Front matter
Вся женская жизнь в нескольких часах
Повесть, исполненная философии
Сенковский О. И. Сочинения Барона Брамбеуса
I
«Начальник его, Ивана Ивановича, сочетается браком с дочерью ее, Анны Петровны, по имени Олинькою, немедленно после выпуска оной из института и получит от родителей ее, Олиньки, в счет приданого, шестьдесят тысяч рублей годового дохода тотчас, остальную же часть оного — даст бог! — по кончине реченных родителей оной Олиньки».
II
«Оная Анна Петровна обязуется заставить ее, Олиньку, любить оного начальника его, Ивана Ивановича, как своего собственного».
III
«До благополучного совершения на сих и оных вышеупомянутых условиях брачного обряда оный начальник имеет представить его, Ивана Ивановича, к чину статского советника и чрез два года приискать законные причины к произведению его же в превосходительные».
IV
«Ответственность за все могущие случиться неудачи — от чего боже сохрани! — лежит исключительно на оном начальнике, яко человеке в большой силе, ищущем невесты, супружеского счастия и оного приданого».
Иван Иванович утвердил этот трактат своею верховною мужниною властью, и размен ратификацией совершился торжественным образом в средине гостиной: подчиненный предложил зятю-начальнику понюхать его табаку, и взаимно начальник попотчевал подчиненного тестя щепоткою из своей табакерки; оба они в одно время важно втянули в себя носами отрадный, душистый порошок с длинным-длинным наслаждением; оба вместе нежно посмотрели друг на друга подернутыми слезною влагою сверкающими глазами, и оба вместе воскликнули с удивлением: «А!!!! славный ваш табак!..»
И судьба Олиньки решилась!
При всяком трактате бывают секретные статьи: они находились и в договоре, заключенном уполномоченными тетушками, свояченицами и кузинами между начальником и его подчиненным, но были условлены прямо от имени Анны Петровны и утверждены ею безо всякого участия и ведома Ивана Ивановича: потому-то они и назывались секретными.
Секретные статьи
I
«Анна Петровна обязуется одержать верх над скупостью мужа своего, Ивана Ивановича, путем убеждения, а в потребном случае и действительнейшими средствами и довести его до того, чтобы реченный муж, Иван Иванович, дал великолепный бал вскоре после выпуска Олиньки из института».
II
«В начале означенного бала Олинька имеет равнодушно танцовать с молодыми людьми в зале, а договаривающийся начальник его, Ивана Ивановича, будет по положению играть в вист в одной из отдаленных комнат. Оная Анна Петровна не упустит сделать оному мужу своему надлежащее предложение о составлении приличной партии для него, начальника и будущего зятя».
III
«В промежутках между робберами оный начальник его, Ивана Ивановича, будет любезничать с Олинькою».
VI
«Анна Петровна отвечает за благоприятное действие начальнических его впечатлений над невинным сердцем ее дочери».
Начальник исполнил без отлагательства III пункт трактата — зри выше, — но приведение в действие I секретной статьи со стороны Анны Петровны не обошлось без крика, слез и бури. Она принуждена была прибегнуть к решительной мере: топнуть ногою и закричать: «Я так хочу!..»
Иван Иванович должен был заткнуть уши и сказать: — Согласен, согласен, душенька!.. Пусть будет по-твоему: только я боюсь «неудачи»…
Ах, если б вы знали Олиньку! Если б видели ее пленительное, овальное лицо, чистое, гладкое, нежное, светлое, как снег, и розовое, как заря, исполненное жизни и стыда, покоя и темного предчувствия бурных движений страсти; ее большие голубые глаза, в которые беззаботно смотрела душа ее на свет, как на цветник институтского сада, по которым роскошно плавали два белые, свежие, атласные века с длинными черными ресницами; ее багряные, пурпуровые, маленькие уста, созданные только для улыбки, поцелуя, пламенных клятв и выражения сердечного счастия; ее зубки, ее волосы, ее ручку, ее ножку, тонкую, мелкую, застенчивую ножку!.. Если б еще взглянули вы украдкою на полное, круглое, сахарное, белое и прозрачное, как слоновая кость, плечо ее, когда наколдованная сладострастием коварной модистки эполетка газового платья тихонько обнаруживала его, скользя таинственно по зеркальной коже и, зажегши кровь зрителя, опять быстро взбегала на гладкое возвышение и закрывала его легкою, стыдливою тканью, — вы, наверное, сошли б с ума или заплакали бы об Олиньке!..
Я знал ее, то есть знал так, как можно знать молнию, которая гаснет в минуту своего рождения, ослепив глаза любопытного. Олинька промелькнула в туманной атмосфере земной жизни, подобно громовой искре, которая с быстротою мысли выливает из яркого серного огня длинную, зубчатую, изломанную линию и, величественно нарисовавшись на черном грунте тучи, исчезает навсегда с быстротою обманутой надежды. Надобно было завидеть ее в это мгновение ока: теперь уже никто из нас ее не увидит!..
Привезенная домой маменькою после обеда, она провела остаток первого дня в сладостном смятении незнакомой свободы и давно забытых ласк родителей, которые чрезвычайно разнежились с нею и, наигравшись с своим подобием, отраженным в дочери и которое долженствовало продолжать их жизнь после кончины, с неизъяснимым удовольствием целовали в ней, обоняли и прижимали к сердцу превосходительство. Измученная их любовию, Олинька легла спать рано и спала спокойно, как ангел, до девяти часов утра. Мухи разбудили ее. Она раскрыла глаза, сама не помня, где находится, и была приятно изумлена неожиданным видом двух бальных платьев, висящих перед кроватью, и множества пышных материй, блонд, лент, платков, платочков, золотых украшений и миленьких игрушек, разложенных со вкусом и кокетством на двух столиках. Все чувства заиграли в Олиньке. Олинька соскочила с постели, как бы вытолкнутая пружиною, и босая, полунагая, поддерживая рукою валящуюся с плеч рубашку, побежала к розовому платью; потом побежала к белому; потом опять к розовому; потом к столикам; потом снова к платьям. «Ах, какие они милые!.. Прелесть!.. Чудо!.. Маменька!.. где ты?.. Какие вещи!.. Как здесь весело!.. Сегодня мое рождение: это все подарки маменьки!.. Какая она добрая!.. Какая она добрая!.. Какое чудесное платье!..» — Олинька подходила ко всякой вещи и рассматривала ее с восхищением, отступала несколько шагов и смотрела на нее издали с новым восхищением; садилась на постели и с восхищением развертывала на коленах куски изящных разноцветных тканей; и опять вставала, и опять смотрела, и опять садилась, и при всяком новом положении тела испытывала новое ощущение счастия.
Дверь отворилась, и маменька важно вошла в ее спальню. Она опять прыгнула с места, как стрела, нечаянно тронутая тетивою, и бросилась к маменьке на шею. «Маменька!.. какая ты добрая!.. какие платья… какие ленты!.. Это все для меня, маменька!..» — Она целовала маменьку, жала ее шею своими полными алебастровыми руками, душила ее от всего сердца и не допускала отвечать.
— Для тебя, друг мой!.. для тебя!.. — говорила Анна Петровна, целуя дочь и задыхаясь в ее объятиях. — Для тебя, мой ангел!.. Сегодня твое рождение, и у нас будет бал.
— Бал!.. — вскричала Олинька, отскочив назад. — Сегодня у нас бал?.. Ах, маменька!.. ах!.. у меня голова кружится… Сегодня бал!
— Душенька, ты танцуешь в одной рубашке…
— Маменька — бал!.. Я не знаю, что со мною делается!..
— Ты простудишься, мой друг!.. Ляг в постель или приоденься немножко.
Олинька поспешно надела зеленые, шитые золотом туфли на белую босую ножку, накинула на себя черный платок, собрала свои волосы, свернула их и утвердила гребнем на голове; и в этом простом фантастическом наряде она могла поспорить о красоте и изящности с самою блистательною мечтою сладострастной греческой мифологии. Мельком заглянув в зеркало, она увидела в нем себя и улыбнулась от удовольствия. Мать поцеловала ее с умилением и подумала: «Она так же хороша, как была я двадцать лет тому назад».
В эту минуту горничная вошла в комнату с горшком роз на руках, говоря, что Прасковья Петровна прислала поздравить Олиньку этим подарком.
— Вели благодарить тетушку! — рассеянно отвечала Олинька, не смотря на розы и с жадною радостью перебирая ленты и материи, разложенные на столиках, которые десять раз брала она в руки и десять раз бросала, бегая с ними к зеркалу, применяя к лицу и повторяя: «Очень мило!.. Очень мило!..»
Мать таинственно взяла ее за руку и повела к великолепному новому шкафу, который в один поворот ключика отворился настежь, обнаружив ряд прекрасных капотов и платьев. Олинька вскричала: «И это тоже для меня?.. Ах, маменька, этого уж слишком много!.. Белое платье!.. Какое оно нарядное!..»
Тогда как Олинька, взявшись пальчиками за край платья, раскинула его и рассматривала с восхищением, Анна Петровна, у которой сердце сильно билось в ту минуту, обняла ее дрожащими руками, приклонила к себе и поцеловала в лоб.
— Знаешь ли, Олинька, что это за платье?
Олинька посмотрела ей в глаза с недоумением.
— Это, маменька, кажется?.. Это не бальное платье…
— Это твое подвенечное платье.
Олинька покраснела.
— Мы уже приискали для тебя жениха, прекрасного, степенного человека… в генеральском чине!.. со звездою!..
Олинька, чтоб скрыть свое смущение, забила голову в шкаф и с притворным вниманием рассматривала поочередно платья и капоты, трепеща со страху.
— Ты, мой друг, сегодня познакомишься с ним на бале. Он тебе непременно понравится…
Олинька хотела сказать: «Маменька!.. ведь он мужчина!.. Я мужчин боюсь!» — и покраснев ужасно при одной мысли о мужчине, она придвинула глаза к гроденаплевому капоту, который беспрерывно ворочала перед светом, повторяя: «Не правда ли, маменька, что это очень милый цвет?..»
— Если ты меня любишь, то будешь с ним сегодня вежлива и любезна…
Олинька побежала от шкафа к столику и отвечала ей: «Какой прелестный фермуар!.. Это все бриллианты, маменька?»
Изумленная равнодушием дочери к подобному известию, Анна Петровна пошла за нею к столику с недовольным лицом, продолжая свое увещание.
— Олинька!.. ты дурачишься!.. Оставь, прошу, свою институтскую скромность… Я говорю с тобой сериозно. Ты уже в свете, и мы заботимся о твоем счастии. Друг мой!.. когда представляется хорошая партия, никогда не надо пропускать случая… Иная потому, что искала мужа по своему вкусу, навек осталась в девках… На что долго выбирать жениха?.. Ах, душенька!.. Мужчины все одинаковы!..
Олинька во время этой поучительной беседы рассеянно копалась в тканях, примеряла браслетки, мяла ленты, пытаясь складывать их в причудливые банты, и слушала наставление нежной родительницы; но ее руки и ноги были холодны, как лед, ее розовые ногти обливались синим, гробовым цветом; она дрожала и часто отворачивала голову, чтобы перевести дух. Что ж ей так не понравилось в этом предложении?.. Многое. Во-первых, звезда; во-вторых, тон рассуждения маменьки. Сверх того, Олинька никогда в жизни не думала о муже, ни о замужестве и испугалась, как громового удара, внезапного объявления о скорой свадьбе и о сделанном уже выборе друга. Она отнюдь не знала, каким порядком должно это происходить в природе, но ее сердце чувствовало, независимо от нее самой, что его лишают врожденных прав, что у него отнимают свободу, единственную свободу, предоставленную женщине человеком. О! в этом отношении сердца девушек удивительно как проницательны: они не требуют предварительных наставлений, чтоб постигнуть всю важность наносимой им чужою волею обиды. Анна Петровна села в кресла и продолжала свои жестокие рассуждения. Она доказывала Олиньке, что все мужчины дураки, тираны и изменники; что они не заслуживают того, чтоб женщины их любили; что женщины, выходя замуж, должны думать только о своих выгодах и не жертвовать собою для любви, и прочая, и прочая.
Это — знаете! — философия опытных женщин.
Анна Петровна доказывала еще много других вещей, но Олинька уже их не слышала. Олинька стояла перед нею, как оклеветанная невинность перед судом нечестивых, и, ворочая в пальцах машинально взятую со столика готическую пряжку, бесчувственными глазами смотрела на розу, присланную ей от тетушки. Лучи солнца падали на растение, и согретая ими почка начинала раскрываться, образуя первые очерки юного цветка. Взор Олиньки невольно следовал за тихими движениями красивой жизни нежного растительного младенца, и взволнованная душа девушки приятно опочила на мягких розовых членах рождающегося цвета. Какое-то магнитное сочувствие связывало этого нового пришельца на свет с ее опечаленным сердцем, и последнее как будто постигало все существующее между ними сходство, как будто знало по опыту, что в этой комнате, в этом доме, в этом развращенном мире нет ему другого бескорыстного друга, кроме этого доброго, веселого, беззащитного цветочка.
Анна Петровна слегка описывала лицо и широкою кистью чертила великолепную картину чина и звезды припасенного ею жениха; но ее слова отражались от омертвелой дочери, как от мрамора. Олинька, более всего ужасавшаяся этой звезды, упорно молчала и не сводила неподвижных глаз с цветка, который сквозь вьющуюся по ним слезу изменялся в ее взорах в разные фантастические виды и, наконец, вдруг как-то представился ей огромною страшною серебряною звездою. Она затрепетала. Во время молебствий и испытаний в институте видела она многих важных, почтенных особ со звездами, которых называют там родителями и начальниками, и в ее понятии звезда, плешина и седые волосы так странно были перемешаны, так тесно соединились между собою, что она почти не различала их мыслию, почти не помнила, где которая из них носится по-настоящему, плешина ли на груди, а звезда на маковке, или обратно?.. Мать спросила с беспокойством, что с нею, зачем она молчит, зачем не говорит того, что думает. Она хотела что-то сказать… стряхнула слезу с ресниц и… увидев опять на кусте цветок, а не звезду, опрометью бросилась к нему, начала около него прыгать, начала осматривать его со всех сторон, восхищаться его красотою, дотрагиваться до него пальцем, нюхать его, ласкать и кричать: «Посмотри, маменька!.. посмотри!.. какой он миленькой!.. Ты не знаешь? — я все время смотрела на него!.. хотела видеть, как он раскрывается. Какой чудесный запах!.. Понюхай, маменька!.. ты ничего в свете не видала занимательнее этого цветочка!.. Что, разве ты не любишь молодых роз?.. Я страх люблю их! Ах, какая прелесть!..»
Анна Петровна надулась и с досады сказала ей, что она глупа, как институтка.
Оленька отвечала ей, что поцелует у тетушки ручку за этот бесподобный подарок.
Анна Петровна рассердилась и пошла. Куда же она пошла?.. Вот, теперь не помню! Мне, однако ж, сказывали… Да! точно! пошла бранить мужа.
Олинька уже не смотрела ни на материи, ни на ленты, ни на платья; они ей опротивели, казались звездообразными, холодными, как присутствие старика, гадкими, как морщины. Взор ее невольно избегал встречи со шкафом, в котором висело белое атласное платье с букетом и широкою блондою. Если б это было ночью, она была бы в состоянии вообразить себе, что там сидит мертвец, домовой, леший, и с криком ушла б из комнаты. Чтоб не думать о предложении матери, она все свое внимание, все чувства, всю душу излила на образующийся при ее глазах розан. Она не могла расстаться с ним ни на минуту; любила его, как брата, забавлялась с ним, как с куклою, и радовалась его успехам в жизни, красоте и силе. Он весь день был единственным ее приятелем: если б маменька опять заговорила с нею о звезде, она неминуемо влюбилась бы в него, как в любовника. Девушек дразнить не надобно.
Когда родился я на свет, пытки уже были уничтожены во всех европейских государствах, исключая Турцию и Рим. Я получил первое об них понятие из выносок разных исторических сочинений; но выноски, как бы часто ни были набиты острыми учеными гвоздями, не могут еще изобразить в точности всех ужасов пытания. Я съездил нарочно в Константинополь и в Рим, чтоб увидеть, как терзают человеческое тело, как растягивают члены, вывертывают суставы, загоняют тросточки под ногти, сжимают ноги в железной обуви, гладят кожу раскаленными утюгами и сдирают ее тонкими полосами; чтоб быть свидетелем, как твердые души, великие, непоколебимые в добродетели, неустрашимо переносят все подобные мучения и еще находят в них сладость — сладость в иготи столченной невинности. По несчастью — уж подлинно я должен быть несчастлив! — я не успел обратить на себя внимания ни бостанджи-баши. ни председателя св. инквизиции и ничего не видал ни в Цареграде, ни в Риме. Пришлось читать неистовые романы, творения, предназначенные для легкого и приятного чтения, которого, впрочем, не могу терпеть, чтоб составить себе ясное понятие об этих предметах. Я долго составлял его, составлял на разные манеры и никак не составил. Я уже завидовал редкой проницательности одного великого писателя, который бог весть как мигом, однако ж, постиг возможность быть безвинно посаженным на кол и душевно радоваться этому случаю, сидя очень неудобно на коле, ловко совершать для истории великие подвиги, достойные удивления потомства. Мне казалось, что я никогда этого не постигну. Но однажды, случайно, невзначай, я подстерег, как одевают девиц на бал, и тут постиг все тайны пытки. Точно! можно быть терзаемым, мучимым жестоко, ужасно, бесчеловечно, и находить удовольствие в терзаниях, и благословлять терзающую вас руку, и не проболтаться ни одним лишним словечком — лишь бы наперед вы знали, что после всех этих страданий будет бал.
Теперь я понимаю все дело. Удостоверьте меня, что люди будут мне удивляться, — я сейчас позволю вам посадить меня на кол и с кола буду писать мои повести; но вы должны находить их несравненными и приискать для меня историографа, который провозгласил бы меня первым писателем в мире. Даром не стану я делать великих подвигов: никто не делает их даром.
Однако ж, когда б даже вы мне сказали, что я буду первою красавицею на вашем бале, я, право, не выдержал бы той пытки, какой, с двух часов пополудни до десяти часов вечера, была подвержена невинная Олинька: я бы завизжал, как поросенок, искусал бы всех служанок и парикмахеров, высказал бы всю свою подноготную — и кого люблю — и кому хочу вскружить голову моим кокетством — и в ком желаю произвести впечатление — и которую из моих приятельниц имею в виду взбесить изящностью моего наряда — и за кого надеюсь выйти замуж; я даже признался бы и в том, что всякий вечер, ложась спать, мечтаю о некоем принце, прекрасном, как бельведерский Аполлон, храбром, любезном и щедром, который приедет, увидит меня в театре, влюбится в меня без памяти, женится на мне, и я буду владетельною герцогинею, и буду иметь своих статс-дам, и свою гвардию, и своих пажей. Словом, я пересказал бы все тайны, все затеи и мысли барышень, если б мне стали так драть волосы, напрягать их вместе с кожею, накрепко затягивать снурочками, как Олиньке, если б так начали увертываться около меня с раскаленными циркулями, приклеивать мне к лицу согнутые кольцом клочки волос, шпиговать голову черными шпильками, колоть меня повсюду булавками, запирать в тесный железный корсет и вбивать мои ножки в узкие и короткие башмачки!..
Олинька, по-видимому, была гораздо храбрее меня. Она вынесла эту пытку с удивительным мужеством: ее скребли, жгли, кололи, напрягали, брали в тиски, терзали и мучили восемь часов сряду — и не исторгли у нее ни одного стона. Она бесчувственно позволяла делать с сооою все, что ни вздумали ее мучители, и об одном лишь молила бога: чтоб выйти из рук их такою гадкою — но такою гадкою, чтоб господин со звездою испугался ее, как самого черта!..
Но как будто в досаду, когда кончились терзания, все горничные воскликнули в одно слово: «Ах, как чудесно наша барышня одета!!»
И когда кончились восклицания, маменька шепнула ей на ухо: «Смотри же, Олинька, старайся понравиться этому господину!»
Она отворотилась — и заплакала!
Чай, мороженый пунш, оржат, лимонад, конфекты, бисквиты, варенья, фрукты уже во второй раз совершают на великолепных подносах вкусное и благовонное путешествие свое по залам. Волны золотого свету быстро несутся по комнатам, по движению бесчисленных групп гостей. Радужные лучи плавающих в пахучем воздухе огней играют в пышных люстрах, в огромных зеркалах, в позолоте, серебре, шелку, хрустале и алебастре, играют в брильянтах, изумрудах и яхонтах, играют в светлой, похотливой коже преданных на жертву жадным взорам пухленьких, роскошных грудей и плеч и ярче, нежели в зеркалах, играют в гладких челах и ланитах женщин, и волшебнее, чем в брильянтах, играют в их глазах. Воздух кипит блеском, удовольствием и веселыми звуками музыки. Стены потрясаются гулом радости. Дом пылает пожаром потехи. Все уста волнуются улыбками, все сердца бьются забавою, все самолюбия заведены тугими пружинами. Бал пошел горою.
Молодежь танцует, маменьки сидят и восхищаются, старые барышни вздыхают и злословят, франты вертятся, пролазы кланяются в зачет завтрашних подлостей, старики рассуждают о временах Великой Екатерины, помещики жалуются на дурное лето, деловые, за недостатком бумаг, по навыку к очистке, тихомолком очищают стаканы, важные люди думают и играют в вист, причисленные к герольдии порицают нынешний ход дел и вист и играют в бостон. Но все спрашивают с любопытством: «Кто это?.. Кто это?..» — «Это дочь хозяина, Ольга Ивановна». — «Ах, какая красавица!»
Отдыхая после первых кадрилей, Олинька расхаживает по покоям с тремя или четырьмя новыми своими приятельницами, сплетенными с нею под руки. Они, подобно легким и пугливым сернам, ловко минуют бесчисленные группы гостей, удивляющихся вкусу и роскоши, с какими Анна Петровна убрала свой дом для их приема, шепчут, улыбаются, стреляют взорами по модным фракам, и опять шепчут, и опять улыбаются, и несутся далее. Вы теперь не узнали б Олиньки: она уже не то, что была поутру. В один час времени она подвинулась на пути жизни целым високосным годом. Гуляющие с нею кадрильные приятельницы, все старее ее несколькими годами, все удивительно опытные в бальных эволюциях, дали ей приметить множество прекрасных усиков, чудесных глаз, ловких мужских талий; они рассказали ей, кто в кого влюбен, кто на ком сватается, которая из их знакомок крепко любезничает с которым, кто из мужчин хорош собою, но несносен, и кто из них по справедливости может нравиться всякой. Светские барышни любят учить институток и монастырок: это их страсть! Олинька, слушая их рассуждения, сперва краснеет и потупляет взоры, потом ощущает в сердце приятное смятение, потом любопытство, потом досаду на свое невежество, потом желание быть столь же умною, как и ее наставницы. Она тоже начинает потихоньку делать свои замечания, хотя еще не имеет довольно смелости, чтоб сообщить их другим. Уже одни глаза показались ей прекрасными, две пары уст приятными, три носа довольно правильными — только она еще не может составить из них ничего целого, ничего полного, хорошего во всех частях и не поражающего никакими недостатками, потому что усы и бакенбарды мешают ей в ее соображениях. Она еще не понимала пользы и поэзии белых усов и страшных романтических бакенбардов, усиливалась открыть в них красоту и открывала только образ щеток. Олинька, Олинька!.. Искра порчи уже заброшена в твою душу неосторожными приятельницами: ты сама о том не знаешь!..
Шепча, смеясь, рассуждая с ними, она украдкою, бегло, равнодушно, единственно из любопытства, искала взором в толпе гостей миловидного лица без усов и бакенбардов, когда какой-то молодой мужчина, статный, ловкий, одетый по последней моде, неожиданно попался им навстречу. Он приветствовал вежливым поклоном одну из ее подруг, спросил о здоровье ее маменьки, сказал несколько слов о великолепии бала Анны Петровны, окинул Олиньку пылким взглядом, от которого она затрепетала, уронил несколько остроумных и скромных комплиментов в честь целому гуляющему кругу граций и пошел далее. Олинька хотела спросить: «Кто это?» — но уста ее были спаяны стыдом, пламеневшим в целом ее лице во время и после этой встречи: она никогда еще не была так близко к мужчине и вся дрожала со страху, вся горела огнем непонятного, но не совсем противного ей смятения. Одна из приятельниц пособила скрытному ее любопытству произнесением того же вопроса, который испарился на устах институтки, и знакомка расставшегося с ними господина тотчас воскликнула вполголоса: «Как?.. вы его не знаете? Да это он!.. Знаете ли, Олинька, кто это?.. Граф Александр П***!.. Идол всего высшего общества! Он в большой моде, в него все влюблены, все!.. Какой он богатый! какой умный! да как он танцует!.. Чудо! Не правда ли, Олинька, что он удивительный красавец!.. Если б он не был такой ветреник, в него можно было бы… Как он тебе кажется?»
Олинька ничего, то есть почти ничего не отвечала, но ее сердце усиленным биением утверждало все похвалы, воздаваемые ему легкомысленною подругою. И как будто озаренная внезапным светом, душа ее одним разом постигла красоту мужеского лица: все ее понятия мгновенно слились в одну плотную, вечную, гранитную, неразрушимую мысль — что лицо мужчины, чтобы быть прекрасным, должно быть точно таким, как у него. С тех пор, сама того не чувствуя, она уже носила в себе образ его, облеченный в понятие прекрасного, нечаянно в ней создавшееся. Так всегда рождается первая любовь, и потому она очаровательна, и потому остается в душе на всю жизнь, что предмет ее и первое понятие о прекрасном нераздельны и вместе действуют на чувства и на воображение. Брось это понятие в новую, чистую душу, в каком бы то ни было виде, оно тотчас жадно соединится с нею, как щелочь с кислотою, оно приведет ее в брожение, оно проникнет в сердце, разойдется с кровию, пережжет кровь, чувства и воображение, иззернуется в твердый кристалл, светлый, алмазный, мерцающий волшебными огнями вожделения, надежды и счастия. Теперь понимаете ли теорию происхождения первой любви?.. Она довольно проста и ясна. Вторая любовь есть только подражание первой. Потом сердце привыкает к любви, как нос к табаку, и она обращается в привычку.
Его уже не было перед нею, а она все еще видела его пылкие глаза, его сильные, смелые, красивые черты, его высокое и гордое чело, его пурпуровые, исполненные огня и неги, уста. «Он должен быть один такой прекрасный на свете!..» — думала она и, ища средства, как бы представить его себе существом выше и совершеннее прочих, в своем любезном невежестве она еще говорила с самой собою: «Какой он счастливец, что у него нет усов!..
Он носит бакенбарды… но они чудесно идут ему к лицу — не то, что этим господам!..»
Они поворотили назад и очутились перед каким-то пожилым господином в парике и со звездою, который важно нюхал табак. Олинька побледнела: ей вообразилось, что это жених, о котором маменька поутру ей говорила, и, назло пожилому господину в парике и со звездою, погналась мыслию за графом П***.
«Ах, если б мой жених был такой, как он!..» — подумала она, вздыхая.
Есть на свете люди, которые не веруют в внезапную любовь, в любовь с первого взгляда, в сильные, высокие и великие страсти. Но чувствительные сердца, которые читают повести или мечтают о счастии, не должны обращать на них внимания. Недоверчивость этих господ нисколько не изменяет существа дела. Ведь есть люди, которые не верят и в черта?..
— Дом прелестный!.. Все в порядке!.. Надо отдать справедливость хозяину, что он человек со вкусом. И картины недурны!.. Эта готическая комната нравится мне чрезвычайно: только следовало бы в ней быть поменьше бронзы… Эти господа утрируют все, даже самую роскошь, и делают из своих покоев настоящие магазины. Надо, однако ж, сказать хозяйке несколько слов насчет ее кабинета: голубой атлас с серебром и более ничего… Просто и очень мило!.. Какая великолепная камелия!.. А!!, вот хорошенькое личико!.. Но оно все-таки не стоит того, которое встретил я в той комнате в числе тех четырех девиц…
Так рассуждал про себя граф Александр П***, расхаживая по комнатам отдельно от прочих гостей и равнодушно направляя свое стекло на разные предметы, на стены, на мебель и на лица. Осмотрев все и всех, он опять стал думать.
— Да!.. богато и прекрасно!.. Только самый бал не слишком мне нравится. Здесь скучно! Почти не увидишь знакомого лица. Но сколько звезд!.. как на небе. Где мой приятель Иван Иванович открыл такой богатый рудник превосходительств, что назвал к себе столько кавалеров первой и второй степени?.. Я никогда не думал, чтобы за пределами большого света водилось такое множестве звезд. Всё новые лица, которых не видал я ни на одном известном балу в столице. Это никак древние и новейшие начальники разных канцелярий, народ деловой, который я почитаю, но с которым приятнее встретиться в департаменте, чем на бале. Они что-то слишком молчаливы, слишком высокостепенны и принесли сюда с собою в кармане всю свою официальную важность. Лица холодны и без улыбки, как доклад. Я готов держать пари, что они обдумывают бумаги, глядя, как дочери их танцуют! Нельзя мне было не сделать удовольствия хозяевам и не явиться к ним на бал, но!.. но здесь я буду скучать всю ночь. Я дал слово быть сегодня у княгини Надежды Ивановны… Ах, право, эта женщина мучит меня несносным образом!.. сам не знаю, как бы разойтись с нею без шуму. Если б она не была мне так необходима… Завтра будет она пересмеивать меня со всею своею едкостью, когда узнает, что я не был у нее потому, что был на бале у человека, которого и фамилия ей неизвестна, о долгах которого никогда не было речи в ее гостиной, даже супруги которого ни однажды не злословила она с своими приятельницами… Я должен буду вынести ужасную грозу. Между тем моя Машенька и мамзель Алин, без сомнения, ожидают меня теперь с теплым сердцем и простылым чаем: я обещался той и другой навестить их сегодня после театра и забыл совершенно… Машенька, однако ж, миленькая девушка!.. я куплю ей завтра за то хороший платок, хотя теперь у меня нет денег… Ничего!.. деньги найдутся… За всем тем, не худо было бы несколько привести дела мои в порядок: я запутался в многосложные предприятия, и у меня уже не достает ни времени, чтобы помнить обо всех их, ни средств, чтобы вести их успешно. Теперь именно время великих преобразований: я подам пример собою… Во-первых, мамзель Алин оставлю я за штатом: я уступлю ее князь-Ивану. Во-вторых…
Но зачем прописывать все то, что думал про себя праздный молодой повеса, не зная, что с собою делать в шумной толпе незнакомых лиц, в кругу людей, где чувствовал себя как бы не на своем месте! — Может быть, он этого и не думал; может быть, я все это выдумал: в таком случае извините, простите, пощадите меня великодушно! Я виноват, я пустой человек, я грешен!.. Да и вы тоже! — не правда ли?.. Однако ж согласитесь, что сколько один счастливый, любезный, испорченный благосклонностью женщин и судьбы вертопрах передумает, пересмеет, перецыганит мысленно в полчаса времени, того не написать и на бычачьей шкуре!.. Но вы изволите говорить, что подобных вещей и повторять не стоит, даже из уважения к предметам, которые переходят сквозь пустую его голову. И то правда!.. Итак, я отказываюсь от всего, что написал насчет почтенных деловых людей, княгини Надежды Ивановны и мамзель Алин; перемарываю все это большим цензорским крестом, оставляю вам белую страницу: предполагайте себе касательно дум моего героя, что вам угодно; пишите на ней, что угодно; я на все согласен, я ничего не знаю, как о ком думал тогда граф Александр П***, прекраснейший, любезнейший, обворожительнейший, предприимчивейший, вежливейший и наглейший из волокит столицы. Но если оставлю вам большой пробел в моем сочинении, вы еще захотите им воспользоваться; вы тотчас упишете в нем от моего имени все, что знаете дурного, смешного, мерзкого о ваших друзьях и соседях. Еще выйдут личности: я этого не хочу!.. Лучше оставить, как оно есть, и объявить вам, что все вздор, неправда, что ничего этого не бывало и быть не может; что граф П***, как сам он признался передо мною, зевая в угол, сказал про себя только нижеследующие слова на французском диалекте:
— Ах, как они скучны, эти господа второго яруса, когда вздумают корчить знатных бар…
А хозяйка подошла к нему и сказала:
— Ах, граф Александр Сергеевич?.. Вы у нас скучаете! Вы не танцуете?..
И он вдруг отвечал ей:
— Напротив, сударыня: я никогда в жизни не проводил вечера веселее и приятнее. Ваш бал очарователен. Я с восхищением удивляюсь вкусу, с каким убран ваш прекрасный дом. В особенности пленил меня ваш кабинет, сударыня: я желал бы быть заколдованным и остаться в нем навеки.
— Вы слишком добры, граф!
— Если вы понимаете это слово в смысле «чистосердечный», то я принимаю от вас наименование.
— Вы не хотите сделать нам удовольствия потанцовать у нас? Вы танцуете так прелестно!..
— Сударыня! я только ожидал вашего приказания.
— Так не угодно ли с моею дочерью?..
— Как не угодно ли!.. Напротив, я должен просить вас на коленях позволить мне иметь эту честь…
Анна Петровна вежливо улыбнулсь; граф П*** вежливо поклонился, и они пошли в залу. Она привела его к Олиньке, которая робко, со стыдом подала ему кончики своих пальцев.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Вся женская жизнь в нескольких часах.
