Read here

В. О. Ключевский

Павел Николаевич Милюков · 1912 · Free in the US

18,600 words · about 1 h 18 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1912 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=В._О._Ключевский_(Милюков)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Павел Николаевич Милюков
Language
Russian
Published
1912
Length
18,600 words · about 1 h 18 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

В. О. Ключевский

В. О. Ключевский: pro et contra, антология

СПб., НП «Апос­тольский город — Невская перспектива», 2013.

I

Яркое солнце. Смеющийся весенний день. Трамвай быстро переносит меня с Николаевского вокзала в самую глушь Замоскворечья. Широкая улица с просторно разбросанными низенькими провинциальными домиками, с истинно московским, лучше сказать, замоскворецким названием: «Житная» улица1. Знакомый домик между заборами, в котором все, от сараев и старого сада до комнатного убранства, пахнет тихой московской стариной, немного запущенной, заживо отходящей в прошлое.

Сегодня мне в этот домик не войти. Начался уже вынос. Двор перед крыльцом, тротуар, часть улицы наполнены народом. На противоположном тротуаре тоже толпа. Солнце играет на цветных платках женщин, на развевающихся волосах мужчин. Конный жандарм и городовые посреди улицы странно нарушают местный стиль тихого квартала. Выносят открытый гроб, слышится пение. Это поет молодежь, но она какая-то необычная, какая-то тоже своя. На минуту сердце сжимается сожалением. Для Ключевского, которого сегодня хоронит Москва, это как будто слишком скромное начало2. Слишком просто, провинциально, слишком по-домашнему. Но следующая мысль гонит первую. Ничего, зато это стильно. Так он жил, так он умер: среди своего квартала, среди этих простых людей, обожавших своего Ключевского, домовладельца, прихожанина, богатого житейской мудростью, богатого еще чем-то, что здесь неведомо, но что заставляет квартал гордиться своим знаменитым обитателем. Умер Ключевский, и со смертью его опустела Житная улица, а за Житной улицей опустела Москва, а за Москвой опустела Россия.

Да, это — стильно Ключевский, органически сросшийся с своим кварталом, Ключевский, пустивший глубокие и прочные корни в самом подлинном, непоказном, плотно охватившем его кругом, старо-русском быту — это тот Ключевский, которого знает Россия. И эта слишком юная молодежь, ученики и ученицы школы живописи и ваяния, последняя любимая аудитория последних годов его старости3, — хорошо, что она пришла первая проводить учителя. Она тоже любит своего Ключевского. Ей тоже многое в нем непонятно, многое неведомо. Но и она чутьем чует, что сегодня хоронят национальную славу России. Ей, этой юной молодежи, как прихожанам, как родным, как всем простым и бесхитростным людям, свободнее открывалось это больное, измученное сердце. С ними оно отдыхало, здесь распрямлялись складки души, слишком чувствительной, чтобы всегда оставаться открытой. Да, они правы, они лучше знали, лучше умели любить Ключевского, чем многое множество официальных его почитателей на разных уровнях и высотах культуры. Это — те, кому Ключевский был близок и дорог прежде всего как человек.

Негустая колонна двинулась, останавливаясь у приходских церквей. В толпе — родные, старинные друзья и знакомые, ближайшие ученики разных поколений и возрастов. Путь в университетскую церковь4 — не близкий. Но гроб, незатейливый, желтый, с небогатой пеленой, всю дорогу несет на себе молодежь. И те, кто несут, неохотно уступают ношу другим, которые ждут своей очереди.

Сквозь кисею мне видны по временам очертания знакомого, дорогого лица. Оно сильно пожелтело и осунулось. Маленькая горбинка на носу стала совсем большой. А на пальцах, аккуратно сложенных, уже проступили темно-багровые пятна. Глубоко впали умные, проницательные глаза. Они, наверное, потухли последними…

II

Тридцать два года прошло с тех пор, как мы впервые встретились с В. О. Ключевским. За тридцать два года изменились, конечно, и наблюдатель, и предмет наблюдения. В. О. Ключевский, которого мы застали вполне сложившимся лектором5, но еще только начинавшим ученым, на наших глазах стал главой целой школы6, сделался славой России. Последующие годы, до самого конца жизни, тоже не проходили бесследно для В. О. Ключевского, вызывая в нем всегда очень чуткое отношение к менявшимся настроениям русской общественной жизни и заставляя считаться с дальнейшим развитием русской исторической науки. Выходивший в последние годы жизни В. О. Ключевского «Курс русской истории» 7 как раз дает наглядную картину всех тех позднейших наслоений, которые наложило время на хорошо нам известные преподавательские и научные взгляды покойного историка.

Было бы ошибкой взять этот итог целой жизни за исходную точку характеристики личности, и без того до чрезвычайности сложной. Пользуясь преимуществом возраста, я лучше изложу эту характеристику в последовательном порядке моих личных впечатлений — студента, магистранта, специалиста по той же науке и, наконец, общественного деятеля. Распределенные в своей естественной последовательности, эти не всегда одинаковые впечатления сами собой уже сложатся в общий жизненный итог.

Впервые я увидел В. О. Ключевского, когда осенью 1879 года он занял в Московском университете кафедру С. И. Соловьева8.

Ему было тогда сорок лет9, но он казался старше своего возраста. Сухая, изможденная фигура, которую злые языки сравнивали с допетровским подьячим, а добрые — с идеальным типом древнего летописца. Лукавство и ум; лукавство, подчас злое, подчас веселое, насмешливое, задорное — в глазах. Ум и талант — в неторопливом чекане строго взвешенной речи, в этих всегда неожиданных оборотах и сравнениях, сперва поражавших и приковывавших воображение, потом сердивших своей кажущейся случайностью, потом снова притягивавших меткостью и глубиной, и опять сердивших, и опять чаровавших. А среди кованой речи вдруг яркая, яркая картина, навсегда врезавшаяся в памяти, или острое словцо, неожиданный поворот анекдота, заражавшие смехом, или короткая сентенция, суровая характеристика, попадавшая, как удар бича, прямо в намеченную точку. Нервные пальцы, от времени до времени поправлявшие прядь волос, прикрывавшую характерный шрам на лбу. Размеренные остановки речи, смягчавшие естественное заикание и превращавшие в милую особенность самый недостаток произношения. Все какое-то свое, особенное, ни с чем несравнимое и недоступное подражанию…

Что русской историей заинтересоваться нельзя, — это было почти аксиомой среди студентов моего выпуска и предшествовавших. Мы дошли до третьего курса без Ключевского. Русская история для нас была грудой непереваримого сырого материала, из которого невозможно высечь никакой искорки мысли. Наклеить на него ярлык мысли извне, — о, да, это было мыслимо. Пример этого, казалось нам, мы видели в лекциях старевшего Соловьева, дочитывавшего последние годы10. От скуки повторения, должно быть, фактическое содержание все выветрилось из этих лекций, когда-то тоже сверкавших мыслью и привлекавших все молодое. Остались одни бледные очертания мысли, одни условные символы, сокращенные знаки закостеневшей теории, мало понятные для молодых, но строгих судей. Когда старый профессор в сотый раз говорил о «жидком элементе» в русской истории11, магическое когда-то слово превращалось в мертвую фразу, и, разочарованные, мы начинали жаловаться на жидкий элемент в лекциях самого «патриарха» русской истории. Что касается лекций Нила Попова12, с ними мы знакомились только перед самым экзаменом. Раньше знали о них только одни студенты-издатели лекций. Но и для них труд издания, по взаимному согласию, превращался в труд переписывания отмеченных профессором мест из разных специальных работ по русской истории.

И вдруг это новое явление — лекции Ключевского, объявленные к концу семестра. Мы, впрочем, заранее знали, что будем иметь дело не с новичком. Лекциям Ключевского предшествовала громкая слава. И обширная аудитория, собравшаяся слушать нового профессора, была заранее настроена в его пользу.

То, что мы услышали, превзошло все ожидания — просто потому, что никакие рассказы не могли и не могут передать обаяния, которое производили лекции Ключевского в его своеобразном произношении.

Это был не самый сильный отдел курса: преемники Петра Великого. Но он был один из более эффектных и сразу доступных. Так хорошо известные потом всей читающей России характеристики представителей власти мы услышали тогда впервые. Наименее заинтересованные наукой сразу нашли, что русскую историю можно слушать не только без скуки, но и с увлечением. Более посвященные скоро заметили, что за забавными анекдотами скрывается глубокое понимание эпохи, за художником скрывается мыслитель. Что можно мыслить над русской историей, что здесь есть что понимать, — это было даже для самых серьезно настроенных из нас новой и приятной неожиданностью. В. О. Ключевский построил для нас мост от тех методов изучения и понимания, которые мы привыкли считать последним словом европейской науки13, к тем методам и приемам, при помощи которых он сам не то объяснял, не то строил русскую историю. Мы взяли от него сразу и метод, и самые результаты. Так убедительна была связь между фактами и заключениями, так обоснованно и педагогично самое изложение, так понятен и доступен тот язык новой терминологии, на которую переводил нам Ключевский русскую историю с неведомого и недоступного языка документов и прагматиков14, что мы с благодарностью и с верой ухватывались за вывод, так прочно обоснованный, так искусно классифицированный. Через Ключевского мы впервые поняли русскую историю. И те из нас, кто потом спорил с этим пониманием, все-таки из него же исходили. Так первый план местности, хотя бы набросанный в общих штрихах, долго служит исходной точкой при дальнейшем изучении деталей. Так выдающиеся точки, раз закрепленные в памяти, помогают найти в неизвестной местности дорогу в каком угодно направлении.

Быть может, это было наше субъективное представление, представление поколения, начавшего серьезно учиться в конце 70-х годов? Быть может, для своего времени, для 40-х годов, такие же вехи ставил Соловьев, для 20-х — Каченовский?15 Быть может, и слава Ключевского как учителя нескольких поколений должна затмиться славой будущих учителей будущих поколений? Быть может, в нас говорит непосредственное чувство, непосредственное впечатление, которое будет вытеснено такими же непосредственными впечатлениями наших преемников, тоже, как и наши впечатления, ни с чем несравнимыми? И тогда, быть может, слава нашего учителя опустится на иной уровень в общей перспективе десятилетий, станет в ряд с иными светилами, быть может, померкнет, как померкла тоже когда-то необычайно яркая слава Каченовского?

Я не буду отвечать, что на этот раз непосредственное чувство длится что-то слишком уж долго. Тридцать два года прошло со времени нашей первой встречи с Ключевским, и никто еще не заменил его на раз занятом им месте. Не видно заместителя ему и в будущем, по крайней мере ближайшем. Но не буду ссылаться на бесспорный факт прочности славы Ключевского, уже испытанной временем. Я сошлюсь на другое. Это другое есть уже не одна только личность Ключевского, как бы могущественна и оригинальна она ни была сама по себе. Это есть его место в связи поколений.

Говорить о «связи поколений» по отношению к Ключевскому можно в самом различном смысле, и с очень различных точек зрения. На эту тему можно написать целые томы, для сочинения которых придет свое время. Я ограничусь более тесными рамками личных воспоминаний. Осматриваясь в этих пределах, я нахожу, что и в них вопрос о «связи поколений» проходит красной нитью через все фазы моих отношений к покойному. И не как вопрос академического интереса, а как самый нужный, самый существенный, подчас самый больной лично вопрос. Так бывает, когда непосредственно встречаются люди разных поколений и когда любовь и уважение к старшему внушают младшему потребность понимания и объяснения.

Правда, когда речь идет о таком несравненном, одиночном явлении, как талант и личность Ключевского, кажется как-то странно искать объяснений в «связи поколений». Ключевский, каким его привыкли видеть на расстоянии, должен быть один, сам по себе. Как мыслитель и ученый, он так своеобразен, так крупен, что искать корней и нитей представляется уже как бы некоторым посягательством на источники его влияния и славы.

Я думаю, это — ошибка. Именно большие люди, сильные и оригинальные умы требуют иного к себе отношения. А особенно умы, духовное творчество которых стало общим национальным достоянием.

Мысль, могущая быть усвоенной массою, в какой бы личной форме она ни была выражена, не может быть плодом случайного, хотя бы и гениального вдохновения. Чтобы такая мысль явилась, нужна долгая подготовка почвы, нужны усилия многих поколений. И творчество Ключевского потому зрело и прочно, потому классично, что при всей своей индивидуальности оно не случайно. Оно тесно связано с прошлым и бросает тени в будущее. Оно глубоко коренится в истории русской науки и воспринимает плоды современной европейской исторической мысли. Оно, наконец, выросло на почве русской общественности, но далеко не чуждо человеческих идеалов.

III

Я упоминал уже, что в 1879 году мы впервые встретились с Ключевским как с профессором… Русской истории тогда мы не знали и не чувствовали потребности знать. Но мы успели уже узнать последние слова европейской науки. И ко всякому новому учителю, прежде чем подчиниться его влиянию, мы предъявляли известные требования. Если Ключевский покорил нас сразу, то, конечно, не потому только, что он красиво и эффектно рассказывал исторические анекдоты. Мы искали и нашли в нем прежде всего мыслителя и исследователя, взгляды и приемы которого отвечали нашим запросам.

В чем состояли эти запросы? На это и теперь, спустя тридцать лет с лишним, отвечают первые две лекции «Курса русской истории» В. О. Ключевского16. Несмотря на некоторые позднейшие наслоения фразеологии и мысли, существенное содержание методологических взглядов Ключевского на изучение русской истории осталось здесь то же самое, каким мы знали его тогда и каким оно сложилось под непосредственным влиянием тогдашних запросов нашего поколения к методологии и к философии истории.

Для нас, тогдашних студентов-филологов Московского университета, было аксиомой, что изучение истории не может и не должно ставить себе прикладных целей. С этой точки зрения и славянофильское, и западническое, и народническое, и либеральное толкование русской истории были для нас одинаково подозрительны. Мы не хотели строить русской истории ни на идее заимствования, ни на идее самобытности: вообще ни на каких идеях практического характера, налагаемых извне. Мы соглашались изучать русскую историю, как изучали всякую, с точки зрения общей научной проблемы — внутренней органической эволюции человеческого общежития. Мы еще не называли тогда этой проблемы социологической проблемой. Но мы уже решительно чуждались всяких философско-исторических построений, всяких произвольных нанизываний фактов сообразно требованиям целесообразности, навстречу тому или другому философскому или общественному идеалу. Мы хотели только констатирования явлений «закономерности». Мы искали «законов» в истории.

На эти наши требования В. О. Ключевский ответил не рассуждениями и теориями, а самым фактом своего отношения как исследователя к русской истории, как к предмету исследования. Рассуждения его по этому вопросу мы прочли потом в первых лекциях II тома17 и нашли их соответствующими по выводам — нашим собственным.

Приступая к чтениям, профессор не спешил рекомендовать прикладное значение отечественной истории. Изучение русской истории важно, но не потому прежде всего, чтобы в ней следовало искать образцов для подражания или материала для воспитания в себе «любви к отечеству и народной гордости»18. Напротив, как бы заранее историк спешит согласиться, что культурное значение данной «местной истории» сравнительно ничтожно. Он указывает, как на источник для изучения «общего культурного движения человечества», на «всеобщую историю». Для специального же изучения «местной» русской истории он выдвигает особую «научную цель». Дело в том, что «отдельная история известного народа может быть важна своеобразностью своих явлений, независимо от их культурного значения, когда представляет изучающему возможность наблюдать такие процессы, которые особенно явственно вскрывают механику исторической жизни». Эта механика вскрывается особенно явственно именно в русской истории как благодаря «сравнительной простоте» ее явлений, так и благодаря «своеобразному сочетанию» в ней «сил и элементов» тех же самых, как в западной истории, но «в ином подборе». Благодаря этому «методологическому удобству», история России важна как прекрасное вспомогательное средство для изучения «науки об обществе» или «исторической социологии»19.

Строгий социолог может усомниться в специальных «методологических удобствах» русской истории и в ее особой «простоте». Он может не согласиться с самой возможностью противополагать с этой точки зрения «местную» историю «всеобщей». Но он не откажется признать, что если «всеобщий» историк исходит из положения Weltgeschichte ist Weltgericht20, то противополагать этому отживавшему уже тогда воззрению точку зрения «исторической социологии» — значит находиться в самом курсе того воззрения, без которого никакое научное изучение истории невозможно для нашего поколения.

IV

Не только метод, но и выбор содержания курса отвечал потребностям этого поколения. Начало университетских чтений Ключевского совпало со временем, когда история учреждений, «конституционная история» именно отдельных стран, отодвинула на второй план всемирную историю культурных идей. Но одна голая история механизма государственных учреждений уже не удовлетворяла… Уже поставлен был вопрос об отношении политических форм к наполнявшему их социальному материалу. А изучение социальной структуры общества уже считалось невозможным без изучения экономических отношений. «Экономический материализм» еще представлялся скорее как общая тенденция изучения, чем как готовая философско-политическая доктрина, — скорее по Сорольду Роджерсу, чем по Марксу21. Но вопрос о взаимоотношении политического и экономического фактора в истории был уже поднят. Роль «идей» была заподозрена вместе с идеалистическим толкованием истории, и занятие ими предоставлено старомодным всемирным или, что то же (по тогдашней терминологии), «культурным» историкам.

В. О. Ключевский ответил на эти вопросы и стремления, освободив их от заключавшихся в них крайностей и увлечений, но став по существу на одну точку зрения с молодым поколением. Он, который с таким мастерством умел рисовать культурные типы и идейные настроения, посвятил своей исключительно или почти исключительно политической и социальной истории на экономической подкладке. Предвидя у своих позднейших читателей «Курса русской истории» недоумение по поводу получившегося таким образом пробела, В. О. ответил на него следующими любопытными строками: «А где же, может быть, спросите вы, домашний быт, нравы, успехи знания и искусства, литературы, духовные интересы, факты умственной и нравственной жизни — словом, все то, что на нашем обиходном языке принято называть идеями? Разве они не имеют места в нашей истории или разве они не факторы исторического процесса?» На этот вопрос дается вполне определенный ответ: «Идея становится историческим фактором, когда овладевает какой-нибудь практической силой, властью, народной массой или капиталом. Политический и экономический порядок известного времени можно признать показателем его умственной и нравственной жизни… В отдельных умах, в частном обиходе… (мы встречаем) запас других помыслов и стремлений, не достигших такого господства». Я цитирую по 1-му изданию I тома «Истории»22. В последующих изданиях это место изменено23. Но именно в цитированной форме оно лучше отвечает тому, уже историческому, прошлому, которое я пробую характеризовать по личным воспоминаниям.

Позднее Ключевский ввел и другие оговорки, указавши, что тут речь идет не столько о существе дела, сколько о методологии, о порядке исторического изучения. Но как бы то ни было, для самого себя он признал обязательным тот же порядок, как и для своих слушателей. И наш первый выпуск с восхищением прочел подзаголовок докторской диссертации Ключевского, печатание которой началось с следующего 1880 года в «Русской мысли»: «Опыт истории правительственного учреждения в связи с историй общества» и. Выбор темы для диссертации, очевидно, диктовался теми же методологическими соображениями, как и выбор содержания курса. «Изучение древнерусской боярской думы ставит исследователя прямо перед историей древнерусского общества, перед процессом образования общественных классов»25. Перед этим господствующим интересом, перед «социальной историей думы» для историка, как и для нас, отступала на второй план ее «конституционная» история. Как я уже сказал выше, искать в русском прошлом политических прецедентов для будущего, так же как и изучать историю наших учреждений с точки зрения «самобытности» или «заимствования», казалось для нас поверхностным и ненаучным. И мы вполне разделяли мнение Ключевского, изложенное в первоначальном тексте «Боярской Думы», что подобные «односторонности» и «пристрастия» суть просто запоздалый пережиток «политической философии прошлого (XVIII) века»26. С точки зрения социально-экономической эволюции нас интересовало, как и автора «Боярской Думы», не то, «откуда взялись формы, свои они или чужие», а то, «какое туземное содержание влилось в них и переработало их»27. Словом, прикладное значение истории мы могли понимать различно с нашим учителем; но, подходя к научному историческому изучению, мы соглашались, что необходимо испробовать свои силы там, где, казалось, легче всего было подойти к открытию исторической закономерности: в сфере наиболее элементарных социальных явлений, которыми определяется основной ход исторического процесса.

Как же развертывалась схема русской истории на основании этих принципиальных соображений у самого нашего руководителя? Ответ, детально раскрытый в «Боярской Думе», мы находили в еще более доступной форме во всем плане расположения университетского курса. Нам казалась совершенно устаревшей схема деления русской истории по узко-юридическим признакам. Смена «родового быта» «государственным», хотя бы даже и осложненная переходным периодом «вотчинного» или «частного» владения, — эта схема Соловьева, Кавелина и Чичерина28 нас уже не удовлетворяла. Она представлялась нам слишком отвлеченной, витающей где-то высоко над конкретными явлениями исторической жизни. В. О. Ключевский ответил на наши сомнения тем, что низвел схему русского исторического процесса в самую гущу конкретных явлений. Его построение казалось нам выводом, непосредственно вытекающим из наблюдения и исследования. Вот почему оно так сразу нас захватило и покорило.

V

Как известно, деление русской истории на периоды у Ключевского прежде всего следует факту материальному в самом подлинном смысле, факту географическому. Русь днепровская, Русь верхневолжская, Русь великорусская, Русь всероссийская — насколько это звучало конкретнее, чем всякие Руси «удельные», «царские», «императорские»! Особенно когда в основу деления вводился вместе с географическим признаком и признак этнографический — переселение населения с места на место, факт «колонизации», «основной факт русской истории». Столь же естественно богатая днепровская Русь характеризовалась как «городовая» и «торговая», а бедная Русь верхне-волжского «суглинка» — как Русь земледельческая29. Из географическо-экономических условий сам собой вытекал тот или другой социальный строй: преобладание городского класса на юге, бродячее земледельческое население княжеской вотчины на севере, потом постепенное стеснение крестьянского труда военно-дворянским классом, долгая история крестьянской неволи. Наконец, и политическая классификация являлась вполне понятной и обоснованной, когда опиралась на все эти предварительно выясненные смены в материальных порядках жизни. На юге — искусственное наслоение «князей-наемников», захвативших в свои руки городовые области, а через них — все нити тогдашнего народного труда. Русская земля, как целое, эксплуатируемое для блестящей внешней торговли артелью князей-сородичей. Потом, с упадком торговли, падение политической цельности земли, дробление, все более мелкое, и появление отдельных «земель» и веч — зародыш будущего народного и земского единства. Потом князь-вотчинник, перенесший эксплуатацию народного труда на земледельческий север, вслед за отливом колонизации в область сельскохозяйственного труда, и основавший на грубой силе ту власть, которая послужила для политического объединения, повлекшего за собой, как последствие, и политические идеологии: христианскую (Божественное происхождение власти), вселенскую (наследство византийского православия) и национальную (единство русской народности). Таким образом, каждый из четырех периодов, на которые делил русскую историю В. О. Ключевский, получал свою характеристику, основанную на сочетании всех основных признаков: географическо-этнографического, экономического, социального и политического. Курс В. О. Ключевского составился для целей преподавания и во время преподавания. Немудрено, что, со свойственным ему педагогическим искусством, лектор нашел средства закрепить в нашем воображении всю эту схему, связав ее с рядом конкретных фактов и характеристик, так сказать, драматизировав ход русской исторической эволюции. Позднее те из нас, кто занялся специальным изучением истории по следам В. О. Ключевского, не могли не заметить, что именно эта драматизация, являвшаяся самой яркой связующей нитью курса, была и самою рискованною его частью. Факт колонизации и для нас, и для наших преемников останется «основным фактом русской истории». Но для схемы В. О. Ключевского понадобились только отдельные эпизоды этого огромного явления, и эпизоды не всегда самые крупные и самые достоверные. Самое начало русской истории в его схеме есть уже драматизация. Это племя дулебов-валинана, «примученное обрами» и долженствовавшее, по мысли историка, вскрыть промежуточный этап предполагаемого шествия славян с Дуная на Днепр30, — в лучшем случае это есть частичный эпизод на опушке того великого русского леса, в котором колонизация так хорошо укрылась от взоров историка, что ее не может уже восстановить никакая «народная память». Приходится запастись терпением и ждать, пока археология, топографическая номенклатура, лингвистика, быть может, антропология откроют нам секрет этой тайны. Все эти материалы не находились в распоряжении В. О. Ключевского, отчасти не находятся и в нашем распоряжении. Далее, эта эффектная, тоже ярко драматизированная картина южной торговли31. Верная сама по себе, не скрывает ли и она за собой умолчания об основном базисе процесса: о состоянии тогдашней племенной жизни? Когда потом приходится объяснять быстрый крах всего этого, искусственно вздутого, киевского богатства, когда приходится вдруг заговорить о «землях» и «вечах»32, разве не заключается в самой быстроте этого скачка вниз признание, что предыдущая характеристика расцвета не все договорила? Драматизация идет и дальше, возбуждая еще более серьезные сомнения. Когда занавес, опущенный в Киеве, открывается на «волжском суглинке», сам исследователь предвидит вопрос: откуда эта новая сцена и где осталась старая, что сталось с ее обитателями? В. О. Ключевский вводит тут яркое интермеццо: старая сцена быстро пустеет с уходом всего населения на запад и на северо-восток33. Как ни ярка картина, как ни несомненны явления, лежащие в ее основе, как ни остроумны сопоставления историка, доказывающие наличность катастрофы, мы не рискуем пойти за ним до конца и поставить бесспорные факты в те широкие рамки, в которых у самого историка они получают характер простой «догадки» (II, 356)34. Не решаемся тем более, что с вопросом о размахе переселения связан тут вопрос о происхождении великорусского и малорусского племени, т. е. о явлении, во всяком случае более длительном и менее тесно связанном с живописуемой исторической драмой, чем это нужно для целей исторического курса. Я не иду в изображении этих сомнений далее. Ограничусь только указанием, что удовлетворявшая нас общая схема торжествует преимущественно в изображении первых веков нашей истории. Чем дальше, тем менее эти общие рубрики могут охватить детальность явления. Дойдя до четвертого и последнего периода своей схемы, обнимающего огромный промежуток от 1613 до 1855 года, от Михаила до Александра II35, историк принужден в самом начале заявить, что здесь «не просто исторический период, а целая цепь веков»36. И здесь, конечно, он проводит все свои основные признаки деления: признак географический (распространение государства до пределов русского населения и далее), признак экономический (присоединение к земледелию промышленной, фабрично-заводской обработки), признак социальный (дворянство и крепостное право)37. Но уже один перечень этих признаков показывает, как они тут мало говорят. Конечно, В. О. Ключевский объединяет все это время в один период не случайно. Ниже мы увидим, насколько это деление характерно лично для него.

Высказанные сомнения — и многие другие — представились нашему уму значительно позднее. Быть может, возникновение их есть результат значительной предоставленной нам нашим руководителем свободы личного исследования. В. О. Ключевский ставил наши методологические требования, приходил к выводам, нас удовлетворявшим. Но в своей работе он был и остался одинок. В этом сказался его своеобразный ум, его сложный и извилистый, одному ему доступный процесс мысли.

Я должен здесь присоединиться к оговорке, уже сделанной в статье Н. Сперанского о Ключевском38. У нас были практические занятия по русской истории с Ключевским, но в свою лабораторию он нас не вводил. Между нашими упражнениями над источниками «Русской Правды», «Псковской Грамоты» и т. д.39 и готовыми выводами нашего руководителя лежала целая пропасть, которую заполнить было невозможно. Интерес семинария сосредоточивался, поневоле, не в наших работах, а в непрерывном комментарии нашего руководителя. Когда кончался этот комментарий, мы, на правах первого выпуска, не уходили, но и не вели специальных ученых разговоров. Мы заводили беседу с В. О. Ключевским… о политике. Вероятно, читатель вспомнит, что то были бурные годы в истории нашей общественности (1879—1881 гг.)40. Материала для политических собеседований было сколько угодно. В. О. Ключевский не уклонялся от бесед, но мнения свои высказывал очень уклончиво, чем немало сердил нас, не имевших основания сомневаться в общей его симпатии к молодежи. Как бы то ни было, остроумие и оригинальность, с какими высказывались самые для нас неприятные мысли, мирили нас с собеседником, и для некоторых из нас эти памятные вечера сделались началом более близких сношений с В. О. Ключевским и с кружком его более старых друзей, к которому между прочим примыкал С. Ф. Фортунатов и покойный Шахов41.

Ключевский как руководитель нам не помог. Тем с большим вниманием и интересом мы следили за каждым шагом Ключевского как ученого исследователя. Каждая глава «Боярской Думы», появлявшаяся в 1880 и 1881 гг. в «Русской мысли», была для нас новым откровением42. Этот интерес не ослабел, а еще более усилился, когда от общего, широкого синтеза своей докторской диссертации В. О. Ключевский перешел к своим кружевным детальным исследованиям над крепостным правом и холопством («Русская мысль» 1885, 1886 гг.) и над социальным составом земских соборов (там же, январские No № 1890, 1891, 1892 гг.43). Каждая новая ученая победа дорогого нашего учителя была и нашим торжеством, тем более что мы видели, как мнительно и недоверчиво относился он к плодам собственной работы и как медленно поэтому она двигалась вперед.

VI

Наступила наконец и для нас пора специальной ученой работы. И те из нас, кто специализировался на изучении русской истории, должны были, прежде чем двигаться дальше, дать себе отчет в том месте, которое занимало в развитии самой нашей науки это громадное, приковавшее все наше внимание явление — схема русской истории, созданная на наших глазах Ключевским. Здесь тоже приходилось устанавливать «связь поколений», но уже в ином смысле, чем прежде. Дело шло уже не о связи нашего собственного поколения с Ключевским, а о связи Ключевского с поколениями исследователей, ему предшествовавших.

Что эта связь была, в этом не могло быть сомнения даже и для тех, кто не углублялся в изучение русской историографии. В этом убеждало нас то, что часто, как бы отвечая, печатно и устно, на наши вопросы, В. О. Ключевский собственно давал ответ на постановку этих вопросов, не нами сделанную. При обсуждении самых современных вопросов исторической методологии часто проскальзывали у него точки зрения, отдельные термины и словосочетания, к которым мы не привыкли в изложении новейших европейских исторических методов. В самом интимном общении оставалось что-то нам чуждое, что подлежало дальнейшему выяснению. Для нас, не то семидесятников, не то восьмидесятников, Ключевский являлся уже передаточным звеном традиции, кристаллизовавшейся десятилетием раньше, в шестидесятых — семидесятых годах.

Вероятно, те многочисленные заметки на полях и на выходных листах книг личной библиотеки Ключевского, о которых упоминалось в печати по смерти его44, помогут обстоятельно выяснить тот процесс внимательной и кропотливой специальной работы, в результате которой сложились воззрения Ключевского на русскую историю. Теперь можно лишь бегло наметить самые общие штрихи.

Прежде всего, Ключевский является учеником С. М. Соловьева. Едва ли он многим обязан личному влиянию знаменитого историка. Единственное практическое указание — заняться житиями святых как историческим источником — привело, после мелочной и томительной работы, к отрицательному результату. И Ключевский не раз с горечью вспоминал о напрасно потерянном времени, как главном последствии слишком легко данного совета45. Это, однако, не исключает влияния сочинений Соловьева на Ключевского. Влияние это было огромное. Невозможно перечислить здесь всех отдельных вопросов, в которых оно сказалось. Можно сказать только, что «История» Соловьева была общей канвой, по которой работал Ключевский. Что касается общего взгляда Соловьева на задачи русского историка, то Ключевский в своей университетской речи о Соловьеве определил этот взгляд так, как мог бы определить и свой собственный: «генезис и развитие политических форм и социальных отношений»46. Если понадобилось бы провести различие между обоими историками, то, конечно, в этой формуле пришлось бы для Соловьева сделать ударение на первой, а для Ключевского на второй половине. Раскрывая это различие дальше, следовало бы обратить внимание, как в том же поминальном слове Ключевский подчеркивает односторонность и неполноту изучения одного только «политического порядка», «смены политических форм». Чтобы понять, почему один и тот же «порядок» в разных условиях прививался различно, нужно «форму» наполнить «материалом». Вот почему Ключевский считает долгом добросовестности, хотя бы попутно и обиняком, отметить, что одновременно с Соловьевым «другие наблюдатели сосредоточивали свое внимание на свойствах почвы и материала, который из нее извлекался для построения общества». В противоположность «генезису и развитию» политических форм и социальных отношений", эти другие наблюдатели изучали «рост национальных преданий и обычаев, дух и быт народа»47.

Нельзя не угадать в этой осторожной параллели противоположность западничества и славянофильства в изучении русской истории. Проведя параллель, Ключевский делает характерное замечание: «Это раздвоение по существу своему не давало повода к антагонизму обоих направлений в исторической науке: оно, собственно, было не более как простым разделением труда в работе над одним и тем же предметом; однако же это разделение иногда принималось за различие самых воззрений, принципов и вызывало борьбу»48.

Мы знаем, что различие принципов было, — и очень существенное. И борьба была жестокой, потому что была принципиальной. Переживи Ключевский это время — сороковые и пятидесятые годы — как очевидец и участник, он, конечно, не мог бы дать такой смягченной и примирительной формулы «борьбы» двух течений, какую дал в приведенных строках. Он не написал бы их и тогда, если бы был совсем непричастен «борьбе» и мог бы отнестись к ней со стороны, только как историк и объективный наблюдатель. Но его положение среднее. И в этом положении — ключ ко многому, что нам остается неясным в Ключевском. В сороковых и пятидесятых годах противоречия славянофильского и западнического взгляда на русскую историю, действительно, были велики и неустранимы. Это было то время, когда Соловьев заклеймил славянофильство названием «анти-исторического» направления и вызвал ядовитые реплики Хомякова, Аксакова и Самарина49. Это было время споров К. Аксакова с Соловьевым и Кавелиным о родовом быте, Беляева с Чичериным об общине50. Совершенно иное было — шестидесятые годы. Гениальные прозрения Герцена, находившего еще в 40-х годах, в самом начале «борьбы», что славянофилы на нескольких верных истинах построили не то здание, которое из них вытекает, а западники должны овладеть славянофильскими темами, чтобы сделать свое учение демократическим и популярным51, — эти прозрения начали осуществляться в 60-х годах. Славянофильство начинает привлекать исследователей самых разнообразных категорий не своим квасным национализмом, не своей метафизическо-богословской доктриной, а своим обращением к изучению народа, его быта, его психического склада, материальных условий его жизни. На народе и народности сходятся в 60-х годах самые разнообразные направления, начиная от эпигонов славянофильства, вроде Беляева, и кончая таким либералом чистой воды, как Градовский. В поклонении «народности» сходятся Костомаров и Буслаев, Щапов и Бестужев-Рюмин, Забелин, Афанасьев62. Каждый по-своему, новее толкутся в эту дверь, и на один момент (1861—1862) сближаются в общем настроении. Это то настроение, в котором Писарев находит одобрительные слова для Киреевского, Чернышевский подает руку Юрию Самарину63. Бросить мертвый механизм бездушных юридических форм, обратиться к живому материалу, наполняющему формы — таков общий лозунг в эти годы. Это настроение совпало с моментом вступления В. О. Ключевского в университет и не могло не оказать влияния на направление его научной мысли, только что формировавшейся.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…