Read here

Воротынцевы

Н. Северин · 1891 · Free in the US

51,037 words · about 3 h 34 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1891 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Воротынцевы_(Северин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Н. Северин
Language
Russian
Published
1891
Length
51,037 words · about 3 h 34 min
Sections
47 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (47)
  1. I about 4 min
  2. II about 4 min
  3. III about 1 min
  4. IV about 2 min
  5. V about 2 min
  6. VI about 3 min
  7. VII about 2 min
  8. VIII about 1 min
  9. IX about 2 min
  10. X about 3 min
  11. XI about 1 min
  12. XII about 2 min
  13. XIII about 7 min
  14. XIV about 1 min
  15. XV about 2 min
  16. XVI about 6 min
  17. XVII about 1 min
  18. XVIII about 5 min
  19. XIX about 11 min
  20. XX about 9 min
  21. I about 4 min
  22. II about 4 min
  23. III about 4 min
  24. IV about 3 min
  25. V about 9 min
  26. VI about 5 min
  27. VII about 6 min
  28. VIII about 5 min
  29. IX about 5 min
  30. X about 2 min
  31. XI about 9 min
  32. XII about 4 min
  33. I about 5 min
  34. II about 3 min
  35. III about 3 min
  36. IV about 7 min
  37. V about 7 min
  38. VI about 4 min
  39. VII about 7 min
  40. VIII about 10 min
  41. IX about 6 min
  42. X about 7 min
  43. XI about 2 min
  44. XII about 3 min
  45. XIII about 7 min
  46. XIV about 8 min
  47. XV about 4 min

Continue:

I

Стояла глубокая осень. Снег несколько раз принимался падать, но морозов не было, и он таял, превращая землю в глубокую, невылазную грязь.

Из села Воротыновки никуда не было пути — все дороги, большие и проселочные, размыло до такой степени, что колеса вязли в грязи не только на плотинах, но также и в каждой ложбине. Лесом же (а лесами в то время еще богата была Россия) совершенно не было проезда, дальше опушки самый отважный мужчина не осмеливался проникнуть. Волки и лисицы набрались храбрости и каждую ночь производили набеги на крестьянские хлева и курятники. Доставалось также и господским службам, невзирая на то, что они были окружены крепкими частоколами и высокими заборами, утыканными острыми гвоздями, сторожевые псы с отчаянным воем грызлись с лесными грабителями, выходили на них и мужики с топорами и дрекольем, но тем не менее погибло множество телят, поросят и кур, доставалось также и людям.

В делах водворился полнейший застой. Хлеб был вымолочен, на фабрике и в ткацких лежали вороха сукон и холстов, готовых к отправке, но покупщики не приезжали за ними. Поп и тот дальше как за околицу Воротыновки выехать не мог, и в приходе, раскиданном в хуторах и деревнях на расстоянии сотни верст с лишком, люди рождались и умирали без священника.

А погода продолжала стоять теплая, солнце усердно растапливало утренние заморозки, и конца не предвиделось такому печальному положению вещей.

Старики припоминали таких, как эти, только две зимы за время своего почти столетнего существования на земле: при царице Анне Иоанновне, а другой раз при царице Екатерине Алексеевне, после Пугачева.

Тогда вот так же, как и теперь, всю зиму дули ветры теплые, в Рождественском посту почки на деревьях стали наливаться и новая травка из-под сухих листьев в лесу показалась, хоть скотину из зимних закут выгоняй в поле, так в ту же пору, — вот какие были зимы. Морозов и ждать перестали. Все тогда сгнило. Хлеб пророс в закромах, овощи, сено, все пропало. Множество народа и скота перемерло от страшных, неведомых до той поры болезней.

Вот и теперь грозила та же беда.

Но у обитателей Воротыновки, кроме этой заботы, висела над головой еще другая напасть, смущавшая их душу больше бездорожицы, больше грозившего голода и болезней, — барыня их, Марфа Григорьевна, помирала.

Где бы ни встретились жители села — на фабрике, в ткацкой или в столярной, где с раннего утра и до поздней ночи кипела работа под наблюдением доверенных людей и любимцев помещицы, — всюду один и тот же вопрос срывался с уст: «Что барыня?»

Эти два слова произносились вслух только на тех окраинах села, где нельзя было опасаться, что их подслушают и донесут, но, чем ближе к барской усадьбе, тем таинственнее понижался голос. А в самом же доме, даже в нижнем этаже и таких отдаленных от барыниной спальни уголках, как сени с черного хода например, тут даже перешептываться стали опасаться относительно этого, а только с затаенным страхом во взгляде встречали и провожали глазами выбегавших из барыниной половины приближенных ее: Федосью Ивановну, старую барыню Варвару Петровну, барышню Марфиньку, буфетчика Игнатия Самсоныча и состарившегося в доме соседа-помещика Митеньку.

За исключением Марфиньки, которой шел пятнадцатый год, все эти люди, составлявшие в течение более чем полувека неизменный штат воротыновской помещицы, были очень стары. Но старее всех была сама барыня. Говорили, что ей до ста лет недалеко. Но так как больной ее никто и никогда не помнил и сама она, по-видимому, никогда о смерти не вспоминала, а с неутомимой и поистине изумительной бодростью думала только о земном и живом, всех как громом поразила перспектива увидеть ее мертвой.

Может быть, близкие к Марфе Григорьевне и замечали в последнее время перемену в ней: она стала вставать позже с постели, меньше кушала и не так часто обходила свои владения, а когда появлялась на фабрике, в ткацкой или в белошвейной, меньше придиралась к неисправностям, меньше взыскивала и наказывала, не могли также не замечать близкие к ней люди, что зрение у нее слабеет и что слышит она хуже, и утомляется быстрее, и засыпает не в урочное время в глубоком вольтеровском кресле на возвышении, у окна, из которого открывается вид в ту сторону парка, откуда издали можно было видеть экипажи гостей, когда они въезжали в аллею пирамидальных тополей.

Красива была эта аллея. Насадил ее еще Марфы Григорьевны отец, сподвижник Петра Великого, навидавшийся всяких диковин за границей, куда посылал его царь досмотреть то, что сам не удосужился обозреть. Тополям было более ста лет, один к одному ровные, точно по мерке выточенные, они тянулись на целую версту и оканчивались у речки, когда-то глубокой, но со временем измельчавшей до того, что только в половодье ее нельзя было переезжать вброд. За речкой тянулся на далекое, необозримое пространство темный лес, в котором водились не только волки, медведи и лисицы, но скрывались временами и такие люди, с которыми с глазу на глаз встречаться было небезопасно.

Нынешним летом Марфа Григорьевна только раз ездила по грибы в этот страшный лес, тогда как в былое время это было одним из ее любимейших удовольствий.

Да, приближенные не могли не замечать, что она уже с самой весны хиреет, но людям и в голову не приходило даже между собой обмениваться замечаниями по этому поводу. Всем было известно, с каким отвращением и недоверием относилась она к людским немощам и болезням.

— Хворают одни только дураки, — замечала она каждый раз, когда при ней соболезновали о чьих бы то ни было недугах.

Зависящие от нее люди — а таких было много — никогда не осмеливались жаловаться ей на здоровье и, как могли, скрывали свои немощи, чтобы не лишиться ее расположения.

Не раз случалось, что, заметив, что просватанная девушка похудела и побледнела или не так проворна и весела, как прежде, Марфа Григорьевна объявляла, что свадьбе не бывать.

— Пусть в девках сидит, коль хворая, — решала она.

И эти приговоры были безапелляционны. С характером Марфы Григорьевны ждать милости, хотя бы в самом отдаленном будущем, тому, кому она объявляла немилость, было немыслимо. Не только просить, но даже и напоминать ей об опальных считалось такой опасной дерзостью, что никто на это не мог решиться, кроме Федосьи Ивановны разве. Но эта была еще взыскательнее, неумолимее и недоступнее самой барыни, на которую она иногда позволяла себе ворчать, вслух и в резких выражениях, когда эта последняя поступала не так, как, по мнению Федосьи Ивановны, ей следовало поступать.

Федосьи Ивановны даже и молодые господа боялись столько же, если не больше Марфы Григорьевны.

II

Молодыми господами называли в Воротыновке детей Марфы Григорьевны — ее сыновей, Григория и Андрея Васильевичей и ее дочерей, Елизавету и Екатерину Васильевн.

Наименование «дети» плохо согласовывалось с их возрастом: у каждого из них были свои внуки, но все они родились и выросли в Воротыновке: их здесь знали детьми, и таким оставались они на всю жизнь в памяти окружающих, тем более что, вырастая один за другим, покидали родное гнездо, чтобы больше не возвращаться в него.

Сыновья женились в Петербурге, оба на богатых невестах.

Григорий Васильевич женился на фрейлине и княжне… Императрица была посаженой матерью. По уверению Федосьи Ивановны, свадьба стоила двадцать тысяч рублей. Деньги эти, медью и серебром, Самсоныч возил в Питер в бочонках, с конвоем из двух драгун да канцеляриста. Конвой сам губернатор (воротыновская помещица дочку у него крестила) вызвался откомандировать в распоряжение своей кумы и приятельницы.

Обоз, сопровождаемый толпой дворовых, был предлинный. Кроме вещей из гардероба покойного отца, бархатных, шитых золотом камзолов, кафтанов и кюлотов и множества пуховиков, серебряной и золотой утвари, ковров и полотна домашнего изделия, Марфа Григорьевна отправила сыну несколько семей дворовых и четырехместную расписную карету, ту самую, в которой ездила она с мужем после свадьбы ко двору царицы Елизаветы. Эта карета была так красиво расписана иностранными художниками, что всем бросалась в глаза. Прослышав, что на нее обратила внимание такая личность, которой ни в чем нельзя было отказать, Марфа Григорьевна распорядилась отослать карету в деревню, «чтобы завидущих глаз не мозолила». Карету она в виде свадебного подарка препроводила невестке своего старшего и любимого сына Григория.

Второй сын, Андрей, был нелюбимый, но и ему мать выслала много людей и вещей из Воротыновки, когда он женился. Этот, по ее мнению, сделал мезальянс. Его жена была незнатного рода, но зато богата, и, если судить по портрету, присланному свекрови, очень красива. Но ни богатство ее, ни почтительность, ни красота не склонили в ее пользу сердца Марфы Григорьевны. Сыну она написала, между прочим, по поводу его женитьбы:

«А ты, Андрюшка, каким был сызмальства дураком и с низкой душой, таким и остался, жену себе взял из подлого, низкого сословия, польстившись на деньги, а того не обдумал, что таких, как ее родители, у нас, при жизни твоего отца, частехонько на конюшне розгами секли. А впрочем, так как дело повернуть назад невозможно, посылаю тебе при сем денег десять тысяч, три лисьих отцовских шубы (более драгоценные меха были отданы старшему сыну), собольих шапок две, кафтанов, кюлотов, серебряной утвари, камней драгоценных ларец, живности разной, три десятка дворовых девок и парней, выученных швейному мастерству, поварскому и кондитерскому, и проч., и проч.».

Послала она также целый обоз, как и старшему сыну, но всего втрое меньше и по крайней мере вдесятеро хуже.

От жены из «подлого сословия» у Андрея Васильевича Воротынцева родился только один сын, который в свою очередь женился, долго огорчал родителей беспутством и упрямством и умер, не оставив потомства.

Обо всем этом воротыновская помещица узнавала через письма, которыми все без исключения члены многочисленной ее семьи почтительнейше напоминали ей о себе непременно два раза в год — летом ко дню ангела, а зимой — к Новому году. О важных переменах и происшествиях в семье, как, например, неожиданной царской милости, рождении ребенка, свадьбе, смерти, уведомлялось особо.

Письма, почти всегда сопровождаемые подношениями, гостинцами, доставлялись в Воротыновку через доверенных посланцев, которым поручалось, кроме того, передать на словах то, что доверять бумаге считалось почему-либо неудобным, и появление такого посланца надолго оживляло монотонное существование обитателей воротыновской усадьбы.

Эти посланцы привозили также и дворне известия от свояков и родичей, отправленных из родного села на службу к «молодым господам». Через них только и можно было узнать, кто жив, а кто умер, там, далеко на чужбине. Можно себе представить, с каким волнением ожидалось их появление в Воротыновке, как их угощали, с каким животрепещущим интересом выслушивали их рассказы и каким множеством поручений, подарков и поклонов снабжали их на обратный путь!

Сама Марфа Григорьевна на письма, получаемые ею от детей, внуков и правнуков, не отвечала — за нее отписывался Митенька. Грамотностью воротыновская помещица не отличалась: разбирала она, да и то с трудом, одну только церковную печать, а писать вовсе не умела. Только подпись свою невозможными каракулями выучилась она ставить там, где было нужно, но зато диктовать была великой мастерицей. Все ее послания дышали свойственной ей непоколебимой авторитетностью и отличались замечательной краткостью, силой и ясностью.

Нимало не сумняшеся, рассылала она свои наставления, выговоры и угрозы за тысячу верст на толстой синеватой бумаге с золотым образом, часто таким личностям, которых никогда в глаза не видала, а всегда попадала в цель.

Послушав суждения Марфы Григорьевны про членов ее разбросанной по всей России семьи, можно было подумать, что она за каждым следила с детства, тогда как многих она знала только по письмам, по портретам. Тем не менее ее приговоры относительно их ума, характера и способностей были так верны, что оставалось только изумляться ее проницательности.

Для этого ей достаточно было самой ничтожной подробности, нечаянно оброненного третьим лицом слова, какого-нибудь выражения в письме. Почерпала она также свои заключения из воспоминаний о родителях молодых людей, вступавших в ее семью.

— Андрей-то, Лизаветин, на внучке князя Бориса женился, — объявляла она своим приближенным, после того как все письма, полученные из столицы, были прочтены и посланцы, доставившие эти письма, допрошены. — Марьей невесту-то звать, лупоглазая, говорят, да русая. В бабушку, значит, и такой же, должно быть, дурой окажется. Ну, да у Андрея на двух ума хватит, ему дура и нужна.

Или:

— Катерина Софью свою за какого-то Балабанова просватала. Надо так полагать, того самого Балабанова внук, что при императрице Елизавете Петровне кабаки держал. Уж какого потомства от такого гуся ждать! Непременно мотом окажется. Надо Катерине отписать, чтобы попридержала Софьино приданое, по миру бы не пустил ее кабацкий внук.

III

Сама Марфа Григорьевна крепко держалась правила не выпускать из рук состояния.

Делилась она с детьми и внуками одними доходами со своих имений и распределяла эти доходы далеко не поровну: одним жаловала больше, другим меньше, как ей Бог на душу положит.

Для объяснения ей о своих нуждах некоторые из членов семьи присылали доверенных лиц, которые при этом удобном случае жаловались и ябедничали на родственников своих доверителей и вообще старались подорвать их кредит в глазах Марфы Григорьевны настолько, насколько хватало у них наглости и ловкости. Но Марфа Григорьевна доверяла только самой себе, своему внутреннему убеждению, и часто выходило так, что, чем больше чернили при ней человека, тем лучшего она была о нем мнения.

Впрочем, ее лицеприятие не должно было иметь последствий после ее смерти. Все знали, что духовная у нее уже давно написана, и каждому из ее наследников было известно, что именно он получит при разделе.

Старшему своему сыну Григорию Васильевичу, женатому на родовитой московке, она оставляла Воротыновку с прилегающими к ней хуторами и деревнями, всего пять тысяч душ.

Второму сыну, Андрею Васильевичу, должны были достаться земли в Вологодской губернии, тысяч десять десятин леса да прииски в Сибири, доставшиеся Марфе Григорьевне за долг и ровно ничего ей не приносившие, так как эксплуатировать эти прииски она гнушалась, считая это не дворянским делом. Но Андрей Васильевич умер, не оставив потомства — его жена из подлого сословия оказалась бесплодной и после смерти мужа была вычеркнута Марфой Григорьевной из списка родных. Часть покойного целиком должна была перейти Григорию Васильевичу и его детям.

И обе дочери Марфы Григорьевны, Елизавета, баронесса Фреденборг, и Екатерина, по мужу Ратморцева, скончались, не дождавшись наследства после матери, и их права на это наследство перешли к их детям и внукам.

Участок Фреденборгов назывался Райским гнездом, а Ратморцевых — Морским дном. Но окрестные крестьяне живо сократили по-своему эти напыщенные прозвища на Гнездо и Морское.

При каждом их этих участков, состоявших из села с хуторами и с населением в тысячу душ, находились церковь и господский дом с садом, но так как никто в этих домах не жил, то они стали приходить в ветхость, а сады при них дичать и глохнуть.

IV

Впрочем, в самом начале девятнадцатого столетия один из флигелей в усадьбе Гнезда понадобился Марфе Григорьевне, и в нем был произведен значительный ремонт.

Случилось это при следующих обстоятельствах.

Ранней осенью — хлеб еще не был убран с поля, и погода стояла совсем летняя — приехал в Воротыновку в крытой повозке, запряженной тройкой сытых лошадок, неизвестный старичок, по одежке судя — вроде как купец или приказчик, и просил доложить барыне, что желает передать ей в собственные руки письмо.

Его провели в длинную проходную комнату между кабинетом и буфетной, служившую приемной для такого люда, которого и к господам нельзя причислись да и к холопам неудобно приравнять: купцы, наезжавшие в известное время в Воротыновку за пшеницей, телятами, сукнами и прочими продуктами с полей и фабрик Марфы Григорьевны, попы из приходов в подвластных селах, а также благодетельствуемые ею дворяне из обнищавших…

Приезжего незнакомца ввели в эту комнату и, прежде чем докладывать о нем барыне, сказали о нем старшему дворецкому, Игнатию Самсоновичу. Но и ему тоже незнакомец не пожелал открыть ни имя свое, ни цели своего посещения и на все расспросы повторял все одно и то же:

— Доложите барыне Марфе Григорьевне, чтобы сюда вышли, они меня знают.

Делать нечего, постоял перед таинственным посетителем Игнатий Самсонович, пожевал губами, окидывая его пытливым взглядом с ног до головы, и отправился исполнять поручение.

Незнакомец сказал правду — барыня его знала, при первом взгляде на него изменилась в лице и глухо вскрикнула:

— Это ты, Алексеич?

От изумления она как будто немножко опешила и к двери попятилась, однако скорехонько оправилась и повернула назад в кабинет.

Незнакомец, с низкими поклонами и повторяя: «Я, матушка, Марфа Григорьевна, я самый и есть», — последовал за нею, а когда переступил порог кабинета, дверь за ними заперлась.

О чем толковали они в глубокой комнате с окнами в сад, уставленной мебелью прошлого столетия, вывезенной покойным супругом Марфы Григорьевны из-за границы, неизвестно, но аудиенция длилась долго, так долго, что лошадки старика успели отдохнуть, пока он беседовал с воротыновской помещицей, и он отправился в обратный путь, невзирая на приближавшуюся ночь и на то, что в лесу, через который ему лежал путь, и днем без конвоя не всякий решался ехать.

Барыня же, перед тем как лечь почивать, долго продержала у себя Федосью Ивановну, Игнатия Самсоновича и Митеньку.

V

Митенька, невзирая на свое слабоумие (он по всей окрестности слыл блаженным, и многие были убеждены, что он может пророчествовать) был очень полезен Марфе Григорьевне и по хозяйству, и в поле, и на фабрике, и в доме.

Предан он ей был как собака, и, невзирая на крайне добродушный и глуповатый вид, отлично умел все подсмотреть, подслушать и донести.

Рассказывали, что смолоду Митенька был далеко не похож на то, чем он был теперь, — его помнили статным, краснощеким, чернобровым красавцем. Но таким был он только до семнадцати лет, пока не обрушилась на него напасть, лишившая его в одну ночь родителя и состояния и изуродовавшая его нравственно и физически на всю жизнь.

История эта была темная, и рассказывали ее разно. Кто говорил, что шайка разбойников подплыла ночью к усадьбе Митенькина родителя в лодках, все там разграбила и людей перерезала, причем один из злодеев так треснул Митеньку по голове, что раскроил ему череп до мозгов. Другие же, таинственно понижая голос, уверяли, что и сам-то родитель Митеньки был разбойник, ходил на промысел, брал на хранение добычу злодеев, и будто из-за этой-то добычи и вышло у него с ними смертельное побоище, в котором он погиб.

Разграбленная усадьба находилась в десяти верстах от Воротыновки, и с покойным владельцем ее Марфа Григорьевна с незапамятных времен водила дружбу. Она была тогда еще не стара и легка на подъем. Узнав про катастрофу, она тотчас поскакала на место происшествия и принялась там распоряжаться по-своему: собрала народ, учинила допрос тем, кого можно было подозревать в сообщничестве с разбойниками, и, перетолковав с каждым отдельно и с глазу на глаз, решила, что это дело до начальства доводить не следует. Убитых она распорядилась похоронить, и, уложив на подводу остатки имущества, что злодеи не успели захватить, увезла все это вместе с израненным мальчиком в Воротыновку.

Митеньку она лечила по-своему — разными мазями и настойками из трав, с помощью известнейших в околотке знахарей и знахарок, но так как пролом головы был до мозгов, то все решили единогласно, что в полный разум Митеньке никогда не прийти.

— Оно, может, и к лучшему — Господь знает, что делает, — говорила потом Марфа Григорьевна, когда при ней жалели о несчастной судьбе юноши.

А когда, много лет спустя, те злодеи, что ограбили его, сделали сиротой и изуродовали, были пойманы и перед плахой во всем повинились, действительно, для Митеньки вышло к лучшему, что на допрос, учиненный ему приказными, нарочно для этого присланными из города, он ровно ничего, кроме нелепостей, не мог ответить. Его за скудоумием оставили в покое, и вопрос об участии его в деяниях отца так и остался навсегда открытым. Митенька оказался так глуп и беспамятен, что приказным ничего нельзя было от него добиться.

Но Марфа Григорьевна обладала даром заставлять его помнить все, что она хотела, чтобы он помнил, и понимать то, что она ему приказывала, в некоторых случаях она доверяла ему больше, чем Федосье Ивановне и Игнатию Самсоновичу.

VI

Так было и в том деле, по которому приезжал к ней таинственный старик, названный ею Алексеичем. Объявив Федосье Ивановне и Игнатию Самсоновичу, что в Гнездо приедет жить на неопределенное время одна личность и что надо привести в порядок тот из флигелей при барской усадьбе, что находится подальше от большой проезжей дороги и выходит окнами лицевой стороны в сад, Марфа Григорьевна возложила надзор за тем, чтобы все было исполнено к Покрову, на Митеньку. Деятельно принялся он за возложенное на него поручение, беспрестанно сновал взад и вперед из Воротыновки в Гнездо и из Гнезда в Воротыновку, а кроме того, добрую часть ночи проводил за писанием писем, которые диктовала ему барыня и которые потом отправлялись с верным человеком в город для отсылки эстафетой куда следовало. Наконец, за несколько дней до назначенного срока, к приезду ожидаемой гостьи все было готово. Марфа Григорьевна сама поехала в Гнездо, чтобы лично убедиться, исполнено ли все в точности по ее указаниям, и сама выбрала в доме ту мебель, которую предназначала для флигеля. При ней эту мебель и расставили в пяти низеньких горницах с белыми полами, оштукатуренными стенами и маленькими, в одно стекло, оконцами. И образа при ней повесили, и печки затопили. Уехала она назад, когда уже все было приведено в порядок, а вернувшись в Воротыновку, приказала отобрать несколько ковров попроще, куска четыре сукна серого, с дюжину кусков полотна, да провизии из кладовых, меда сотового, копченых гусей, солонины, сушеных грибов, яблок. Все это вместе с бочонками мяса, пива и кваса было нагружено на телегу и в сопровождении двух женщин из дворовых, Марьи и Феклы, отправлено в Гнездо. Марья должна была стряпать на приезжую, а Фекла — стирать.

Прошло еще дней десять, и из Гнезда прискакал гонец с известием, что барышня приехала…

— Ну, что же, приехала, так и пусть живет, — сухо заметила на это заявление Марфа Григорьевна.

Оно застало ее за утренним чаем, который, по обыкновению, разливала Варвара Петровна. У двери в коридоре стояла Федосья Ивановна, доклад был сделан через нее. Из-за ее плеч в благоговейном страхе выглядывал молодой малый со всклокоченной головой и глупо выпученными глазами, весь еще красный и потный от усталости — он проскакал пятнадцать верст без передышки и ждал приказаний.

Но барыня молчала. В стеганой атласной душегрейке и в шлыке из шелковой материи на голове, она сидела неподвижно, выпрямившись на своем жестком золоченом кресле с высокой спинкой, украшенной затейливой резьбой, и, стиснув губы, прищуренными глазами смотрела вдаль, через стол с посудой и самоваром, за которым хлопотала Варвара Петровна, тогда еще нестарая, краснощекая и черноволосая девушка с живым, пронзительным взглядом. При появлении гонца из Гнезда у нее так заискрились глаза от любопытства, что она поспешила пригнуться к чашке, которую вытирала, чтобы скрыть волнение.

Встрепенулся и Митенька, кушавший чай в отдалении, на столике у окошечка, и поднялся было с места, чтобы бежать, куда прикажут, но, убедившись, что барыня на него не смотрит, снова тихо опустился на прежнее место и стал скромно допивать свой чай из большой глиняной кружки, исподлобья вопросительно поглядывая на Федосью Ивановну.

Но та хранила свое обычное невозмутимое спокойствие. Когда, наскучив ожиданием, парень, переминавшийся с ноги на ногу за ее спиной, решился наконец спросить у нее шепотком, доколь ему тут стоять, — она сердито отмахнулась от него и еще строже сдвинула брови.

Федосья Ивановна уж знала, когда можно говорить с барыней и когда нет. Обождав еще минут пять, она почтительно осведомилась:

— Никаких приказаний от вашей милости не будет?

— Кому? — отрывисто проронила барыня, сдвигая брови.

— Да вот тому парню из Гнезда.

— Пусть назад скорее едет, нечего ему тут слоняться, — и, вскинув на Варвару Петровну и Митеньку строгий взгляд, она прибавила: — И чтобы никаких толков про ту, что в Гнезде, здесь не распложалось, вот вам мой приказ. Узнаю что-нибудь, ты у меня в ответе будешь, — обратилась она снова к своей славной наперснице. — Чтобы ни туда отсюда, ни отсюда туда никому хода не было! Слышишь?

Этот приказ самым ясным и точным образом устанавливал навсегда положение приезжей во владениях Марфы Григорьевны и отношение к ней последней. С этих пор иначе как «та из Гнезда» приезжую в Воротыновке не называли и таинственно понижали голос, говоря про нее.

Федосье Ивановне приказано было заботиться о том, чтобы она ни в чем не терпела нужды, и время от времени барыня посылала ее и Митеньку узнать, «что там она».

VII

Незнакомка приехала с двумя женщинами, старой и молодой, которые пребывали при ней безотлучно, и жизнь повела совсем уединенную, даже на крылечко не выходила она подышать свежим воздухом и холщовых, разрисованных домашним живописцем штор, которыми были завешены окна в той дальней горнице, где она обыкновенно сидела, никогда не поднимала. Она так пряталась от людей, что даже присланные сюда из Воротыновки бабы — Марья с Феклой — никак не могли изловчиться, чтобы в личико ее посмотреть. Женщины, прислуживавшие ей, были неразговорчивы и точно чем-то напуганы, к здешним они относились подозрительно, и от них одно только и можно было узнать, а именно что госпожа их молода, всего только восемнадцатый год ей пошел, и что зовут ее Софьей Дмитриевной. Но этим именем почему-то опасались звать ее, а звали просто «барышней», даже промеж себя.

Перед Рождеством с нею приключилась болезнь, и она слегла в постель.

Как прознал про то старичок Алексеич, неизвестно, но он тотчас же явился в Воротыновку, чтобы известить о том Марфу Григорьевну, а эта, нимало не медля, приказала закладывать возок, уложить кое-что из белья на несколько дней и в сопровождении одной только Федосьи Ивановны укатила в Гнездо. Старичок поехал за ними.

Вернулась барыня домой только через неделю.

Кучер Степан, возивший ее в Гнездо, рассказывал, что остановилась она в доме, а во флигель пошла после того, как отдохнула с дороги и чаю накушалась. А ночью опять за барыней прибегали из флигеля, а также за попом. Что там они с попом делали, Степану неизвестно, а только чуть свет приказано ему было лошадей в возок запрягать и отвезти того старичка с Федосьей Ивановной в город. Пристали они там не на постоялом дворе, а в хорошем доме, с мезонином, на большом, чистом дворе, с конюшнями, сараями и с помещением для целой артели рабочих. В избе той его обедом кормили, и баба, что щи ему горячие на стол поставила, сказала, что дом тот принадлежал тому старичку, Никанору Алексеевичу. Богатейший он купец, хлеб скупает и на своих судах по Волге и вниз, и вверх гонит. К вечеру стали собираться ребята ужинать и, поужинав, полегли в той избе спать. И Степан с ними. А Федосья Ивановна, та в купецких хоромах ночевала. А утром, одевшись в добрую одежду, она куда-то отправилась и долго ходила по городу, так что уже темнеть стало, как вернулась. И слышал Степан, как хозяйка уговаривала ее ночевать, а она ей на это: «Нельзя, — говорит, — барыня Марфа Григорьевна наказывала скорее вернуться». И старичок ее руку держал: «Поезжай, поезжай с Богом, Ивановна, Господь милостив, к полуночи будете у места». А его, Степана, он отвел в сторону и приказал что есть силы гнать коней, как мимо Сорочьего Яра будут проезжать, потому только тут и опасно. Старичок дошлый, все места ему там знакомы.

По возвращении из Гнезда Марфа Григорьевна много дней сряду письма в разные места Митеньке диктовала, а потом эти письма в город с нарочным отправила.

VIII

От своей болезни барышня так и не оправилась: то лучше ей делалось, то хуже. Марфа Григорьевна не навещала ее больше, но иногда посылала к ней Федосью Ивановну с разными снадобьями. Прослышит про какое-нибудь средство, добудет или дома приготовит и пошлет «той в Гнезде». Посылала она ей таким образом и водку, на муравьях настоенную, и отвар из березовых почек, и порошок из сушеных тараканов с сахаром, и множество других еще средств, но толку от них было мало.

Прослышали в Воротыновке, что барышня в Гнезде извелась совсем и стала как будто не в своем уме. Эту весть привез преданный старичок из города. Он же с месяц спустя явился доложить Марфе Григорьевне, что Софья Дмитриевна скончалась.

Похоронили ее у церкви в Гнезде. Барыня ездила с Федосьей Ивановной на похороны. Отпросились на эту церемонию и многие другие из дворовых. И тут только всем стало известно, какая была собою таинственная незнакомка. Увидали ее в гробу — высокая, стройная, совсем еще молоденькая. Промеж бледных губ зубы, как жемчуг, ровные да белые, коса густая, русая, длинная, брови тонкие, дугой, красавица. На пальчике правой ручки перстенечек у нее был надет, золотой, с жемчужиной. Марфа Григорьевна приказала этот перстенечек с покойницы снять и взяла его себе. Все ее одобряли за это — грешно хоронить покойников в таких украшениях, которые приличествуют только живым. Вместо этого перстенька она сняла у себя с шеи образок и сама положила на грудь мертвой.

Все имущество, что после нее осталось, Марфа Григорьевна тому старичку, Алексеичу, отдала и ему же поручила обеих женщин, что с покойницей с ее стороны приехали. Он их с собой после сорочин в городе увез.

А Марья с Феклой так и не вернулись никогда в Воротыновку — барыня продала их в дальнюю губернию каким-то знакомым ей господам и прямо их туда на подводе из Гнезда и отправили.

IX

Случилось все это в 1801 году.

Из детей Марфы Григорьевны оставался тогда в живых один только старший сын, Григорий Васильевич. Ему тогда еще не было и шестидесяти лет, но он казался на вид много дряхлее своей восьмидесятипятилетней матери. Его хватил паралич, и он безвыездно жил в имении, доставшемся ему, близ Москвы. Это имение называлось Яблочки и было великолепно устроено. Григорий Васильевич поселился в нем вскоре после свадьбы и истратил на него все доходы.

В этом имении родились и выросли все его дети — три дочери и сын Василий. Позднее воспитывался внук Александр. Этому последнему, доводившемуся Марфе Григорьевне правнуком, и должно было достаться родовое имение Воротыновка.

Тетки его, дочери Григория Васильевича, давно были пристроены и отделены, сын же, несчастный Василий Григорьевич, женился на малороссиянке и был убит крестьянами своей жены года через полтора после того, как она родила ему сына.

Василий Григорьевич был нрава жестокого и крутого. Из подмосковного имения его родителей, когда он приезжал туда помогать отцу хозяйничать, народ бежал толпами куда попало: в Сибирь, на Дон, за Уральские горы, в калмыцкие степи — всюду, куда в то время спасались люди от господ, когда невмоготу было сносить их тиранство. Приехав с молодой женой после свадьбы в ее вотчину, он вздумал заводить и там такие же порядки, как под Москвой, но хохлы перенести это не могли и зарезали его в присутствии жены. Двое холопов держали ее «легохонько за белые рученьки», пока другие расправлялись с ее супругом, чтобы не мешала и сама под нож не угодила.

Потрясенная этим зрелищем, молодая женщина помешалась в уме и поступила в монастырь.

Ее сына привезли к деду Григорию Васильевичу, который, хотя уже и тогда плохо владел правой рукой, однако был еще настолько бодр, что мог заниматься воспитанием внука, то есть нанимал ему за большие деньги гувернеров и учителей в Москве.

На этом ребенке, названном Александром в честь восприемника его, цесаревича Александра (он родился до воцарения Павла), и сосредоточивались теперь все надежды его прабабки, Марфы Григорьевны.

«Пуще всего о здоровье Лексаши следует пещись, и чтобы ему в раннем возрасте в брак вступить с надежной девицей, дабы род наш не прекратился», — повторяла она сыну в каждом своем письме.

Когда мальчик подрос, Марфа Григорьевна пожелала видеть его, и, перед тем как отправить Александра Васильевича в Петербург на службу (военную, разумеется, ибо все дворяне тогда начинали свою карьеру с военной службы), дед прислал его погостить в Воротыновку.

X

Шестнадцатилетний представитель воротыновского рода явился к прабабке с большой свитой, в поезде, состоявшем из четырехместной кареты на высоких рессорах, нескольких крытых бричек и пяти телег, нагруженных вещами и людьми. При нем были гувернер-француз, из эмигрантов, маркиз Фонтен де Соланж, дядька из крепостных, старик по имени Потапыч, камердинер, несколько лакеев и мальчиков для мелких услуг.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…