Read here

Василий Васильевич Верещагин: По личным воспоминаниям

Александр Владимирович Жиркевич · 1908 · Free in the US

11,989 words · about 50 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1908 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Василий_Васильевич_Верещагин:_По_личным_воспоминаниям_(Жиркевич)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Владимирович Жиркевич
Language
Russian
Published
1908
Length
11,989 words · about 50 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

А. Жиркевич Василий Васильевич Верещагин: по личным воспоминаниям

Вестник Европы. — 1908. — Т. 2, кн. 4

Посвящается И.Е. Репину

«И ты прошла! И ты - воспоминанье!..» Апухтин "Венеция».

Изучая батальные картины Верещагина, а равно воспроизведение тех из них, которые не удалось нам видеть в оригиналах, читая бесчисленные книги era и статьи, печатавшаяся по разным вопросам жизни, часто слушая нападки на него, как на человека и как на художника, отрицавшие в нем даже талант — в то время, когда повсюду воздавали ему хвалу за мужественную проповедь мира в красках, видя, как около каждого печатного воспоминания Верещагина, с беспощадной правдою разоблачавшего тот или иной факт, ту или иную знаменитость недавнего прошлого, мгновенно поднимались шум и вопли задетых самолюбий, чувствовал я, что не одно лишь простое любопытство влечет меня к этому человеку, заставляя жаждать встречи с ним, близкого знакомства.

То это — огромный, убежденный в силах своих, талант, то — ищущий еще дорог художник; то — заурядный смертный, то — чуть не гений; то азиат, то европеец; то суровый, безжалостный палач — в отношении к ближнему, то кроткий, прощающей «брат милосердия»; то знаменитость, знающая себе цену и себя рекламирующая всеми способами, то человек, жаждущий, чтобы в отношениях с ним прежде всего забыли об его лаврах; то симпатичный до жажды дружбы с ним, то отталкивающий до презрения… Все это какой-то вечно меняющийся в образах, в формах, в размерах хаос, — хаос живой, движущийся вперед, все за собой увлекающий, от которого трудно оторваться, — хаос непримиримых, казалось бы, противоречий, — хаос, который, как луч божественного света, пронизываем, озаряя, упрямое, страстное искание истины…

Все в этой сложной, русской душе, совместившей в себе столь счастливо художника, писателя, археолога, воина и мирного гражданина, казалось издали чудной загадкой, которую хотелось бы разгадать личными силами.

I.

Мне суждено было удовлетворить в конце концов отчасти мое пытливое любопытство и познакомиться с Василием Васильевичем. И, быть может, то, что я сейчас расскажу, не лишено интереса, даже художественного, общественного значения, и важно для биографии Верещагина… Для меня же это — полоса счастья в прошлом…

В 1896 году, узнав из газет о том, что Верещагин кочует с картинами своими по России, я приглашал его приехать и в Вильну, обещая ему взять на себя все хлопоты по устройству выставки. Тогда еще не имел я понятия о том, что такое — устройство выставок… Коротким официальным письмом Василий Васильевич ответил, что вряд ли воспользуется на этот раз приглашением, так как время и месте для выставок его картин уже намечены. К письму была приложена фотография с автографом художника.

Лично мы с Верещагиным в то время еще знакомы не были, и я понял этот деликатный отказ, как боязнь довариться неизвестному человеку.

Прошло с тех пор около пяти лет, в течение которых я не напоминал о существовании своем знаменитости, упрекая себя за смелый шаг, когда-то сделанный навстречу, как вдруг, 7 октября 1900 г., рано утром, прислуга доложила мне, что меня спрашивает «какой-то вольный», по фамилии Верещагин. Я был очень занят, устал, только что вернувшись с вокзала из служебной командировки, и, думая, что ко мне явился какой-либо проситель по одному из виленских благотворительных учреждены, в которых я работал, — с невольным чувством раздражения поспешил я выйти к незнакомцу в гостиную, чтобы поскорей от него отделаться. К моему изумлению и восторгу передо мною стоял Василий Васильевич Верещагин, он, — мой тайный кумир, перед картинами которого я провел столько незабываемых мгновений: я тотчас же узнал его по фотографиям.

Высокого роста, худощавый, мускулистый, немного сутуловатый, с бледным, продолговатым лицом, полным ума и энергии, с большим, открытым, прекрасным, точно выточенным из слоновой кости, лбом, с глубоко, близко к переносице сидящими, небольшими ястребиными глазами, из-под густых бровей, с горбатым, смело очерченным носом и с длинною, уже тронутой сединою, бородой, изящный в простоте манеры держаться, скромно одетый, с георгиевским крестом в петлице сюртука, Верещагин, одной своею внешностью, сразу внушал удивительное к себе доверие и симпатию.

С первых же взаимных приветствий заявил он мне, что не забыл моего давнишнего приглашения и решил с помощью моей устроить небольшую, хотя бы, скромную выставку картин своих в Вильне, если я окажусь налицо; а в противном случае намеревался он проехать мимо. Конечно, мною была изъявлена немедленно полная готовность — служить его таланту по мере сил и уменья.

Пока я одевался, чтобы ехать разыскивать помещение — Верещагин осмотрел мои картины, а по возвращении моем в гостиную, выразил свой восторг портрету П. В. Кукольника, работы К. Брюллова. Уже при мне, с помощью pince-nez, как мне показалось ревниво, изучал он этюд Попова «Раненый солдат».

Затем мы поехали с ним в генерал-губернаторский дворец, который в то время пустовал, постепенно разваливаясь: генерал-адъютант В. Н. Троцкий не пожелал жить в старом, сыром, мрачном здании, которое звал «совиным гнездом», и о капитальном ремонте дворца поэтому не заботились. Но лучшего места для предстоявшей выставки трудно было бы найти в городе, особенно в виду того, что в те дни в Вильне вообще не имелось больших, светлых помещений. При нашем визите в дворце производился поверхностный ремонт, т. е. кое-что замазывалось штукатуркою, кое-что подкрашивалось, белилось. По комнатам лежало много всякого сора, грязи… Зрелище было не из приятных…

Василий Васильевич, быстро пробежавший по зданию, остановился сейчас же на огромном танцевальном зале второго этажа, примыкающем к так называемым «царским комнатам», как на помещении, в котором удобно можно было бы разместить картины небольшой выставки. Бродя по заброшенному огромному дворцу, много рассказывал я художнику о прошлом г. Вильны и этого исторического здания, о временах «диктатора», графа М. Н. Муравьева, показывал ему покои, в которых жил граф, комнату, где недавно еще мученически умер генерал Оржевский, и т. п. Я хорошо знал и здание, и связанные с ним мрачные легенды… Но напрасно расспрашивали мы стариков из состава дворцовой прислуги, водивших нас по дворцу, о том, в каком месте была в 1812 году знаменитая комната, в которой русский генерал Балашов так смело и остроумно — если верить ему на слово — беседовал с Наполеоном, и где перед тем находился походный кабинет Александра I: от исторической комнаты, конечно, не осталось даже воспоминаний, о чем, впрочем, я знал уже ранее из бесед с местными учеными старожилами.

Выйдя с грустным чувством из дворца, осматривали мы затем с Верещагиным — от избытка времени — многочисленные виленские церкви и костелы.

По дороге произошла у нас встреча с описавшим 1812-ый год генералом В. И. Харкевичем, ныне умершим… Оказалось, что генерал не был до того лично знаком с художником, хотя и послал как-то ему свое сочинение по отечественной войне. Я их тут же, на улице, познакомил. Верещагин оживился, еще раз благодарил Харкевича за его книгу, заметив, что ему особенно понравилось в ней то место, где Владимир Иванович ловко и тонко прошелся насчет фельдмаршала Витгенштейна. Расставшись с генералом, мы долго еще бродили по городу, причем Верещагин много рассказывал мне о друге своем М. Д. Скобелеве; мимоходом, когда беседа зашла об искусстве, — коснулся он произведений Репина, Айвазовского и других художников. Суждения его были резки, не всегда справедливы, характеристики некоторых знаменитостей — порою прямо беспощадны. Например, с восторгом вспоминая о Скобелеве, как боевом генерале и друге своем, Верещагин заметил с циничной откровенностью:

— Но как человек это был полнейший м…

О том же Скобелеве, несколько минут позднее, он выразился, снисходительно усмехнувшись: «Белый генерал писал немножко безграмотно»… В таком же духе были и другие отзывы его о Скобелеве, которые — признаться сказать — задевали сердце мое, расположенное к нашему герою. Удивляясь И. Е. Репину, как согласившемуся принять профессуру в Императорской Академии Художеств, Верещагин передавал, будто бы и ему предлагали подобную же профессуру, но что он от нее отказался, так как, по его мнению, занятия профессора, отнимая время, только губят талант; а времени для художника в жизни и без того, обыкновенно, мало. По словам Василия Васильевича, вообще избегал он знакомств с собратьями по искусству, картины свои писал усидчиво, страдая над ними и приходя в ярость от неудач; показывал же их посторонним лишь вполне законченными. Когда коснулся я более всего поразивших меня своею правдивостью картин его на сюжеты из русско-турецкой войны, Верещагин заметил, что он слишком близко стоял к императору Александру II-му, к великим князьям и ко многим главным деятелям этой драмы, слишком много видел в те дни и перечувствовал для того, чтобы по достоинству оценить всю «мишуру» славы человеческой, а также поведение, аппетиты и вкусы «лукавых царедворцев» и «золотых фазанов» царской свиты, пивших шампанское и объедавшихся на Лукулловских пирах — в то время, когда русский солдат безропотно голодал, мерзнул и умирал. Слушая Василия Васильевича, представлял я его себе, с его взглядами и наблюдательностью, с его ядовитой речью и неуменьем лгать, в этой блестящей, разномундирной толпе, о которой вспоминал он теперь не только с нескрываемым презреньем, но по временам даже с ненавистью. Тут же передал он мне, что кое-кто узнал себя на картинах его в отрицательных типах героев войны, а некто Б. даже явился к нему, обиженный, с объяснениями, уверяя, что это с него списал он, Верещагин, военного в картине «Si jeune et si decore». По словам Василия Васильевича, едва удалось ему убедить расходившегося «героя» в том, что написал он «тип», а не портрет- карикатуру…

Верещагин передавал мне, в это свидание, разговор свой насчет картин из русско-турецкой войны с императором Александром III-м, Миротворцем, который вообще относился к нему, по его замечанию, как к художнику, «сдержанно», находя сюжеты его произведений «слишком мрачными». Видел картины его и Государь Император Николай II, обласкавший Верещагина и державший себя удивительно просто. Тут же была и Императрица, с которой Василий Васильевич говорил по-английски.

Картина из эпохи 1812-го года с надписью: «Vive l’Empereur!», изображающая Наполеона, едущего по полю со свитою ко рву, заполненному трупами, по признанно Верещагина, была написана им под свежим еще впечатлением из русско-турецкой войны, когда сам он однажды не мог проехать верхом на лошади за грудами трупов 1) [Как этот разговор, так и последующие сообщении Верещагина, не доверяя своей памяти, заношу я из дневников, составляющих непосредственно вслед за встречами с художником, лишь кое-что дополняя и по памяти].

В свою очередь, во время нашего скитанья по городу, увлеченный горячим тоном, откровенностью нового моего симпатичного, внушающего к себе доверие, знакомого, рассказывал я ему все новые и новые подробности об историческом прошлом родной мне Вильны, о современной Вильне, которою он интересовался, об ее главных деятелях, живых и умерших, о русско-польских отношениях в северо-западном крае. Изредка и Верещагин вставлял свои замечания, доказывавшие его начитанность.

Когда проходили мы по Благовещенской улице, — я показал ему для характеристики глупых приемов «обрусения» — над входными дверями древнего римско-католического костела Св. Духа (Доминиканского) старинный лепной герб, в котором находился прежде, между прочими эмблемами, и одноглавый орел. Полиция, вероятно во времена Муравьева, нашла такого польского орла неуместным и дерзким на русской улице и, недолго думая, по-своему «обрусила» герб попросту, приказав приделать орлу вторую лепную голову, что испуганные ксендзы и исполнили, при том крайне аляповато, наскоро, неумело, так что переделка бросалась в глаза прохожим — как и в самый день нашего обхода Вильны.

Верещагин громко хохотал, убедившись с помощью pince-nez в справедливости слов моих, над подобным приемом «обрусения».

По мере того, как я и Василий Васильевич приглядывались друг к другу, беседа наша принимала все более и более сердечный, откровенный, веселый характер; Верещагин, по-видимому, с огромным интересом вслушивался в слова мои.

— Да записываете ли вы все это?! — неоднократно, останавливаясь в середине моей речи, на тротуаре, не обращая внимания на прохожих, восклицал он: — Какие меткие характеристики у вас выходят!

Я ответил, что имею привычку вести изредка дневник, куда кое-что и попадает.

— Непременно! Непременно! — одобрял он: — Пишите ваши воспоминания!..

А когда затем мы встретились с городским головою, генералом П. В. Бертгольдтом, и я их тут же, на улице, познакомил, то Верещагин, — кипучий, увлекающийся, — под впечатлением минуты, сказал ему про меня:

— Надо ходить за Александром Владимировичем с фонографом, чтобы записывать рассказы его и характеристики…

С Верещагиным мы посетили в тот же день, — по моему выбору, — рисовальную школу художника Ив. Петр. Трутнева, Муравьевский музей, позавтракав вдвоем в Георгиевской гостинице. Во время завтрака, Василий Васильевич ворчал на кушанья, раздражался, хотя, видя мой конфуз (угощал я), поспешил уверить, что при «бродяжничестве», он приучил себя «глотать и не такую дрянь».

— Надо бы забежать на поклон к смотрителю генерал-губернаторского дворца… — колебался он, точно спрашивая тут моего совета: — По опыту знаю, как могут иногда навредить такие человечки, если обойдешь их, заденешь их самолюбие…

Я убедил его в том, что хорошо знаком с генерал-адъютантом Троцким, от которого, по отношению ко дворцу, все зависит; что унижаться до такого визита ему, известному художнику, как бы и не к лицу…

— Ох! Напакостит еще нам с вами смотритель!.. Есть между ними преудивительные канальи! — морщился Василий Васильевич: — А меня не убудет от визита…

Он словно вымаливал у меня разрешение на визит, как милость.

Но я решительно запротестовал — и посещение не состоялось…

На вокзале я предупредил Верещагина, что сомневаюсь в материальном успехе его выставки, зная настроение виленского общества, равнодушие его к искусству вообще и успехи здесь лишь концертов музыкальных знаменитостей да предприятий с яркой, польско-национальною окраскою…

— Поляки не пойдут, — уверял я: — а свои, русские, если поддержат, то вяло… — Вильну же того времени я охарактеризовал ему, в отношении к искусству, «порядочной ямою».

Меня самого начинала уже пугать возможная перспектива, провала выставки, — и тайно я бранил себя за то, что, в увлечении искусством, забыл материальную сторону дела, которая раскрылась вдруг передо мной, во всей ее сложности, лишь тогда, когда с Верещагиным стали мы делать примерные цифровые выкладки предстоящих расходов по выставке… Да и сам он показался мне слишком капризным, изменчивым в настроениях: того и гляди, что нарвешься с ним на неприятность!.. Но Василий Васильевич в тот день был, по-видимому, совсем в ином, радужном, настроении…

— Не говорите! Не разочаровывайте! — затыкая уши, твердил он: — Деньги мне нужны до зарезу… Выставка должна дать чистый доход… Слышите ли — должна!.. А в успехе ее, познакомившись с вами, я теперь вполне уверен… Любя меня, как художника, вы окажете мне эту услугу!..

Пути отступления, таким образом, оказались отрезанными. Оставалось надеяться, что Василий Васильевич передумает, изменит маршрут выставки, и картины, таким образом, минуют Вильну…

Расстались мы на вокзале более чем дружелюбно. При Василии Васильевиче почти никакого багажа не было. С живостью юноши вскочил он в вагон. А через несколько дней получил я из Москвы от него письмо (от 10 октября 1900 г.), разрушавшее всякие сомнения: Верещагин сообщал, что уже написал за границу о том, чтобы картины были высланы в Вильну, на мое имя; что скоро пришлет он мне провозное свидетельство, т. е. право на впуск в Россию картин; что ко мне же будут присланы еще одна картина из Москвы, да из Одессы фотографические снимки с прежних его произведений. Его пугал только кусок драпировки, сфабрикованной для декорации картин в Париже — в смысле возможной придирки со стороны русской таможни, хотя, тут же, в письме, он уверял, что не кривит душою, так как ввозить материал не для продажи, а взамен истрепавшейся в Париже русской материи. Обещая выслать мне в помощь прислугу свою, опытную в устройстве выставок, Верещагин писал:

«Не затрудняйтесь, пожалуйста, дать совет при случае! Уверяю вас, что мне и в голову не придет возлагать на вас ответственность за него, ибо я хорошо знаю, что только ваша любовь к искусству и уважение к моему имени может продиктовать вам его» 1) [Привожу это и последующие письма художника в выдержках, с пропусками]… «Займу, вероятно, не наваливая картину на картину, залы четыре. Кабы только ремонт был кончен?» — «Дайте заранее поблагодарить вас за ваше доброе расположение и приятельские услуги!»

Признаться, упоминание о четырех залах дворца меня тогда же немного смутило, так как во всем дворце имелась лишь одна зала, наверху, которую Верещагин и выбрал, да к ней примыкало несколько комнат, парадно убранных, об уступке которых я в те дни и не мечтал. Были еще три небольших, мало удобных комнаты, который нельзя было назвать «залами». Я думал, что об этих последних, неправильно назвав их, и говорит Верещагин, а также предполагал со слов его, что присылаемые картины не очень больших размеров, что поэтому они удобно поместятся даже в одном большом зале… Соображая, что, в крайности, в зале и в этих двух-трех комнатах можно установить с успехом еще большее число незначительных по размеру произведений Верещагина (он все толковал со мною о «небольшой» выставке), — я написал ему, что прошу увеличить число обещанных картин новыми, для того, чтобы выставка вышла полнее и интереснее, а затем, из осторожности, спросил его о размерах присылаемого.

На это, письмом от 21-го октября, Василий Васильевич, умолчав о размерах картин, сообщил мне, что картины из Франции уже посланы на мое имя и, вероятно, скоро прибудут в Вильну, — скорее, чем приедет служащий, посылаемый мне в помощь по устройству выставки; что он пришлет еще воспроизведения прежних своих работ и еще материи для декорирования выставки; что в конце ноября сам он явится для устройства выставки; просил меня лично наблюсти за осторожной выгрузкою картин из вагонов, за тщательным вскрытием их в таможне и еще более осторожной перевозкою в генерал-губернаторши дворец с вокзала… Так как опять ни слова не говорилось о каких-либо больших холстах, то я успокоился. Между нами завязалась, по поводу выставки, оживленная переписка; причем Верещагин, точно с умыслом, упрямо не отвечал мне на мои настойчивые вопросы о том, сколько произведений своих он высылает, и какого каждое из них размера. Это заставляло меня по-прежнему думать, что зала, а в крайности тех комнаток при нем, по соображениям лично видевшего все помещение художника, вполне хватит…

24-го октября 1900 г., Верещагин начинает письмо свое ко мне так:

«Верьте, что душевно говорю о прекрасно проведенном в Вильне дне. Если бы я немного запоздал (приездом), не беспокойтесь — значит, только придется отложить немного открытие выставки, но, во всяком случае, в самых первых числах декабря ее можно будет открыть. В фотографиях моих не будет ничего нецензурного, а если бы, паче чаяния, вы усмотрели бы что-либо по местным условиям, то — побоку виновника, исключили № — и все тут…» 1) [А потом, в числе фотографий, мне присланных, оказались и воспроизведения картин из жизни Христа, запрещенных; они помещались на лестнице, и на содержание их я обратил внимание лишь в конце выставки. Но до конца последней они не были сняты].

«Не только многоуважаемый, но и милый, предупредительный Александр Владимирович, — писал мне Василий Васильевич 30-го октября, уже из Одессы, — большое вам спасибо за дозволение не посылать сейчас моего человека, который мне нужен здесь. Полагаю, что таможня всех ящиков не будет вскрывать, а если и вскроет, то осторожно. Затем, как вы говорите, ящики могут быть перевезены и поставлены внизу будущего помещения выставки. Человеку, которого вы будете добры приставить, нужно только сказать, чтобы все делали осторожно, не стукали ящики, не бросали, закрыли бы при перевозке, если будет сырая погода, брезентом, который, вероятно, есть у извозчиков». — «Не знаю, есть ли во дворце приспособление для освещения по вечерам? Хорошо бы открыть картины не только днем, когда многие из-за занятий не могут посещать выставку, но и вечером?..»

Далее, снова последовало предупреждение, что он, Верещагин, может и запоздать с приездом, почему, в таком случае, открытие выставки придется отложить, пожалуй, на конец декабря, захватив несколько дней и в январе.

Последнее обстоятельство, т. е. возможность отсрочки дня открытия выставки, очень стесняло меня.

Выпросив, наконец, по отъезде из Вильны Верещагина, с трудом, у В. Н. Троцкого залу верхнего этажа дворца и прилегавшие к ней три гостиных, которые наскоро ремонтировались, я встретил (как то и предвидел Верещагин) неудовольствие на это разрешение со стороны дворцового управления, особенно когда, по моему настоянию, генерал-губернатор приказал ускорить ремонт. Комнаты, в виду предстоявшего зимою генерал-губернаторского бала, были даны мне лишь на известный, притом короткий срок. Таким образом, отсрочка дня открытия выставки и продление последней на январь ставили меня прямо в безвыходное положение — прежде всего в отношении Троцкого.

Кроме того, едва начал я приводить в исполнение план мой — устройства во дворце выставки, — как обнаружились разные неудобства и затруднения, которых ранее предвидеть было нельзя.

Так, старые печи и трубы дворца оказались подозрительными, даже прямо опасными в пожарном отношении. В окна дуло. За прочность пола и потолка не ручались. Входная (со двора) дверь была так ветха, что сквозь щели ее виднелась по вечерам луна. Обнаружилось много и других недостатков. Все это впоследствии, когда, наконец, организовалась выставка, отравляло мне покой мыслью о возможности пожара и гибели художественных произведений, уже объехавших Россию и Европу. Настроение мое окончательно стало мрачным, когда местные страховые учреждения, ссылаясь на свои уставы, отказались принять в страховку картины Верещагина. Только после устройства выставки общество «Россия» из любезности ко мне, согласилось на это. Да и то страховка продолжалась лишь месяц, и я, в видах экономии, застраховал выставку ниже ее, указанной мне Верещагиным стоимости. А до того и после выставка оставалась, опять-таки в целях экономии, незастрахованною, и, в случае весьма вероятного пожара, вся ответственность перед художником и перед цивилизованным миром пала бы исключительно на меня. Вообще, на душе у меня было невесело…

А мой новый знакомый, бросивший мне на руки такую сложную, ответственную задачу, то порхал по России, так что трудно было его найти, то словно нарочно не отвечал на мои письма, то по-прежнему обходил многие вопросы, между прочим, и о размере, числе картин, молчанием…

Тем не менее, если в одном из предыдущих писем, порекомендовал он мне еще и открытие выставки по вечерам при особом освещении (о чем ранее у нас и речи не было), то в последующих письмах аппетиты его, по-видимому, все увеличивались — в то время, как энергия моя ослабевала. Верещагин точно не желал входить в мое положение, выслушивать подробные сообщения о местных условиях, о возникавших трудностях, даже видимо тяготился этими мелочами. А я в них уже тонул, задыхался, не имея до того никакого понятия о том, как устраиваются выставки. В то же время сам Верещагин, в письмах его, полон был личными заботами, соображениями, планами, которые меня не касались и далее постоянно становились поперек того, что я задумывал на месте… При этом, если неприятно поражала меня практическая деловитость художника, которого, по теории, я хотел видеть идеалистом, — то еще более огорчала меня постоянная изменчивость настроений его, взглядов, указаний… И по мере того, как подвигалось дело организации выставки, письма от Василия Васильевича стали сыпаться все чаще, все противоречивее одно другому, все неопределеннее… Любезные эпитеты, которыми пересыпаны эти листы почтовой бумаги, хранимые теперь мною, как драгоценность, по воспоминанию прошлого, — в те дни нисколько не подслащали пилюли, а только раздражали. При чтении их, не раз вырывалось у меня заглушенное чуть не проклятие по адресу моего неуловимого, вездесущего, симпатичного, но ветреного корреспондента… К тому же, связавшись с выставкою, я как бы перестал жить личной жизнью, а с головой ушел в мелочи чуждого мне предприятия… Пришлось даже взять отпуск, для того, чтобы не развлекаться службой.

«Милый, дорогой, многоуважаемый! Дайте мне еще раз поблагодарить вас за любезность и предупредительность вашу!» — писал, между тем, 8-го ноября Верещагин: — «Это по-товарищески, по-дружески!.. Теперь отвечаю. Картины о Трансваале не будет; будут полотна, относящиеся до пребывания Наполеона I в России, а также кое-какие этюды Севера и Юга России. Надеюсь вам скоро прислать из Москвы каталоги, тогда вы будете хорошо знать, что выставляется». — «Человек мой выедет, вероятно, 28-29-го и, значит, примерно 1-2-го будет у вас, где немедленно начнет делать мольберты для постановок. Я приеду взглянуть на то, что он сделает, как уставит картины — и утеку, оставивши вас хозяином: примите прессу, начальство и публику. Затем, если можно, пошлете мне немного денег, а коли нельзя — что делать!» — «Еще раз благодарю вас за желание быть полезным и за боязнь не сделать как следует. Заочно жму вашу дружескую руку». — «Ведь, если бы открытие выставки отложилось немного, то можно было бы оставить ее до 10-го января вместо 7-го».

Отложить?! — Конечно, Верещагин не подозревал, с какой неохотою дан мне Троцким дворец, при том на срок, и как негодует на меня за это дворцовая администрация. Из чувства жалости скрывал я от него до времени часть подобных «терний»… Успокаивало меня, однако, сообщение об «этюдах», т. е. маленьких вещах, которые, значит, легко разместятся. Я не подозревал, что Верещагин именует так саженные полотна…

А Василий Васильевич, точно в благодарность за эту деликатность, продолжал, не отвечая на мои серьезные, деловые вопросы, наделять меня пустяками.

Так, 14-го ноября, писал он мне:

«Нужно пригласить хорошенькую польку, которая не боялась бы болтать между делом с публикой. Относительно цены за вход я должен сказать, что, в принципе, против особых дней для аристократии; но если вы так решите, то делайте, как хотите — предоставляю все совершенно на ваше усмотрение. Если найдете, что освещение может быть недурное и недорогое — сделайте: выиграете несколько часов свободного для всех времени каждый вечер. Полагаю, что для учащихся нужно назначить 15 коп.». — «Вы справедливо говорите, что нужно избегать разочаровывать. Поэтому, в самом деле, нужно сказать, что будут картины, относящиеся до кампании Наполеона в России, этюды Севера и Юга России и воспроизведения всех прежних картин художника. В Варшаве было больше картин; но вы об этом не говорите. И то сказать, там помещение и окна были много больше. Большие полотна здесь, у вас, трудно было бы поставить. Мой служащий опытен и все скажет вам — будьте в этом спокойны».

Особенно огорчило меня упоминовение в этом письме о «хорошенькой польке»…

«Вероятно, он предполагает, что та будет трещать с посетителями по-польски, тогда как это запрещено в публичных местах Вильны! — с досадою думал я. — Очень мне нужно принимать публику, начальство, прессу!.. И какая же „пресса“ в Вильне!?». Тем не менее, пользуясь хоть беглым указанием Верещагина о предполагаемом составе выставки, напечатал я соответствующие заметки в местных газетах. Статьи эти были затем использованы и в других органах печати, вне Вильны…

«До Одессы дошли известия» — писал Василий Васильевич 18-го ноября из этого города — «о готовящейся якобы у вас грандиозной выставке моих картин. Ввиду этого, чтобы не обмануть ожидания виленцев, я решил отложить выставку моих новых полотен в некоторых городах до другого раза, и прислать их, т. е. эти новые полотна, в Вильну же, к вам. Новые заботы моему милому приятелю!.. Но что делать: взявшись за гуж и проч.»… — «Ввиду такого увеличения картин и расходов согласитесь, пожалуйста, на цену в будни в 30 коп., для воскресных дней оставив 20 коп. Спрашиваю вас об этом потому, что вы признали подходящею ценой для Вильны 20 коп. Учащимся можем назначить 15 коп.».

Должен оговориться, что если я из переписки моей с Верещагиным не выкидываю эти вечные соображения его и колебания относительно платы за вход, то потому что, рисуя практичность, изменчивость художника, они показывают, в то же время, в какое я был поставлен им тогда неопределенное, прямо невозможное, положение.

В тот же день писал Василий Васильевич о необходимости сделать в отправленном мне каталоге следующую поправку:

«К заголовку: „Конец Бородинской битвы“ — „Vive l’empereur!“ — надобно прибавить: „Вдали, на белом коне, показывается тихо объезжающий поле сражения Наполеон“. — Если бы вы нашли, что прибавленное очень коротко и пусто, то соблаговолите прибавить, что найдете нужным из посылаемых при сем каталогов — русского и французского. Я урезал так много объяснений потому, что при вероятной дороговизне печатания в Вильне не хотел делать больших издержек; печатание же в Москве сопряжено, при спехе, с опаздываниями в присылке. Прошу вас, не волнуйтесь от тех недомолвок, которые могут встречаться в моих письмах. Все уладится». — Относительно цены за вход предоставляю вам распоряжаться, как вы найдете лучшим"…

Но мог ли я не волноваться, когда жизнь моя, благодаря выставке, с каждым днем все более и более осложнялась?!..

До получения приведенного только что письма ездил я в Вержболово — выручать картины Верещагина, направлявшиеся из Парижа. От начальника таможенного округа было у меня с собою особое рекомендательное письмо: я просил его оказать мне и художнику Верещагину содействие — в смысле возможно более осторожного обращения с картинами. — По приезде в Вержболовскую таможню, к ужасу своему, нашел я картины распаковывавшимися из ящиков. Мало того, благодаря небрежности чиновника, еще раз, уже при мне, вскрыли все ящики. Мне пришлось быть невольным свидетелем того, как грубые, рабочие, равнодушные руки с треском, огромными инструментами, взламывали толстые доски ящиков, ворочали, швыряя о землю, самые ящики, как на картины (все небольшие по размерам) градом сыпались стружки — несмотря на просьбы мои и щедрое — «на чай». Хорошо, что сам Верещагин не видел этой сцены!.. Впоследствии сознавался он мне, что, предчувствуя волнения, избегает быть зрителем подобных «операций» с его произведениями… Делаю выписку из дневника моего, чтобы изобразить, душевное настроение, охватившее меня в Вержболове:

«Благодарение Богу за то, что дает Он мне возможность из засасывающей среды мелких душ вырваться хоть иногда в мир высокого искусства!» — занес я туда же, по возвращении в Вильну: — «Не забуду того восторга, который унес меня далеко от таможни, чиновников, мастеровых, публики, — когда в Вержболове удалось мне впервые взглянуть на картины Верещагина… Право, в Вильне иногда задыхаешься… И вдруг приезжает Верещагин, отыскивает меня, вверяет мне судьбу своих картин, выставки!.. Боюсь заболеть, чтобы как-нибудь не потерять случая послужить искусству, великим идеям, которым посвятил свой талант Верещагин. Поймут ли в Вильне то счастье, которое является с открываемой мною выставкой! Мне хотелось бы, чтобы тысячи сошлись поклониться русскому гению… Не верится, что чудные произведения, словно какой-нибудь приют чистых, хороших детей, вверены моему попечению!!».

Подобный взгляд на отношение к выставке меня только и подбадривал…

Между тем, Верещагин из Одессы, в письме от 22-го ноября, писал:

«Вы заняли меня в Вильне интересными рассказами, многоуважаемый Александр Владимирович; но чтобы вы были такая прелесть — этого я не подозревал… Благодарю, благодарю и благодарю — вот все, что могу сказать. На ваш вопрос, когда буду — скажу, что, ввиду посылки картин еще и отсюда, открытие выставки замедлится, и вам необходимо будет выпросить еще недельку после Крещенья — ввиду того, что теперь выставка будет большая и жалко будет закрыть ее, не давши осмотреть всем, кто желает, т. е. не продержавши ее открытой, по крайней мере, 21-25 дней»… — «Уверяю вас, что и вы немного виноваты в этой отсрочке: сюда дошли ваши любезные сообщения в газеты о том, что будет грандиозная выставка, с картинами из Парижа, Москвы и Одессы. В сущности же, предполагалось выставить 30 вещей с сотнею фотографий, снимков со старых картин. Чтобы избегнуть разочарования, которому необходимо подверглись бы поляки, и маленького стыда русских за то, что „гора родила мышь“ — я и решил прибавить и новые полотна, отказавшись от мысли послать их в Харьков, Киев и другие города, где уже были готовы для них помещения. Не только в этом нет беды, но есть, например, хорошее, так как будет полная, интересная выставка, которою вы, как я вижу, сумеете заинтересовать город. То, что вы сообщаете о посещении школ, очень утешительно мне. По правде сказать, школы могут смотреть мои картины, так как 6…й на полотнах нет»…

В том же письме, после новых соображений и вариантов на тему о входной на выставку плате, Василий Васильевич сообщал:

«Повторяю, картин будет так много, что не знаю, куда разместим их». — «Около 10 декабря, значит, я наверное буду в Вильне. Не будет ли у вас к тому времени хорошенького личика польской блондинки с голубыми глазами — набросать на полотно? — Здесь я набросал очень красивую девушку, южнорусского типа. Желательно бы типичное лицо и из ваших мест» — «Далась ему полька!» — с досадой прочел я это место послания".

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…