Front matter
В. А. Зайцев. Избранные сочинения в двух томах
Том первый. 1863—1865
Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев
II
Когда мы начинаем знакомиться с высказываниями Зайцева по социальным и политическим вопросам, нам прежде всего бросается в глаза резко отрицательное отношение В. Зайцева к капиталистическому строю в целом. Обличая капитализм, Зайцев не скупится на резкие выражения и беспощадные характеристики и, повидимому, понимает все отрицательные стороны этого строя. «Для современной науки стало ясно, — пишет он в рецензии на II том „Рассуждений“ Д.-Ст. Милля, — что пауперизм есть своего рода рабство, что пролетарий ничем существенным не отличается от крепостного».
В другом месте, разбирая сочинения того же Милля, Зайцев с негодованием и возмущением характеризует мультузианство, эту буржуазную теорию воздержания, согласно которой пауперизм будет изжит, если трудящиеся научатся избегать деторождения. «Здесь уже дело идет не о том, чтобы обеспечить голодного пролетария в пользу сытого буржуа, — говорит Зайцев, — …бедные должны позволить своим благодетелям, дающим им кусок хлеба, ежечасно контролировать самые драгоценные человеческие чувства… и в награду за это — теплый угол, кусок хлеба и отеческая власть капиталиста».
Другие высказывания Зайцева показывают, что он умеет делать и политические выводы из своего анализа социальных явлений. Так, в статье «Маколей» Зайцев сначала с большим негодованием говорит об Англии, в которой «пять миллионов сытых и свободных буржуа, вооруженных богатством и наукой, изобретениями, энергией, независимостью, эксплоатируюг двадцать пять миллионов голодных, невежественных, упавших духом бедняков». А вслед за этим он переходит к разоблачению того политического строя, который способствует такому положению дел. Уже в это время, в начале шестидесятых годов, Зайцев выступает в роли убежденного противника буржуазного демократизма. Никакая конституция, никакой парламент, никакой демократизм не могут, с его точки зрения, смягчить ужасы капитализма. Зайцев прекрасно понимает несостоятельность буржуазного парламентаризма. Это ясно видно из его статьи о Маколее, добрая половина которой посвящена ядовитому высмеиванию английских либералов, восторженных сторонников «славных вольностей и великой хартии». «Теперь немного найдется таких ограниченных людей. — говорит Зайцев, — чтобы не только считать великие учреждения идеалом, но даже чтобы не видеть всех гнусностей, скрывающихся за ними», и вслед за этим указывает на страшные восстания, которые в течение последних 50 лет приходилось несколько раз укрощать с оружием в руках, на невероятно тяжелое положение английского пролетариата и на другие явления, сопровождающие «эксплоатацию массы меньшинством, труда — капиталом».
Однако эта страстная и убежденная критика капитализма и буржуазной демократии не доводится Зайцевым до конца. Неизвестно, читал ли он «Положение рабочего класса в Англии» Энгельса, но во всяком случае, когда приходится коснуться вопроса о том, можно ли преодолеть или уничтожить капитализм и, если возможно, то каким образом, Зайцев сразу обнаруживает неуверенность и непоследовательность мышления. Конечно, на страницах легального журнала Зайцев не мог прямо призывать к социальной революции. Однако, когда это было нужно, он прекрасно умел выражать свои мысли эзоповым языком. Кое-где у него имеется косвенное одобрение революции, например, в тех строках статьи о Маколее, где он называет французскую революцию 1789 г. «великим историческим движением XVIII века» и говорит, что это движение дало миру сотни совершенно новых идей по всем вопросам, какие могут встречаться в жизни обществ, так что «теперь в Европе почти не осталось ни в одной стране ни одного из государственных, политических или социальных явлении, на котором бы не отразилось влияние этого времени».
Однако, в других случаях, говоря о революции, Зайцев употребляет такие неловкие для революционера выражения, как «зло, бедствие» и т. д. В той же статье о Маколее имеется, например, такое признание: «Мы сами готовы ужасаться жестокостям революции, восставать против многих идей ее, порицать непрочность многих целей ее». А в одной из своих рецензий Зайцев, красочно охарактеризовав положение трудящихся масс, жизнь которых не что иное, как „медленное умирание с голоду“, „медленная агония“, „труд которых — борьба за жалкую жизнь“, делает вслед за этим такое заключение: „Ни войска, ни полиция, ни красноречие разных публицистов и экономистов не могут спасти общество от ужасов революции. Только коренная реформа всего общественного быта может положить конец этому злу, — иначе революции сделаются таким же неотразимым периодическим бедствием, какими раньше были войны, чума и голод. Только люди, находящие подобное положение для себя выгодным, упорно противятся всяким реформам и называют утопией и мечтой всякую попытку положить конец ненормальному положению общества“.
Революции здесь совершенно недвусмысленно противопоставляются „коренные реформы“ существующего строя. Революция — не только бедствие, но и совершенно бесполезная затея; если не будет реформы, революции будут повторяться до бесконечности, сменяясь периодами реакции, и только. В возможность победоносной социальной революции Зайцев, невидимому, не верит и все свои надежды возлагает на то, что те, от кого это зависит, — повидимому, представители привилегированных классов. — поймут, наконец, положение дела и перестанут противиться реформам.
Получается несколько странное впечатление. Ужасы капитализма невыносимы, политическая свобода при капитализме — мираж, буржуазный парламентаризм — сплошной обман и лицемерие. Однако путем коренных реформ можно избавиться от всех социальных бедствий, не прибегая к революции. Как же мыслит себе Зайцев эти реформы, от кого они должны исходить и в чем должны заключаться? Чтобы получить ответ на все эти вопросы, необходимо познакомиться с представлениями Зайцева о движущих силах истории и о социальной структуре общества.
III
Здесь нам придется сделать большое отступление. Философско-исторические воззрения Зайцева в значительной степени предопределили его социально-политическое мировоззрение. Но понять сущность воззрений Зайцева в этой области можно только в том случае, если мы поставим их в связь с философским мировоззрением Зайцева вообще.
Поэтому необходимо перейти к характеристике общефилософских взглядов Зайцева.
Когда Зайцев стал сотрудником „Русского Слова“, этот журнал уже занимался пропагандой материализма. Писарев популяризировал взгляды Молешотта, Бюхнера и Фохта в известных своих статьях о „Физиологических эскизах“ Молешотта и о „Физических письмах“ Фохта (статья „Процесс жизни“), из которых первая была написана еще в 1861 г., т. е. как раз в то время, когда „Русский Вестник“ и „Отечественные Записки“ повели ожесточенную полемику против Чернышевского за его статью „Антропологический принцип в философии“.
Писарев, а вслед за ним и Зайцев считали, что в области философии они продолжают дело Чернышевского; недаром одна из самых ранних статей Зайцева, „Перлы и адаманты русской журналистики“, начиналась с резкого и ядовитого выпада против известного антагониста Чернышевского — профессора Юркевича.
Однако между философскими воззрениями Чернышевского с одной стороны и Писарева и Зайцева — с другой существовала значительная разница. Чернышевский был прекрасно знаком с философской школой левых гегельянцев и в своих философских и эстетических работах опирался главным образом на Фейербаха, а кое в чем сумел и Фейербаха преодолеть, между тем как учителями Писарева и Зайцева в области философии были представители вульгарного, механистического материализма — Молешотт, Фохт и Бюхнер. К этому следует добавить, что Зайцев вообще был гораздо менее философски образован, чем Чернышевский: историю идеалистической философии он знал очень мало, в его суждениях и высказываниях на философские темы встречаются неясности и противоречия, а целый ряд важнейших моментов из истории философской мысли XIX века расценивался Зайцевым настолько своеобразно, что его суждения на этот счет представляли собой великолепный повод для всевозможных полемических выпадов, многочисленных сарказмов и ядовитых изобличений в невежестве.
В особенности это следует сказать о статье Зайцева „Последний философ-идеалист“. Статья эта, напечатанная в декабрьской книжке „Русского Слова“ за 1864 г., была посвящена оценке философии Шопенгауэра. Зайцев резко противопоставил Шопенгауэра другим философам-идеалистам, исходя из того, что основная формула этого мыслителя „мир есть воля и представление“ якобы является формулой материалистической. Доказывал это Зайцев следующим образом: если Шопенгауэр говорит, что мир есть представление, это означает только, что умственная деятельность человека есть продукт его пяти внешних чувств. Но это положение бесспорно и совпадает с высказываниями Бюх-нера, Молешотта и известного русского физиолога Сеченова. Ведь и Сеченов говорит: „Мысль не может явиться в сознании без внешнего чувственного возбуждения“. Несколько труднее было объяснить другую половину формулы Шопенгауэра: „мир есть воля“; однако, по мнению Зайцева, и это утверждение Шопенгауэра имеет чисто материалистический, сенсуалистический характер. „Под словом воля, — говорит Зайцев, — Шопенгауэр присваивает себе право подразумевать вовсе не то, что разумеют обыкновенно смертные. Шопенгауэр подразумевает под волей все ощущения, порожденные внутренними процессами организма“. Это будто бы сближает Шопенгауэра с великими французскими физиологами Кабани и Биша и кладет непроходимую грань между ними и другими философами-идеалистами. Шопенгауэр стоит на материалистических позициях, утверждая, что на мозг влияют не только внешние предметы, но и внутренние процессы организма… Получается, что психическая деятельность всецело и исключительно обусловливается внешними и внутренними ощущениями организма: „первые производят весь интеллектуальный мир, мир представлений и идей“, вторые же производят мир страстей и инстинктов, который, по терминологии Шопенгауэра, называется „волею“.
Подобное сенсуалистическое истолкование философской системы Шопенгауэра было в корне неправильно, не соответствовало истинному характеру этой системы, и статья Зайцева вызвала длительную и ожесточенную полемику, в которой особенно активным оппонентом Зайцева выступил Антонович. Из вышесказанного уже ясен метафизический характер философии самого Зайцева, ясно, что сам он по своим философским воззрениям, является прежде всего чистейшей воды сенсуалистом.
Статья „Последний философ-идеалист“ интересна еще в другом отношении: по этой статье видно, как относился Зайцев к немецкой идеалистической философии вообще и в особенности к Гегелю.
Для Гегеля Зайцев не находит достаточно резких эпитетов, и вся философская система этого мыслителя в понимании Зайцева оказывается сплошным надувательством и шарлатанством. Успех философии Гегеля Зайцев объясняет следующим образом: „Период этот совпадает как раз со временем реакции. Порядочным людям было донельзя душно, и даже масса понимала, что дело неладно. Лицам, от которых происходили все главные тогдашние неудобства, было бы, конечно, очень желательно, чтобы нашлись люди, которые взялись бы уверить массу, что все обстоит как только можно благополучно и не оставляет желать ничего лучшего… Такой человек нашелся в лице Гегеля“.
Вслед за этим Зайцев говорит, что „Философия духа“ Гегеля состоит из двух частей, при чем первая часть — „тошнотворный набор слов“, „море бессвязной ерунды“, и счастье русской читающей публики в том, что Белинский, который хотел в свое время близко познакомиться с этой „философской гансвурстиадой“, не смог это сделать по незнанию немецкого языка. Вторая же часть „Философии духа“, в которой Гегель излагает свои воззрения на общество и государство, представляет собой собрание принципов времен реакции; вообще политическая роль Гегеля состояла в том, чтобы не только оправдывать явления реакции, но возводить их в перл создания, доказывая, что принципы, действующие в них, непреложны, прекрасны и неизменны.
Подобное отношение к Гегелю одновременно с неумеренным превознесением Шопенгауэра вызвало чрезвычайно резкую отповедь со стороны Антоновича. Антонович сумел доказать, что философия Шопенгауэра истолкована Зайцевым совершенно неправильно и что Зайцев вовсе не понял исторического значения немецкой идеалистической философии. Критика Антоновича была настолько убедительна и в то же время беспощадна, что Зайцев, отвечая ему, даже частично признал свои ошибки, но от своей оценки немецкой идеалистической философии, и в частности Гегеля, все же не отказался.
В связи с этим становится вполне понятным глубочайшее пренебрежение Зайцева к школе левых гегельянцев, в частности — к философской деятельности Фейербаха. Учение Фейербаха о том, что мышление вырастает из общности ощущений и из взаимного общения людей, осталось чуждо Зайцеву. Он даже не подозревает как-будто о том, что „бытие“, определяющее собой человеческое сознание, включает в себя и социальные моменты, что мышление зависит не только от „внешних и внутренних ощущений“, но и от исторической практики общественного человека. В тех случаях, когда Зайцеву приходится касаться вопроса о взаимоотношении между физическими и психическими явлениями, он всецело обнаруживает антидиалектический, вульгарный характер своего материализма. „Мы еще не знаем, — пишет он в одной из своих рецензий, — чем именно обусловливается та сторона деятельности нашего тела, которую мы называем нравственной, духовной… но… мы можем только сказать, что условия этой деятельности могут быть только двух родов: физические и химические“. В других же случаях отношение между физическими и психическими явлениями истолковывается Зайцевым еще примитивнее: например, в статье „Естествознание и юстиция“ Зайцев говорит: „В старости мозг человека делается меньше и теряет значительный процент главного источника мысли — жира. Человек глупеет, слабеет и может быть признан больным сравнительно с людьми зрелого возраста“. То есть, с точки зрения Зайцева, между материей и сознанием нет никакой качественной разницы. Мозг просто выделяет мысль благодаря входящему в его состав жиру, подобно тому, как печень выделяет желчь и т. д.
Таким образом, механистический характер материализма Зайцева не подлежит никакому сомнению: по своим философским воззрениям Зайцев является одним из наиболее убежденных и последовательных механистов, каких только знала история русской общественной мысли. Конечно, в своей проповеди механистического материализма он вовсе не был оригинален, а целиком шел вслед за Бюхнером, Фохтом и Молешоттом, но для нас важно то обстоятельство, что этот механистический материализм очень резко сказался и на философии истории Зайцева, и на его социальных воззрениях вообще.
IV
В философии истории Зайцев, подобно Писареву, Благосветлову и целому ряду других сотрудников „Русского Слова“, является убежденным и последовательным учеником английского мыслителя Бокля, при чем из философско-исторической концепции Бокля он особенно горячо усваивает те пункты, которые соответствуют его собственному механистическому мировоззрению. Общеизвестно, какое сильное влияние оказала „История цивилизации в Англии“ Бокля на русскую молодежь шестидесятых годов. Как вообще воспринималась философско-историческая концепция Бокля публицистами „Русского Слова“, можно судить хотя бы на основании следующей характеристики этой концепции, заключающейся в статье Благосветлова о нем:
„Вся заслуга Бокля состоит в том, что он первый указал на те действующие силы, под влиянием которых создается жизнь народов. Эти силы заключаются, с одной стороны, во внешней природе, пробуждающей первые понятия человека и дающей ему те или другие материальные средства к жизни, а, с другой стороны, эти силы скрываются в самом человеческом организме или, точнее, в лучшей части его — в мозгу. Из отношения этих двух деятелей вытекает или развивается та или другая народная жизнь“.
В таком истолковании философско-историческая концепция Бокля отчасти теряла свойственный ей полуидеалистический характер и приближалась к механистическому материализму. На самом деле Бокль в качестве основных двух факторов истории выдвигал физические явления или силы природы и человеческий рассудок, умственные способности нации. Значения производственных отношений и классовой борьбы он не признавал, и это делало его систему по существу идеалистической. Публицисты „Русского Слова“ вместо терминов „рассудок“, „умственные способности нации“ поставили слова „лучшая часть человеческого организма“, „мозг“ и тем самым приблизили Бокля к своему собственному механистическому миросозерцанию.
В 1865 году Зайцеву пришлось одновременно рецензировать ряд исторических сочинений („Введение в историю девятнадцатого века“ Гервинуса, „Историю XIX века от времени Венского конгресса“ того же Гервинуса, „Историю крестьянской войны“ Циммермана и „Историю нидерландской революции“ Мотлея). Зайцев написал на эти книги солидную рецензию, в которой изложил свои философско-исторические воззрения в связи с оценкой исторического метода Гервинуса, о котором Зайцев говорит следующее:
„Вместо того, чтобы просто излагать события, не скрывая своих симпатий и антипатий к идеям, выраженным в них, Гервинус намеревается открывать и показывать читателю разные законы, будто бы управляющие судьбами мира. Понятно каждому, кто читал Бокля, что такая претензия не может быть выполнена иначе, как при помощи того метода, который ввел в науку этот реформатор ее. Если какая-нибудь часть прежней историографии потерпела решительное поражение от Бокля, то именно подобные претензии… Всякая философия истории, не основанная на естественно-исторических данных, рассматривающая человека вне связи с природою и выводящая свои законы на основании внешних проявлений его действий, без знания их причин и окружающих условий, — всякая такая философия истории есть просто галиматья“
Итак, вне системы Бокля нет никаких путей к уразумению движущих сил истории. Но Бокль в интерпретации „Русского Слова“ учил, что история слагается в зависимости от соотношения между силами природы и состоянием человеческого мозга. Следовательно, в тех случаях, когда это соотношение неблагоприятно, когда, например, природные условия, в которых живет какая-нибудь группа людей, очень суровы или когда в силу каких-нибудь причин организм, а, следовательно, и мозг тфедставителей этой группы не может как следует развиваться, то эта группа обречена на вырождение, и судьба ее совершенно безнадежна; очевидно, никакие перемены в социально-экономических и политических отношениях при вышеуказанных обстоятельствах не будут уже играть никакой роли. Зайцев именно так и рассуждает. Он говорит: „Может ли быть что-нибудь неопровержимей по своей ясности следующей аксиомы: человек есть не что иное, как животный организм, животный же организм зависит от тысячи физических условий как в самом себе, так и в окружающей среде, следовательно, человек — раб своего тела и внешней природы“.
Мы видим, таким образом, что Зайцеву совершенно чужда мысль о преодолении природных условий человеком в результате изменения общественных отношений. В связи с этим следует сказать, что многие с первого взгляда непонятные высказывания и суждения Зайцева по социальным вопросам, высказывания, вызвавшие в свое время ожесточенную полемику и резкий отпор в тогдашней левой журналистике, становятся вполне понятными и закономерными, если рассматривать их как неизбежный результат общефилософских механистических воззрений Зайцева.
В качестве примера укажем на нашумевшую в свое время рецензию Зайцева (1864 года) на книгу Катрфажа „Единство человеческого рода“. В ней Зайцев высказал ряд довольно странных для публициста его лагеря мыслей. „Как анатомия, так и наблюдения над психическими способностями туземных рас Африки и Америки, — писал Зайцев, — показывают такую громадную, коренную разницу между краснокожими, эскимосами, полинезийцами, неграми, кафрами с одной стороны и белым человеком — с другой, что настаивать на братстве этих рас могут только чувствительные барыни вроде г-жи Бичер-Стоу“. И, нисколько не колеблясь, с невероятной смелостью Зайцев делает из-этого вывод, что восставать против рабства негров не следует. — „Несомненно и признано всеми, — говорит он, — что невольничество есть самый лучший исход, которого может желать цветной человек, придя в соприкосновение с белым… Сентиментальные враги невольничества умеют только цитировать тексты и петь псалмы, но не могут указать ни одного факта, который бы показывал, что образование и свобода могут превратить негра в белого“.
Любопытно, что это архиреакционное утверждение защищается у Зайцева посредством „левой“, как-будто социалистической фразеологии. „Вместо того, чтобы заботиться о равенстве черного-племени с белым… — пишет Зайцев, — …лучше бы обратить внимание на тех, которые действительно братья нам, но которых наши политические и социальные условия деградируют до того, что лишают признаков и качеств, свойственных -их племени, и приближают к низшим расам“. Таким образом, защита интересов трудящихся Европы, угнетенных капитализмом, совершенно недиалектически противопоставляется Зайцевым протесту против рабства негров, как-будто одно обязательно исключает другое.
Уже современники Зайцева отнеслись к этим его высказываниям резко отрицательно и использовали их для того, чтобы скомпрометировать не только Зайцева, но и вставшего на его защиту Писарева и „Русское Слово“ в целом. Против Зайцева ополчились не только „Современник“ в лице Антоновича и „Искра“, но и такой журнал, как „Отечественные Записки“. Антонович провел параллель между высказываниями Зайцева и рассуждениями американских плантаторов, оправдывающих рабство, и заявил, что если негров, как отсталое племя, легко поработить. то из этого отнюдь не вытекает, что их должно поработить. „У женщины организация отлична от мужской, — писал Антонович, — у женщины меньше мозга, меньше голова, меньше кровяных шариков, но из этого не следует, что она должна иметь прав меньше, чем мужчина. Что бы ни говорила зоология, но здравый смысл и общее благо тоже должны быть уважаемы“.
Упоминание Антоновича о „зоологии“ было не в бровь, а прямо в глаз: предпосылки вышеприведенных суждений Зайцева о цветных расах действительно заключались в „зоологии“, т. е. в неправильно, недиалектически усвоенных положениях современной Зайцеву естественно-научной мысли. Это можно проследить по рецензиям Зайцева, предшествовавшим его отзыву о книге Катрфажа: так, в рецензии на книгу Карла Фохта „Человек и его место в природе“ Зайцев две-три страницы посвящает полемике с зоологами, которые настаивают на том, что человек отделяется от прочих животных глубокою пропастью, и „в числе других животных не помещают человека“. Для нас важно то обстоятельство, что с точки зрения Зайцева применяемое в зоологии разделение на роды и виды должно распространяться и на человека. Зайцев смеется над Теми зоологами, которые считают, что „полинезийский негр и англичанин составляют лишь один вид, между тем как волк и собака — разные роды“.
В другой ранней рецензии, также предшествующей отзыву на книгу Катрфажа, Зайцев приводит ряд выписок из статьи Бурмейстера „Черный человек“, в которых нога негра сравнивается с ногою обезьяны, и уже от себя добавляет: „строение тела, форма живота, строение верхней конечности, развитие нижней челюсти, даже волосы и пот, — все, одним словом, что мы видим в человеке, переходит в обезьяну, проходя по дороге через цветные расы и те несчастные создания, которые рождаются среди белого племени — я говорю об идиотах и цветных расах“.
Кроме работ Бюхнера, Фохта и Молешотта, Зайцев, несомненно, был хорошо знаком с учением Дарвина и считал своим долгом популяризировать это учение и распространять его принципы среди радикально настроенной молодежи. Зайцев вообще был просветитель по натуре и ради популяризации и пропаганды какой-нибудь особенно импонировавшей ему идеи готов был не останавливаться перед самыми крайними выводами. Недаром Н. Д. Ножин писал в „Искре“ по поводу его статьи о неграх: „Неужели же из-за теории Дарвина о различии между расами людей должны утвердиться на незыблемом основании новые слезы и скорбь для человечества“. И в дальнейшем Ножин указывал, что теория Дарвина неправильно понята Зайцевым, что как-раз эта теория не признает Неизменности видов и разновидностей, и поэтому из нее никак не вытекает принцип разграничения рас как чего-то неизменного» {«Искра» 18.65, № 8).
Полемика по вопросу о неграх продолжалась больше года и доставила немало неприятностей не только Зайцеву, но и Писареву, и всей редакции «Русского Слова». Даже такие реакционные публицисты, как Н. Соловьев, полемизировавший в «Отечественных Записках» уже против эстетических воззрений «Русского Слова», критикуя известные статьи Писарева о Пушкине, с пафосом восклицал: «Кому нужны бичи, темницы, топоры? Вам, вы в них нуждаетесь для просвещения… Вы утверждали, что рабство негров есть явление вполне нормальное».
А «Искра» в своих выступлениях пошла еще дальше и сравнивала Зайцева с Катковым, о чем нам еще придется говорить впоследствии. Зайцева обвиняли в бесчеловечности, в недостатке гуманности, и этот упрек особенно болезненно действовал на него.
На самом деле Зайцева можно было обвинить только в чрезмерной склонности к поспешным, непродуманным выводам, при чем склонность эта всецело объяснялась метафизическим характером его мышления. Дело в том, что при решении отдельных социальных проблем Зайцев одинаково был способен перегибать палку как в ту, так и в другую сторону. Если его суждения о неграх навлекли на него не без некоторых оснований упрек в бесчеловечности, то, наоборот, в своих высказываниях о мерах борьбы с уголовными преступлениями Зайцев обнаруживает чрезмерную, совершено неприложимую на практике терпимость. Он считает, что общество совершенно не должно применять какие бы то ни было насильственные или принудительные меры по отношению к уголовным преступлениям. Здесь на Зайцева, кроме упомянутых выше философов-материалистов, повлияли, повидимому, еще социологические работы Кетлэ и других французских социологов. В статье «Естествознание и юстиция» Зайцев доказывает, что причиной очень многих преступлений являются ненормальности в человеческом организме, порожденные наследственностью, т. е. явления, совершенно не зависящие от человеческой воли. Переходя затем к статистическим данным об уголовных преступлениях во Франции, Зайцев склонен истолковывать эти данные совершенно фетишистским образом. «Цифры, — говорит он, — …как древний рок, управляют человеком и не позволяют ему ни на шаг отступать от своих математических выводов». По мнению Зайцева, если французские статистики доказывали, что из 600 жителей Франции ежегодно один обязательно совершит преступление, то это означает, что общество не имеет права ни судить, ни наказывать такого преступника: «если преступление обязательно должно совершиться, то не все ли равно, кто его совершит: a, b, c или d. Если б a не совершил преступления, то его совершил бы b или c, что исключает совершенно возможность обвинения».
Здесь, как и во всем, сказывается антидиалектический характер мышления Зайцева. Для него, как для всякого метафизика, по выражению Энгельса, «да — да, нет — нет, а все прочее от лукавого». Так, недиалектическое понимание детерминизма приводит его к своеобразной теории «непротивления», распространяемой им, впрочем, только на уголовных преступников.
V
Наша характеристика социально-политических и философских воззрений Зайцева, получивших свое развитие на страницах «Русского Слова», была бы очень неполной и недостаточной, если бы мы ни слова не сказали о высказываниях Зайцева по вопросам морали.
Этическим проблемам Зайцев уделяет гораздо больше внимания, чем это можно было бы ожидать от такого непреклонного и убежденного детерминиста, каким он является в своих суждениях по вопросу о борьбе с уголовными преступлениями. Из того факта, что человек абсолютно несвободен в своих действиях и поэтому не должен нести никакой ответственности за свои поступки, Зайцев отнюдь не хочет сделать вывод, что предписывать людям какие бы то ни было нормы поведения совершенно бесполезно. В этом было известное противоречие, но это противоречие характерно не для одного Зайцева, а для многих передовых деятелей шестидесятых годов.
Высказывания Зайцева по вопросам морали заслуживают самого глубокого внимания со стороны исследователя. Именно в них проявляется та совершенно своеобразная диалектика революционного движения шестидесятых годов, в результате которой самые воинствующие материалисты в теории, материалисты, подвергавшиеся упрекам и в бессердечности, и в сухости, и в чересчур грубом взгляде на вещи, на практике оказывались самыми возвышенными идеалистами.
В области этики Зайцев как-будто идет вслед за Дж.-Ст. Миллем. В рецензии на II том сочинений Милля Зайцев очень красноречиво защищает утилитаризм, — ту этическую систему, основателями которой были Бентам н Милль. Мерилом нравственности должна быть польза, все другие принципы не могут быть основанием для этической системы. Так, например, принцип справедливости несостоятелен, потому что понятия о справедливости не одинаковы у различных индивидуумов. Наоборот, польза или вред отдельного явления недоступны произволу индивидуального истолкования, они в каждом отдельном случае могут быть оценены безошибочно. Негодяю, поступившему подло, всегда можно указать на факт, на вред, им причиненный, и он уже ничем не сможет отговориться. Таким образом, Зайцев, не допускающий общепризнанных понятий о справедливости, верит, однако, что в классовом обществе могут существовать общепризнанные представления о пользе. В этом отношении он, конечно, не оригинален и является только популяризатором идей английских мыслителей — Бентама и Милля. Оригинальность же высказываний Зайцева по этическим вопросам заключается в том истолковании, которое он дает суждениям Милля о разумном эгоизме как об основе этики. Милль только говорит, что хотя основой этики должен быть эгоизм, но чувство общественности помешает индивидууму желать для себя той выгоды, которою не могут воспользоваться другие. Зайцев же, целиком присоединяясь к проповеди утилитаризма и разумного эгоизма, в сущности проповедует не эгоизм, а самый неограниченный альтруизм, доходящий до самопожертвования. Человек, который за благо других добровольно идет на страдания, действует так во имя своих личных интересов. Разница между таким человеком и самым грубым эгоистом только в глубине понимания личного счастья. «Герой… соглашается итти на страдание не потому, чтобы самое страдание казалось ему привлекательным, а потому, что находит его для себя выгодным». И в дальнейшем Зайцев с презрением и негодованием говорит о тех, кому непонятны эти истины, кто не знает даже, что пожертвование собою для счастья других может доставлять высокое личное наслаждение, «кому невдомек, что человеку выгодно и приятно отдать даже жизнь свою за свои убеждения, т. е. за торжество того, что он считает… полезным».
Может быть, чрезвычайная популярность Зайцева среди разночинской молодежи шестидесятых годов — факт, о котором мы еще будем говорить впоследствии — объясняется отчасти подобными высказываниями, вполне соответствовавшими идеалам и настроениям лучшей части этой молодежи. Ведь и Чернышевский в своем романе «Что делать», появившемся в печати на два года раньше, чем рецензия Зайцева на сочинения Милля, не только проповедывал в сущности те же взгляды, но даже воплотил их в художественном образе в лице Рахметова.
VI
Нам представляется, что сказанного достаточно для того, чтобы определить отношение Зайцева к революции. В нашей научное литературе последних лет вопрос о политическом лице «Русского Слова», об отношении к революции такого публициста, как Писарей, обсуждался неоднократно и вызвал оживленную полемику между Б. П. Козьминым и В. Я. Кирпотиным.
Не вдаваясь в оценку этой полемики, так как это лежит за пределами нашей статьи, мы должны только заметить, что определить политическое лицо Зайцева в интересующие нас годы гораздо легче, чем установить подлинные этапы политической эволюции Писарева в начале шестидесятых годов.
Зайцев по своему происхождению и по условиям своей жизни был совершенно законченным, «стопроцентным», как сказали бы теперь, представителем интеллигентной прослойки городской мелкой буржуазии (может быть, даже следовало бы сказать «мельчайшей»). Это значит, что Зайцев был представителем социальной группы, не только не связанной с крестьянством, но и совершенно незнакомой с ним.
При этом не следует упускать из виду, что Зайцев начал работу в «Русском Слове» в 1863 году, т. е. в такой момент, когда крестьянская революция в России была уже разгромлена. Само по себе это обстоятельство имеет важное значение.
Как идеолог мелкой городской буржуазии, Зайцев естественно должен был резко отрицательно относиться к остаткам феодально-крепостнического строя в России. Как интеллигентный пролетарий, он мог искренно ненавидеть и критиковать капитализм, но в то же время ему, как и Писареву, трудно было преодолеть идеал «культурного капитализма», такого капитализма, с который могла бы примириться разночинная интеллигенция.
Неудивительно поэтому, что и отношение Зайцева к революции было двойственным и даже колеблющимся. В этом вопросе вообще нужно различать два момента: отношение к революции в принципе вообще и вера в возможность немедленной революции в России. В принципе Зайцев, конечно, не был противником революции, хотя высказывания его по этому вопросу и страдают неясностью и противоречивостью. Но когда нужно было разрешить вопрос о политической тактике в России, Зайцев чувствовал себя в затруднительном положении, так как не видел той силы, на которую можно было бы опереться. В крестьянство он не верил и довольно ясно выразил это неверие в конце статьи «Белинский и Добролюбов», где он порицает Добролюбова за народнический образ мыслей.
«Добролюбов, — пишет Зайцев в этой статье, — в своих отзывах о народе напоминает нам почвенников. И у него проглядывает это мистическое воззрение на народ, эта мысль о каких-то необычайных дарованиях, отличающих массу. Наконец, и то правда, что идеальные представления о народе вводили Добролюбова иногда в заблуждение и заставляли его слишком много ждать от народа. Иногда даже принимал он тон, весьма напоминающий тон платонических поклонников народа, и восторгался там, где следовало бы учить».
А в рецензии на книгу Сориа «Общая история Италии», излагая историю, монархического, контрреволюционного переворога в Неаполе в 1848 году, переворота, совершившегося при участии неаполитанских лаццарони. Зайцев говорит: «Народ груб, туп и вследствие этого пассивен. Эго, конечно, не его вина, но это так, и какой бы то ни было инициативы с его стороны странно ожидать».
В дальнейшем Зайцев доказывает, что иногда бывает нужно, не стесняясь демократическими «нелепостями», действовать против народа, чтобы насильно даровать ему свободу.
Следовательно, признавая в принципе необходимость революции, Зайцев считал, что она может быть осуществлена не в союзе с «народом» — с крестьянством у нас в России — а подчас даже в борьбе с ним. На какие же силы должна опираться революция, Зайцев не представлял себе.
Марксистское учение о неизбежности крушения капитализма и о пролетариате, как об основной революционной силе в истории, оставалось Зайцеву чуждым, как, впрочем, и всем русским деятелям шестидесятых годов. И хотя Зайцев интересовался чисто экономическими проблемами, но в области политической экономии он не пошел дальше лассальянства. Общеизвестно, как пренебрежительно отзывался в свое время Маркс о полемике Лассаля с Шульце-Деличем (в письме к Энгельсу от 4 ноября 1864 года) и об экономических «открытиях» Лассаля вообще (в письме к Энгельсу от 12 июня 1863 г.).
Для Зайцева же экономические работы Лассаля и в частности его полемика с Шульце-Деличем были самым высшим проявлением экономической, да и социальной мысли. В рецензии на серию книжек для народа, выпущенных издательством «Общественная польза», Зайцев высмеял экономическую проповедь труда и воздержания, а также защиту денежного процента, заключавшиеся в брошюре «Как надо жить, чтобы добро нажить», аргументируя при помощи тех же доводов, которые были употреблены Лассалем в его полемике с Шульце-Деличем.
Неудивительно поэтому, что когда Зайцеву приходилось подойти вплотную к вопросу о том, на какие силы должна опираться революция, он впадал в уныние и в пессимизм. В некоторых рецензиях Зайцева проглядывает явно упадочное настроение, как, например, в рецензии на журнал «Вокруг Света», где он говорит: «У нас есть драгоценное сознание, что нам и нечего больше делать, потому что мы чужие человеческой семье, собравшие себе на рубашку с миру по нитке… Сиры мы и нищи, никому не нужны, отчего же нам и не предаваться бесплодной рефлексии? И кто может претендовать на нас за то, что мы сидим в трущобе? Ведь если мы попытаемся из нее выйти, то дело кончится только тем, что еще глубже погрязнем».
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Варфоломей Зайцев публицист шестидесятых годов.
