считает себя убежденным социалистом-католиком, причем замечу, разделяет в этом отношении взгляды передовых людей католицизма, может быть, и самого Льва XIII. «Учение Христа есть слово социализма, но здравое, точное и наиболее смелое: противоречий здесь нет. Христос во всех своих речах и поучениях указал основы общественных перемен. И я — и помимо теории — следую им повсюду, воюя за них в книгах и осуществляя их, но сколько могу, в жизни». Специально в вопросах религиозных Фогаццаро признает себя «убежденным, строгим, точным католиком»… «В моей вере я не допускаю сомнений и колебаний. Я не устраиваю себе удобной для меня только религии, но покорно принимаю католическое христианство, приводящее меня в энтузиазм. На католицизм надо смотреть широко. В Италии он был всегда и остается маленьким и ребяческим под своею блестящею внешностью. Посмотрите в Америке на вопрос Knights of Labour, сперва отринутый квебекским архиепископом, а потом принятый более дальновидными и мудрыми прелатами и притом в таких формах, которые здесь, в Италии, были бы немыслимы в устах духовенства. Они провозгласили принцип, что церковь должна содействовать движениям национального большинства! Или еще, вспомните конгресс религий в Чикаго, где кардинал католической церкви начал читать молитву, окруженный духовенством самым различным, до магометан, браминов и буддистов включительно, и все присоединились к его молитве. Разве не величественно такое зрелище? Я цитирую факты только самые близкие к нам, очевидные, удержавшиеся сразу в памяти. Мы, мы — карлики, наше зрение слабо, наши умы ограниченны, но христианство бесконечно, свято и вечно».

О своей роли писателя, об идеале писателя, как этот идеал ему представляется, Фогаццаро высказывался неоднократно в своих романах, главным образом — в «Исчезнувших тенях» и в «Тайне поэта», где встречаются страницы, имеющие несомненно значение автобиографическое: так они схожи между собою и так согласны с тем, что известно о жизни романиста и что встречается в некоторых, немногих, впрочем, его письмах, попавших в печать. Коррадо Силла («Исчезнувшия тени»), и автор записок, составляющих второй названный мною роман, и, наконец, сам Фогаццаро в беседах с французскими журналистами, когда был три года назад в Париже, согласно говорят о неуверенности его при работе, о колебаниях, доходящих порою до ужаса перед сознанием своего бессилия, об его манере давать фигуры, взятые прямо из действительной жизни, которые он потом старается украсить поэзиею, только следуя за их формами.

Героиня романа «Тайна поэта», Виолет, диктует в следующих словах своему возлюбленному программу его произведений: « — Я хотела бы, чтобы в твоих будущих работах было не одно только знатное общество кавалеров и дам — die vornehme Welt, как выражаются здесь, и не одни только крестьяне и рабочие; я хотела бы, чтобы ты брал людей всех состояний, как они смешиваются, соприкасаются или, по крайней мере, живут рядом в действительной жизни. Я хотела бы еще большого, чтобы ты был для них поэтом правды и справедливости… Я всегда думала, что вместо того, чтобы выставлять на сцену характеры, никогда не существовавшие или составленные по кусочкам, поэт должен брать целиком тех лиц, которых знал в свете, представляя их правдиво и справедливо, так чтобы это могло служить им наградою или наказанием. Я знаю, что мы не должны судить наших братьев и, не в нашей власти ни точное знание, ни вполне определенные суждения о достоинствах и болестях человеческого сердца; но я всею душою чувствую, что писатель призван взять на земле, в прямом и переносном смысле, такую божественную роль, заняться ею не ради удовлетворения случайной прихоти, но с единственною целью блага, для исправления и назидания, осторожно, как должен делать тот, кто проповедует в храме слово Господне, открывая наши души и указывая их греховность».

Эту программу Фогаццаро почти во всей точности выполняет в своих романах, как увидит читатель, если захочет дать себе труд ознакомиться с ними. И прежде всего, оставляя в стороне его склонность к «лазурной метафизике», в которой он сознается сам, читатель будет доволен тем, встретит в его произведениях, как я уже указал выше, живых и простых людей, а не отвлеченности или сочиненные фигуры, или не тот космополитический слой общества, который с таким постоянством изображают заурядные итальянские писатели, совсем не замечая, что в сотый раз повторяют одне и те же избитыя фигуры светских хищников или ничтожеств.

III.

В области «лазурной метафизики» Фогаццаро выработал приблизительно философию, высказанную им еще в первом его романе («Исчезнувшие тени») устами героя последнего — Коррадо Силлы: человек всегда имеет свободу выбора по отношению к добру. Для этого добра он «может почерпнуть побуждение из самой глубины своей души, из той ее точки, где она соприкасается с Богом, отчего и получает такую громадную силу. Современная психология впадает в огромную ошибку, недостаточно наблюдая факты, поддерживающие это положение, в котором и заключается гарантия людской свободы. Это божественное влияние, лежащее в основе людских действий, уже по самой своей природе не исключает ли а priori необходимость нравственного зла»?… В другом месте он говорит: «ложь и нравственная слабость особенно характерны для нашего времени оттого, что в душах людских затемнился метафизический принцип истины и что признанные истины физического мира не имеют и не могут иметь права заменять этот принцип в качестве возродителей нравственного здоровья. Ложь процветает в словах и поступках и это еще опаснее. Заражены ложью общественная и политическая жизнь, также как и искусство, литература и промышленность, где обману способствует наука. Такое широкое добровольное проникновенье ложью должно заразить весь общественный организм».

Позволю себе сделать еще одну, последнюю выписку, чтобы дать читателям более точную характеристику основных воззрений итальянского романиста. Выписку эту делаю из «Тайны поэта». Говоря о сильном удовлетворении особого рода, испытываемом нашим духом, когда ему удается отвлечься от физического, окружающего нас мира и коснуться чего-то такого, чего раньше мы не испытывали, он замечает, что если это нечто может удалиться от нас, стало быть, оно неоспоримо существует, хотя мы и не можем понять с точностью формы его существования. «Мы можем однако представить себе, что все различные соприкосновения происходят вследствие соответственных действий совершенного Высшего Существа. Если признается существование этого Существа, то всякое соприкосновение с ним в области духа должно дать впечатление одинаковой природы. Религиозная душа ищет соприкосновения с Высшим Существом в правде, доброте, красоте; религиозный порыв влечет к нему во всех его атрибутах: отсюда впечатление и волнение хотя и одинаковой природы, но более сильное, чем другие, где это соприкосновение было поверхностнее. Если представим себе людей, помещенных в темных кельях, куда внезапно дошел бы солнечный луч, разложенный через призму, стало быть, в разных цветах, то мы увидели бы их восприявшими впечатления различные, хотя в действительности исходящие из одного и того же источника — светового луча».

IV.

Первым романом, написанным Фогаццаро, после того, как он оставил свои лирические опыты, был «Исчезнувшие тени» («Malorba»), роман, сперва незамеченный критикою, но нашедший большое одобрение у читателей, тех немногих, которые интересуются судьбами итальянской литературы. Позже роман этот встретил восторженные похвалы и у критики, поставившей его рядом с «Обрученными» Манцони. Для итальянцев, у которых «Обрученные» считаются классическим произведением, чем-то в роде «Божественной комедии» в прозе, такая похвала чрезвычайно велика; но иностранный читатель найдет мало общего в талантах Манцони и Фогаццаро. Насколько поэтичен общий склад воззрений Фогаццаро, настолько всегда полон резонерства Манцони. Фогаццаро, наоборот, талант пылкий, с поэтическими отступлениями, могущими завести его совсем в сторону от намеченной им цели, тонкий наблюдатель современной жизни со всеми ее неожиданностями, писатель совсем иной школы, чем тот, с кем его сравнивают. Общего у них — стремление к реализму в описываемых ими картинах, к жизненной правде и проповедь высоких нравственных принципов, вне которых для обоих не существует здорового общества. Формы же литературные и манера, в которых выражаются эти стремления, у обоих различны.

Первый роман свой Фогаццаро написал, когда ему было лет под сорок. В романе, на автобиографическое значение отдельных страниц которого я уже указывал ранее, можно видеть колебания и надежды автора, прежде чем он решил обратиться к своим соотечественникам на новом пути, отражение тех взглядов и той проповеди, с которыми он желал обратиться к ним. В литературном или точнее в художественном смысле роман нельзя считать совершенным; из следующих его романов форма в «Даниеле Кортисе» гораздо лучше; еще законченнее форма «Тайны поэта» и «Отжившего мирка» («Piccolo mondo antico»). В «Исчезнувших тенях» содержание несколько хаотично. Автор, кажется, потерял начальный план своего произведения. Но психология его наблюдений так интересна, общество, и мт. рисуемое, так отвечает живой действительности, многия страницы полны таких поэтических отклонений в смысле афоризма Фета, о котором я упоминал раньте, что роман оставляет глубокое впечатление, несмотря даже на неудовлетворяемость развязки. Верность описаний среды, которую изображал автора,, я особенно подчеркиваю, по сравнению не только с произведениями прежних итальянских писателей, но и самых новейших, в роде Сэрао и д’Аннунцио, которых фантазия не редко увлекает в сторону от действительности.

Роман «Исчезнувшие тени» построен на идее возмездия. Никакой дурной поступок не пройдет безнаказанно; он отзовется если не на тех, кто совершил его, то на лицах, близких к нему. К этому роману тоже можно было бы поставить эпиграф: «Мне отмщение и Аз воздам». Орудием возмездия является героиня романа, попадающая в замок своего дяди, Чезаре д’Орменго, сына человека, уморившего свою жену. К дяде она чувствует род инстинктивного отвращения, основанного на разнице их вкусов, но главным образом на нарушенном психическом ее равновесии, на фантастичности характера молодой девушки. Случайно найденная Мариною в потаенном ящике рукопись заточенной женщины изменяет окончательно отношения между дядею и племянницею.

Анализ ощущений Марины, сперва борющейся с охватившею ее мыслью о возможности возрождения в ней другого существа, равно как и завещание несчастной узницы прямо великолепны; поэзия здесь соединена удивительно тонко с психологическим анализом. Марина — неверующая; узница — горячая христианка. Она молит Бога о своем возрождении, надеется, что в новой жизни увидит гибель тех, от кого пострадала.

«— Дух мой, запечатлей хорошенько в себе все: граф Эммануил д’Орменго и его мать — убийцы! Каждый камень этого дома ненавидит меня, никто не имеет сожаления ко мне! Из-за цветка, из-за улыбки, из-за клеветы! О, нет, о, теперь, уж нет! Теперь со всею волею, со всем желанием я вся его, вся! Когда меня понесут в церковь, может быть, придут и они; эти. лицемеры будут в трауре, с печальным лицом для посторонних, и станут отвечать священникам: Lux perpetua luceat ei. Тогда-то, тогда я хотела бы встать из гроба и заговорить! Отец мой, мать моя, неужели правда, что вы умерли, что вы не можете защитить меня? О, эти д’Орменго: подлые, подлые, подлые! Они не страдают!..

«— Иметь слепую веру в божественное обещание и предоставить все совершить Богу».

«— Над ними же, будь это их дети, внуки или только родные, пусть разразится месть над ними всеми! Здесь, дожидайся ее, здесь»!

Марина поражена своим открытием, странным, без-порядочным содержанием найденной рукописи, по своему, однако, логически передающей ощущения, испытываемые несчастною. Сперва Марина ничему не верит, не хочет и не может. Она достаточно образована в светском смысле и слитком проникнута скептицизмом, чтобы принимать в серьез мысли, вытекающие из наблюдений над явлениями всякого нового для нее порядка. Но сомнения невольно овладевают ею: так велико для ее уже расстроенной психики совпадение всех обстоятельств, в действительности только случайных.

«Ее разум и воля боролись с призраком, внезапно явившимся ей с мрачным намерением проникнуть в ее мозг, высосать ее жизнь и душу и занять их место. В другие моменты скептицизм Марины, приобретенный ею от светской жизни, не позволил бы призраку даже и приблизиться к ней; но скептицизм, покрывавший ее мысли в спокойное время, как налет покрывает стоячие воды, теперь сразу разорвался и рассеялся в неизъяснимом смущении духа, испытанном ею еще при возвращении в замок. Первое впечатление ее при мысли, подсказанной рукописью, было смятение; она сейчас же победила его, решивши хладнокровно вникнуть во все, разобраться в каждом слове. Собравши волю, все силы и обдумывая прочитанное, она слышала внутренний голос, ясно говоривший ей: нет, это неправда»!

«И вместе с тем сейчас же усомнилась в этом голосе: он мог иметь значение только в качестве вывода из целого ряда соображений и догадок, через которые мысль ее неслась с быстротою молнии. Надо вернуться к началу, обдумать все шаг за шагом».

«Эта женщина была помешана. В этом Марину утверждало общее мнение, в этом признавалась она сама, за это говорил лихорадочный беспорядок ее мыслей, если уже не было достаточно для того самой сущности ее рукописи. Идея вторичного земного существования — имела ли в себе что-нибудь оригинальное, что заставило бы подозревать указание свыше, заставило бы относиться серьезно к ее видениям? Нет, эта гипотеза так же стара, как мир, известна всем. Бедняжка могла прочесть или слышать о ней, а в день несчастья найти ее в своей памяти; тогда она ухватилась за нее, нашла в ней свое утешение. Надеялась она возродиться или воскреснуть»?

«Итак, рукопись была плодом сумасшествия, только обрывками прежней жизни, пробуждавшейся временами в сознании бедняжки. Но Марина могла думать и иное. Она спрашивала себя относительно воспоминаний, указанных в рукописи, подобно тому, как мы, наклоняясь над глубоким колодцем, ждем — откликнется ли что-нибудь на наш голос».

«Камольи? Ни малейшего воспоминания! Генуя? Молчание. Сестра Пеллегрина Кончетта, Ренато? То же самое!! Дворец Дориа, дворец Бриньоле, Брусалла Оледжио? Без ответа, все то же молчание! Точно безмолвие в станционном зале, когда кондуктора выкликают путешественникам целый ряд городов, куда никто не едет. А может быть, путешественники и есть, но они спят!»

« — Это безумие! — воскликнула Марина, — и я смешна, что так ломаю себе голову! Смешна! — громко повторила она и встала. Слово, сорвавшееся с ее уст, показалось ей однако более резким, чем сама мысль, вызвавшая это слово, даже лишним и фальшивым. Вместе с тем всем существом ее начало овладевать глухое беспокойство, смена усталости и порыва, какое-то глухое сопротивление ее воле. Необычен ведь случай, приведший ее в цвете молодости и красоты из Парижа сюда, в эту комнату, в которой не жили целых семьдесят лет. Удивителен случай, благодаря которому кольцо попало на пуговку, и она могла прочесть это странное обращение: «ты, которая найдешь и прочтешь эти слова, знай, что в тебе живет мой несчастный дух».

«Галлюцинация! Но где же в этой рукописи след пустой болтовни? Напряженность, беспорядок, да, — но чего стоит пятилетнее заключение и потом такая странная, хотя бы и старая мысль! Разве это дает право не верить? Марина вздрогнула; ей показалось, что к ней обращаются, что ее молят мириады душ, тоже имевших эту веру; на минуту ей показалось даже, что оне уносят ее с собой. Кровь обращалась у нее все быстрее, разум и воля исчезли. Она не помнила ни о Генуе, ни Камольи и Ренато, ни одного дня прежнего существования, ни одного часа, но за то припоминала мгновения! Сколько раз у нее мелькала мысль о мгновениях прошлого, скрытого во мраке! Например, хотя бы в этот самый вечер звон колоколов?!. У нее похолодела кровь, непонятная сила сжала ей горло; она с ужасом почувствовала, что тонет. Б ней пробудился инстинкт самосохранения. Она ухватилась за мысль, что Цецилией она не могла быть, так как в жилах у нее текла кровь д’Орменго; но безжалостное сердце подсказывало ей; нет, при чем тут кровь? Ты ненавидишь, постоянно ненавидела твоего дядю; мщение будет, стало быть, только более жестоки; Бог, чтобы ты лучше совершила это мщение, поместил тебя в самую семью твоего врага. — Марина испугались, хотела избежать борьбы. Она схватила свечу и бросилась в спальню. Окна были отворены; порыв ветра задул пламя; она хотела зажечь огонь, но не понимала, что делает. Без сил прислонилась она к подоконнику. Ей тотчас же пришло в голову, как в вечер ее приезда в замок она смотрела ночью из этого же окна, и как уже тогда в памяти ее явилась мысль о чем-то знакомом и страшном, виденном ею раньше, во дни ее беззаботной жизни. Это было последним ударом для нее; волнение охватило ее ум, помрачило зрение; она ясно слышала, как вокруг нее поднимается говор тысячи существ, как все соединяется в один голос: она схватилась за голову обеими руками и упала без чувств… При слабом мерцании звезд на полу недвижно лежала белая фигура. В замке все спало; из сада неслось пение соловьев и веселая стрекотня кузнечиков; беспокойные порывы апрельской ночи любопытно врывались в окна, шарили в комнате, перешептывались между собой; издалека, вероятно с запоздавшей лодки на озере, доносилась веселая песня».

«Только фонтан во дворе, таинственно журча, рассказывал цветам долгую, долгую историю, которую они слушали с благоговейным молчанием: ни один листок не шевелился во дворе. Может быть, он именно рассказывал для женщины, лежавшей в обмороке, но людям невозможно было бы понять из его рассказа ни одного слова, узнать, звали ли эту женщину Мариной Маломбра или Цецилией Варрега».

Этот длинный отрывок дает вместе с тем некоторое понятие о литературной манере автора. Марина кончает скрытым сумасшествием, в один из припадков которого ей приходится выполнить месть, прозывавшуюся несчастною заключенною на голову своего мужа и его семьи. Род д’Орменго исчезает навсегда, как исчезает и сама Марина, попутно являющаяся убийцею любимого ею человека. Как ни театральна кажется развязка русскому читателю, она подготовлена мастерски. Несколько неопределенными кажутся заключительные строки романа, но не в них смысл его. Он заключается в необходимости подчинения и покорности воле Божьего промысла. Эту идею олицетворяют собою герои другой, более идейной стороны романа: Эдит Штейнеге и священник дон Иннокентий. Эдит — немка, а священник — один из тех простых людей, сильных не диалектическими тонкостями разума, но твердою, безграничною верою в благость Творца, которых так охотно помещает Фогаццаро среди своих фигур. К немцам у Фогаццаро большое пристрастие, очень глубоко сидящее, как у немалого числа его соотечественников, что, между прочим, объясняет непонятный с первого взгляда факт не заключения только тройственного союза, но и известной его популярности в Италии. Он хорошо знаком с немецкою литературою и языком, много путешествовал по Германии. К ней он чувствует настолько симпатии, что очень часто люди положительного тина в его произведениях оказываются именно немцами; он как бы указывает на их достоинства соотечественникам, качества и характер которых вызывают в нем нередко только отрицательное отношение. К числу этих положительных лиц германского происхождения принадлежат в его романах, кроме Эдиты Штейнеге, также Виолет и маленькая Луиза в «Тайне поэта». Эта склонность романиста к Германии возбуждает даже недоумение в иностранном читателе: неужели, напр., чтобы изобразить женщин с идеальными стремлениями, преследующими в жизни высокие нравственные идеалы, он не нашел среди соотечественниц тех, кто мог бы стать рядом с немецкими типами? И в самом деле, когда он начинает брать итальянских женщин подобного же характера, оне являются у него слишком уже рассудочными. Такова Елена в «Кортисе», такова и Луиза в «Отжившем мирке». Обе исполняют свой долг, принося личность свою в жертву обязанностям, как поступают Виолет и Эдит; но для последних в красках автора находятся более теплые тона; точно они чем-то входят в его личную жизнь. Невольно замечаешь тут субъективное настроение писателя, тогда как он совсем объективно относится к своим итальянским героиням, не идеализируя их, даже и тогда, когда безусловно разделяет их мысли и взгляды. Итальянские женщины являются у него слишком исполненными здравого смысла, слишком разумными и холодными. Кстати, они обыкновенно у него равнодушны к вере—якорю спасения в бурях нашей жизни, по убеждению Фогаццаро, тогда как Эдит, Виолет, Луиза горячие христианки.

V.

«Кортис» ставится очень высоко французскою и немецкою критикою, не совсем, пожалуй, по заслугам. Эго какой-то парламентский роман. Но и в этом очерке итальянского парламентаризма любимая автором идея возмездия за дурные дела ясно выступает вперед, как и необходимости думать только о своем долге и своих обязанностях, подчиняя им свои права. В этом огромная разница взглядов итальянского романиста не только по сравнению с французскими писателями, но и с нашими последней формации, за исключением, конечно, Л. Толстого. «Сверхчеловека» и его нрав для Фогаццаро не существует. Кортис не только должен расстаться с любимою им женщиною, женою другого дрянного человека, но ему приходится подозревать, почти быть убежденным, что этот другой — его настоящий отец.

Этот человек некогда внес раздор в их семью и теперь явился причиною несчастия Кортиса и Елены. Если бы и существовал развод в католической церкви, ни Кортис, ни Елена, узнавшие о семейном несчастий, ранее бывшем для них неизвестным, все-таки не могли бы больше ни в каком случае принадлежать друг другу: слишком тяжелый камень упал на них, даже и помимо идеи долга, стоящего всегда в их сознании впереди всего. «Если честь семьи в моих руках, то она хорошо защищена», говорит Елена на выраженное близкими ей людьми сомнение в ее образе действий, и эта фраза стоит знаменитого ответа Татьяны Онегину.

Утешением и здесь, как и во всех важных случаях нашей жизни, по убеждению итальянского романиста, является только вера. Кортис—человек глубоко верующий; Елена равнодушна к религиозными, идеям, но в момент последней борьбы между долгом и страстью она всецело подчиняется влиянию Кортиса. Когда решен ее отъезд в Японию вместе с нелюбимым мужем, ее охватывает ужас перед этим решением, ужас — в состоянии ли она вынести то, что считает своею обязанностью перед собою и даже перед любимым человеком. Последний указывает ей на религию; Елена подчиняется.

Это двойная победа духа и религии наполняет чувством радости душу Кортиса. Он экзальтируется «при мысли о том, что Бог соединил их навсегда, что они стали Ему ближе, чем прежде, что их союз отныне подучил характер освященного и вечного, почему ни смерть, ни горе не могут уже разрушить его. Он думал так, опьяненный безусловным счастьем, безопасным от какого бы то ни было земного столкновения, слепо убежденный, что Бог мог бы теперь сказать ему: „Тебе принадлежит ее душа, она будет твоей в другой жизни. Теперь пусть она уезжает; ты же, закаленный огнем горести, ступай, борись, страдай снова, будь между людьми благородным орудием правды и справедливости“.

Можно думать что угодно о подобных речах, но как они непохожи на все то, что нам приходится читать во французских и иных романах в защиту прав чувственности, в защиту прав только тела. Слова блаженного Августина: Innumpti suut conjuges non carne, sed corde», etc. — «это супруги без брака, не телом, но сердцем; так соединяются звезды и планеты не телом, а светом; так соединяются пальмы не корнями, но вершинами» — поддерживают новый, духовный союз Кортиса и Елены, который принесет им более света и радости, чем обычный супружеский, дают им убеждение быть соединенными навсегда, «зимой и летом, как говорит надпись на одной древней колонне в термах Каракаллы, вблизи и вдали, пока я живу и вне жизни». Usque dum vivam et ultra! Это, если хотите, тоже решение вопроса, поднятого у нас Толстым в «Крейцеровой сонате».

Такая же сила религиозного чувства и веры проявляется в двух последующих романах Фогаццаро. Герой романа «Тайна поэта» навек разлученный с невестою в день свадьбы — она умирает от разрыва сердца — после того, как поборов разные препятствия, он, казалось, достиг конечных своих стремлений, находит поддержку себе, утешение в своей утрате, возможность и силу вернуться к жизни и своим обязанностям только в истинах религии. При этом никакого ханжества, никакой постановки на первый план обрядовой стороны религии. В «Отжившем мирке» дядя Пьеро говорит: «В религиозных вещах мое правило всегда было оставлять делать каждого, как он считает нужным; но когда видишь, что люди теряют и здравый и всякий иной смысл, не могу не сказать, что всегда выигрываешь такие прекрасные вещи, только когда оборачиваешься спиною к Господу Богу».

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…