Быховский Н. Я.
В успокоенной России
(Из дорожных впечатлений)
Дело было в начале марта этого года. Поезд шел из Брянска на Москву. Вагон третьего класса был переполнен, главным образом, крестьянами и рабочими. Стояла оттепель, и по этой причине в вагоне нанесли массу черной, липкой грязи. Весеннее солнце обдавало нас целыми струями яркого света. Разговор происходил между двумя крестьянами, познакомившимися тут же в вагоне. Один из них более пожилой, в свитке, говорил с малорусским акцентом, другой молодой лет 30-ти — одет более по-городскому; сел в Брянске.
— Тоже в Москву, должно, едете? — спрашивает более пожилой.
— В Москву, — отвечает со вздохом другой.
— Первый раз, аль бывал уже там?
— Нет, не первый раз, только прежде ездил туда на заработки, только на зиму, бывало, а теперь еду совсем туда на волю Божью.
— Должно место хорошее нашли? — допытывался старший. — А я вот к куму еду, сторожем там служить на заводе.
— Кабы место было, а то никакого нет, — ответил более молодой, по видимому, занятый своими мыслями и не воспользовавшийся последней фразой своего спутника, чтобы в свою очередь задать и ему несколько вопросов.
— Должно никуда, кто — ж, як не вона, гонит нашего брата?
— Не при чем жить стало… отец все порешил… А хозяйство было не хуже, чем у людей. Слава Богу всего было, — ответил он, как бы отдаваясь уносившим его воспоминаниям о недавнем прошлом.
— Как так отец все порешил? — спросил удивленно первый.
— Так, просто, все порешил, да и только… Значит закон такой вышел, дозволяет… Жили по — людски. Было у нас 9 дес. земли, три коня, две коровы, были свиньи, овечки и все, как у добрых людей. А семья у нас отец — вдовец да нас два брата. Я при хозяйстве жил, а меньшой в солдатах был, недавно вернулся.
— Как же это все — таки, чтобы отец все порешил? Жили, жили вместе при одном хозяйстве, жили, и вот тебе на, порешил. А вы то где были?
— Вишь отец то часто запивал у нас, а тут года пошли плохие, на все надо, а добывать копейку трудно… Попрекали мы его часто, что он не в дом несет, а все из дому тащит… коли совсем плохо приходилось, я зимой в Москву отлучался… все больше на черной работе. А он чем дальше, тем все пуще пить стал. Ну, часто мы спорили, но все — ж до драки али до чего — нибудь нехорошего никогда у нас не доходило. Боже сохрани. Так попрекнешь, попрекнешь, да и оставишь, все — ж отец не кто — либо… Брат из службы то — ж писал ему: «Пожалей нас, отец, образумься, потому трудно брату Ивану приходится», то бишь мне значит.
— Ну, он что — ж? — выразил свое нетерпение собеседник, заинтересованный рассказом.
— Известное дело, как трезвый, стыдно делается, молчит, по хозяйству малость занимается, а как выпивши — и море по колени. Ну, да все бы ничего. Думал, вот скоро брат придет со службы, уймем мы его вдвоем, хозяйство совсем заберем в наши руки, а ты по стариковскому делу, сиди на печи, ешь хлеб, грей ноги, да Богу молись… Да вот пошла это у нас катавасия насчет выделов. Поднялась суматоха в селе, не приведи Господь. С этого и началось… Много тут греха и разорения было…
— Он, вероятно, вздумал из общества выделиться или на хутор переселиться? — вставил и я свою реплику в этот разговор, который успел заинтересовать меня. Мне хотелось несколько более выяснить характер раскрывавшейся предо мной донной из бесчисленных драм современной крестьянской жизни. Ведь мы теперь менее, чем когда — либо, знаем что — нибудь о том внутреннем процессе разложения, который происходит теперь в недрах народной жизни. Более, чем когда — либо, деревня отделена от интеллигенции китайской стеной всяких рогаток и препон, а стоны, раздающиеся оттуда, заглушаются барабанным боем торжествующих землеустроителей.
— Дело, вишь, было так, — объяснил рассказчик. — Пошел это, значит, слух, что будут мужицкую землю межевать по дворам; какой значит, у тебя есть надел, тот на тебя и запишется; отрежут тебе, значит, в одно место твой надел и больше до обчества не касайся. Тут тебе и вековать; здесь тебе и усадьба, и поле, и луг, и выгон, и все. НУ, сначала этому не поверили. Потом приехал земский, начал уговаривать поделиться да укрепиться: так и так — мол, лучше вам будет, коли укрепитесь; каждый сам себе хозяин, а у кого есть лучшее дело на примете, тот и продать может свою землю, потому закон теперь и это дозволяет, а податей с него уже не будут взыскивать. Спервоначалу, значит, все обчество в один голос — не хотим, не выгодно нам делиться; кабы у нас большие наделы, а то и так сидеть не на чем; то же и насчет скотины, коли обчественного выгона не будет.
— Вот и у нас то же говорили, вмешался в разговор старик-крестьянин, с седой козлиной бородкой, сидевший прежде в другом отделении вагона и, повидимому, тоже заинтересовавшийся рассказом на знакомую ему тему.
— Тут земский и почал, и почал ездить. Укрепляйтесь, говорит, да и только, иначе хуже будет. А не хотите всем обчеством делиться, пусть каждый, кто желает выделиться отдельно, подаст мне заявление; мы его сами выделим и нарежем ему землю без согласия обчества. Ну, некоторых и взяло сомнение. У которых больше было земли от прежней раскладки, те и говорят: — «Чего мы будем ждать, давайте нам нашу часть; мы желаем вон из обчества; нам так еще и лучше»… Мужики на них же кольями; «Вы что, говорят, креста на вас нет, хотите мир обидеть; с вас свалка полагается, а вы хотите мирскую землю на шармака взять». Дошло тут и до драки: одному выдельцу голову прошибли, двух из наших в тюрьму забрали потом за это самое… Потом явились, которые и отродясь почти в деревне не были, а все больше в Брянском на заводах были, али в Москве в услужении и тоже говорят обчеству: — «Давай нам наши наделы». Мир опять в один голос: «Не дадим выделять; хотите жить у нас — живите, потеснимся, а место каждому найдется, на которого душа числится, а выделяться не смей». Они к земскому: земский говорит: «Я сам вас выделю, потому такое ваше право, закон такой вышел». Ну и началось тут, не приведи Господи: споры, ссоры, драки; один супротив другого идет. Ну, выделили их насильно от обчества, а наделы то у них закупили наибольшие богатеи наши, у которых деньжата велись. Значит, ни тебе, ни мне, ни обчеству, ни нам.
— Ну, как же так, ни тебе, ни мне? — вмешался в разговор еще один пассажир, по-видимому, какой-то приказчик. — Чай не даром-то они землю богатеям отдавали: перепало, должно быть, немало и на их долю.
— Перепало-то, перепало, что и говорить, да не больно много. Которые даже по 40 руб. десятину продавали. Ему-то все равно даремное. Разве он когда видал свой надел? Кабы он покопался бы, да помучился около своей земли, как мы, то он знал бы цену ей. А то ему что, — лишь бы продать да скорей уйти, пока башку не раскроили в деревне; ну, и продают за бесценок, лишь бы купили. Есть и такие, что и пропивали свои наделы, есть такие, что и от нужды продали, а потом по миру.
— А как же ваше-то хозяйство отец порешил? — снова задал вопрос пожилой крестьянин с малорусским акцентом, завязавший этот разговор и, повидимому, желавший направить рассказчика к первоначальной нити рассказа.
— Как пошла эта суматоха насчет выделов отец еще больше пьянствовать начал, — продолжал рассказчик. — То на свои пьет, то макарыч с кем — нибудь пьет по случаю продажи земли, а то и просто пропивает с кем — нибудь мирскую землю, которая досталась богатею. Ну, известно, порядочный человек не позарится на такую водку: «чтоб вас пиявки пили», скажет и уйдет от греха, а ему нипочем, лишь бы выпивка. Тут т другие такие пропащие есть. Стал я его все чаще стыдить и совестить; совестно, говорю, пред людьми, чай, мы не кто-нибудь, а тоже хозяева, как другие. А он и давай говорить, что вот мол, возьму да и продам землю. Кто мне, говорит, запретит: Теперь я один хозяин тут; такой закон теперь есть. Ну, я думаю, что все это с пьяных глаз. А он все больше: «продам, да продам, я хозяин, такой закон есть». А я говорю: «не может быть такого закона. Мы с братом тут с малых лет работаем, а ты при старухе то, значит, когда мать наша покойница жила, уже восьмой год, как померла, тоже больше все пьянствовала. А сколько я зимних заработков пересылал сюда, и все на хозяйство пошло, да ты еще забирал да пропивал. Не можешь ты этого продать, потому тут все наше трудовое». А он все свое: «продам, да продам». Потом слышим, впрямь отец землю продает мельнику Кузьмичу — такой богатый у нас мужик есть, — пояснил рассказчик. А отца все подговаривают: продай да продай надел; что тебе смотреть на сынов, они и так проживут, пойдут на заводы, али в Москву, и там найдут себе хлеба, чай, не маленькие. А ты коли продашь землю, да деньги получишь, то ты жениться еще можешь; за тебя любая девка тогда пойдет; возьмешь в аренду мельницу и будешь жить припеваючи. Нашлась тут и бабенка такая, вдовая, которая начала все хвостом вертеть около отца; говорить, продашь землю, возьмешь в аренду мельницу, поженимся и будем жить господами. Ну старик еще больше замутился.
— Ну, уж если баба вмешалась, да еще молодая, то и старику трудно устоять, сказал, осклабя зубы, пассажир, напоминавший по виду приказчика. Рассказ, принимавший все более серьезный оборот, заинтересовал очень многих пассажиров, тесным кольцом окруживших рассказчика.
— Я вижу, дело в серьез идет, — продолжал крестьянин, как бы не обращая внимания на неуместную попытку шутить, — еду к земскому. Так и так, мол, отец совсем распился, хочет землю продать Кузьмину, а я с братом-солдатом должны тогда по миру идти. А хозяйство наше нашими мозолями нажито больше. Пожалейте, ваше благородие, не допустите греха, говорю. — А что-ж, отец твой исправный был мужик, недоимки за ним нет? — спрашивает земский. А я отвечаю: «Недоимки нет, потому я все сам из своих трудов платил». Ну, хорошо, говорит, я разузнаю. Потом приехал земский, расспросил Кузьмина и еще кой-кого из его же друзей-приятелей и призывает меня. «Ну, говорит, расспросил я мужиков про твоего отца. Что-ж, мужик как мужик, хоть и пьет, да все вы ведь пьяницы. А что надел хочет продать, так это потому, что хочет мельницу арендовать. Ну, что-ж, это его дело, теперь каждый может по-своему жить, как ему любо. Я не могу ему запретить землю продавать». «Ваше благородие, говорю, да ведь это-ж разбой. Разве есть такой закон, чтобы нас по миру пускать? Работали, работали мы с братом, дня и ночи не знали, а теперь куда же я денусь с детьми? Вы думаете, ваше благородие, говорю, он мельницу в аренду возьмет? Пропьет он эти деньги и сам по миру пойдет». А тут и отца привели, вытрезвили немного, должно быть, друзья-приятели. Отец и говорит земскому: «Сыны меня обижают, хочу на старости спокою, продам надел, возьму мельницу и заживу помаленьку». «Ну, видишь, говорит земский, что-ж я тут могу поделать, на то его воля. Теперь такой закон, что старшой хозяин, а если, значит, он хочет переменить свою жисть на более спокойную, то я запретить ему в этом не могу». Да как же, говорю, ваше благородие, ведь это наше трудовое, ведь отец, чай, уж столько лет по-людски не работает, а все больше из дома тащит в казенку; тут все наши мозоли да труды. При чем же брат будет, что царю теперь служить? Ваше благородие, говорю, где же слыхано, чтобы был такой закон? «Ничего, говорит, не могу поделать, его право, он старший в семье. Проси, говорит, отца»"…
— Ну, и права теперь вышли, — не мог удержаться от восклицания один из слушателей, повидимому, рабочий лет 25.
— Вижу, совсем пропадать приходится… Вот такая напасть… Хотел на коленях отца молить, не губи ты нас, хочешь, пить дам, телку продам и дам; опять-таки зимой на заработки пойду и пришлю, пей, коли хочешь, только ради Бога не губи ты нас всех; подожди хоть продавать, пока брат придет со службы… А старика-то и след уже простыл, увели, значит, друзья-приятели опять к мельнику… Две недели там жил, да все дельце и обделали, как есть по форме… Я тем часом в город ездил, по начальству ходил жаловаться, никакого толку…
— Почему же он землю-то продал? — полюбопытствовал кто-то из слушателей.
— Да совсем пустяк взял; по условию было 300 рублей за 9 десятин, а сколько он на руки получил, нам и неизвестно, потому все время пьянствовал; в город ездил с мельником, там немало провел, ну, потом бабенке той, говорят, то-ж досталось кое-что.
— А как же насчет женитьбы-то? Зажили, небось, припеваючи новобрачные на мельнице, — пробовал опять неуместно сострить господин, смахивающий на приказчика. Однако, рассказчик, подавленный, должно быть, тяжестью нахлынувших на него горьких воспоминаний, не обратил внимания на игривый тон этого вопроса и серьезно ответил:
— Да где уж тут женитьба; так просто зря попутали старика.
— Ну, а мельницу-то он взял в аренду, аль тоже все только для обману? — спросил еще кто-то из присутствовавших.
— Да, даст он ему мельницу в аренду… гляди… Чай мельница ему хороших пять сотенных в год доходу дает. Откуда бы он и деньги собрал, чтобы эту самую землю закупать… Этот самый Кузьмин не у нас одних надел закупил… Еще у него сын есть, рядчиком по кирпичной работе в Орле занимается. Ну, вместе они хороших десятин 70 купили у мужиков нашей обчественной земли.
— Вот и всюду теперь оно так, — опять вставил старик-крестьянин с козлиной бородкой, все время внимательно слушавший эту горькую быль, — от бедного плывет, к богатому идет. У нас тоже много этой мирской земли к богачам перешло… Все скупают…
— А вы откуда будете, дедушка? — полюбопытствовал я узнать.
— А мы из Смоленской губернии, Рославльского уезда.
— В газетах как-то писали, что у вас там много народу на хутора идет, — продолжал я расспросы.
— Одно время по дурости, а наиболее из обману, которые пошли, да потом и сами не рады: перво-на-перво от обчества отбились, а обчество к себе уж и не пускает. Ты уж теперь как знаешь, коли захотел от обчества отойти, акромя того в издержки вошли, процент большой надо платить, а земли то повернуться негде… Какой тут, прости Господи, хутор на пять десятинах… Ну, известное дело, у кого земли побольше, да кто побогаче — живет барином, да такому и на селе хорошо. Ну, которые, значит, побились-побились, да и совсем решиля (так в тексте) хозяйство, а которые и теперь мучаются… Ну, и злость теперь от всего этого в народе! Как есть, как в священном писании сказано: «И пойдет брат на брата, сын на отца»… И что только будет, — со вздохом закончил он!..
— Чем же все-таки у вас кончилось, — обратился опять крестьянин с малорусским акцентом, желавший, по-видимому, скорее узнать конец.
— ну, значит, снял я хлеб по осени, покосил сено, картошку выкопал, что продал, а что оставил на харчи; лошадей продал, потому мои были… Старик-то потом явился, плачет, говорит: «Обидел я вас, детки мои, накажет меня Господь на том свете… Попутал нечистый мою совесть»… Достает 60 рублей, говорит: «Возьми, что осталось, а то и этого не будет». А я говорю: «Нет, отец, не нужны мне эти деньги. Я уже сам буду промышлять насчет себя, а ты тоже живи, как хочешь… Сбереги, придет брат с солдат, ему понадобятся». Потом, думаю, надо взять, а то и эти последние пропьет. Старик потом сторожем нанялся… По осени вернулся брат, как увидел, что у нас делается, взяло его крепкое зло; ну, и уложил он отца колом по голове… Теперь в остроге сидит. Ну, я месяца четыре в Брянском побыл, заработал кое-что, а теперь избу продал, поселил семью у соседа, а сам еду в Москву, должности постоянной искать. Потом, значит, и их выпишу, — закончил он свою скорбную повесть.
Финал был столь печален, что ни у кого из присутствовавших не было больше охоты продолжать расспросы. Даже легкомысленный приказчик молча ушел на свое место и начал отыскивать чайник, чтобы на ближайшей большой станции набрать кипятку; молча разошлись на свои места и другие слушатели.
Такова эта совершенно случайно раскрывшаяся передо мною бытовая драма современной деревни, изображенная на фоне нынешней победоносной и ликующей землеустроительной политике. А сколько тысяч, а, может-быть, и десятков тысяч других более или менее аналогичных драм разыгрывается теперь по необъятной России на почве нынешнего землеустройства! Но что значат эти жертвы, эта пыль человеческая, когда дело идет о торжестве принципа единоличной частной собственности, когда поставлена ставка на сильных, в руки которых переходят теперь наделы деревенской бедноты…
С одним из таких «сильных» мне тоже пришлось встретиться по пути.
Около 12 часов дня я сел в вагон на небольшой станции южных железных дорог. Было душно, пыльно и жарко. Поезд несся по гладкой степи, ярко зеленевшей по обеим сторонам пути. Рядом со мной сидел знакомый мой, один из руководителей мелко-кредитного кооператива.
— Вы видите вон того крестьянина, который сел вон там, в заднем отделении вагона около дверей? — обратился ко мне мой знакомый.
Я посмотрел по направлению к двери и увидел корявого мужика с жиденькой седой бородкой, одетого не лучше, чем одеваются на юге крестьяне средней руки.
— Вижу, — сказал я. — А что же в нем интересного?
— Любопытный, знаете, тип по нынешнем временам; имеет больше 200 десятин земли, скупил прямо-таки за ничто чуть не десятка два уже наделов… Он из деревни К., шесть верст от нас. Я его хорошо знаю…Всю деревню держит у себя в руках. Имеет деньги в банке… Знаете, сам неграмотный, а является у нас главным культуртрегером по части агрономии, так сказать, пионер в области агрикультуры. У него вы найдете весь ассортимент земледельческих машин. Бросается на всякую агрикультурную новинку. Недавно американские семена выписал из екатеринославского земства. Сына своего посылал на устроенные земством сельско-хозяйственные курсы. Теперь хочет сам для себя быка симментала завести… Деревня его прямо-таки ненавидит, не раз поджигали и всякий вред причиняют, но ему нипочем… Сам во все вникает; работает у себя, как простой поденщик, в поле или на лугу.
— У него, вероятно, образцовое хозяйство, — полюбопытствовал я.
— Да, хозяйство прекрасное, только все-таки он часть земли своей сдает в аренду крестьянам; видит в этом выгоду.
— Странно, — заметил я. — Если у него двести с чем-то десятин земли, то при желании вести образцовое хозяйство, этого по здешнему южному масштабу, совсем немного. Почему же он, все-таки, отдает в аренду часть своей земли крестьянам?
— Вот, скажите же, находит это, очевидно, для себя выгодным. Теперь, после последних покупок крестьянских наделов, у него, пожалуй, десятин 250 даже с лишним наберется, а под аренду он отдает теперь еще больше, чем прежде, и все мелкими кусками.
— Любопытно, — заметил я.
— А желаете с ним поговорить, я вас сейчас с ним познакомлю. Мы хорошо знакомы. Я его приглашу с нами чай пить и вместе побеседуем.
— Ну, что же, валяйте, мне все равно, а тип, действительно ведь любопытный.
Через несколько минут мы познакомились, пили вместе чай, достав у соседнего пассажира третий стакан, и вели оживленную беседу.
— В город едете, Иван Степанович? — спросил нашего нового компаньона мой знакомый.
— В город. Ничего не поделаешь, надо ехать, — ответил он.
— Что-то часто вы в последнее время туда ездите?
— И не ехал бы, да надо… Дела у нотариуса в банке…
— Я слыхал, будто бы у Семена Галуна купили надел, — правда, аль брехня? — спросил его мой знакомый.
— Купил недавно и у Семена Галуна, и у Щиколков Федота и Герасима, да земли-то у них трясца (он говорил с малороссийским акцентом и пересыпал иногда свою общерусскую речь малороссийскими словами южного говора); всего у трех хозяев и десятка десятин не наберется.
— А по чем покупали?
— По сто десять за десятину, да и расходы мои.
— Ну, это дешево вам досталось, Иван Степанович, — заметил мой знакомый. — У нас теперь ведь до двухсот и выше земля доходит.
— Кому может и дешево, а с них довольно; все равно путевого хозяйства не вели… Я так считаю, — сказал он, как-бы в пояснение своих слов, — земля требует настоящего обращения, а ежели ты не можешь, как быть должно, ладу дать ей, то лучше хоть даром отдай ее, да не ковыряй ее, бедную, напрасно: и тебе и ей легче будет.
— Это вы уж, кажется, напрасно, Иван Степанович, — сказал, как бы возражая ему, мой знакомый. Я ведь их всех хорошо знаю. Галун, действительно, был хозяин и так и сяк, любил водочку зашибать, не всегда во время управлялся с хозяйством, да и то это началось, главным образом, после того, как сына машина задавила в экономии, а что касается Федота Щиколкина, то этот, кажется, даже совсем старательный хозяин был. Если бы брать его Герасим не вздумал продавать свою часть, то Федот никогда, пожалуй, не расстался бы с наделом, хоть и трудно ему приходилось. Конечно, Герасиму совсем не рука была хозяйничать; он все больше в Одессе жил, службу какую-то имел, а Федот — другое дело.
— Дело не в том, что старательный, а в том, что стараться им нечем, — сурово заметил Иван Степанович. — У нас, к примеру, так думают: нет ничего легче, как хлеборобом быть, пошел, поскреб землю, махнул пригоршней и жди от Господа Бога дождика да урожая. А я так думаю, что хлеборобом быть это самое хитрое дело; тут не только надо стараться, но надо еще знать, как к делу подступить, надо науку знать, надо двадцать раз все испробовать, а перво-наперво надо капиталец иметь, чтобы все исправно было.
— Это, конечно, правда, согласился мой знакомый, только, что же делать, если не всякому это под силу?
— Вот то-то и оно-то, и я так понимаю. Взять, например, нашу землю; слава Богу, жаловаться нечего, известное дело, степь; удобрение тебе не надо — сама тянет, а все-таки она фрукт нежный. Чтобы дать ей настоящее обращение, надо ее хорошо поднять, а для этого нужна пара хороших коней, або волов, надо засеять хорошей рядовой сеялкой, да и семенами хорошими, а не пригоршней, как у нас сеют, а ежели ты кукурузу посеял, то надо и культиватором пройтись, або хорошо выполоть ее, и все прочее к примеру. А у него ни того,, ни сего, да и лошаденка одна, а хоть и две, да малюсенькие, так что и пласту поднять не могут, как следует; ну и понятия тоже никакого насчет обращения с землей да с посевом. Ковыряет, как деды да прадеды ковыряли спокон веков. А потом жалуется, что хлеб не родит, что года плохие. А почему, спрошу я вас, у немца года хорошие? Земля одна и та же, а посмотрите на его жито аль на наше крестьянское, або его пшеницу, иль мужицкую. Разница ого-го! Вот я тоже у немцев пример беру.
— Хорошо немцам, когда у них по сто, по двести и даже больше десятин. А что может сделать наш крестьянин, когда у него всего-то три десятины на двор. И у вас Иван Степанович, дело обстояло бы не так, если бы у вас не было столько земли, сколько вы имеете. Когда есть на чем, да есть с чем, то можно и хозяйничать, как следует, а на ладони даже самый лучший агроном не нахозяйничает, — возразил на это мой знакомый.
— Что верно, то верно, — ответил «любопытный тип». — Я против этого и не говорю. Я только говорю, что ежели ты не можешь дать земле настоящего обращения, то лучше брось ее, а то все будешь пенять на Бога да чесать потылицу.
— Однако, я слыхал, что вы тоже отдаете в аренду свою землю этим же крестьянам, — заметил я с своей стороны.
— Совершенно верно, — ответил он, — мне почему же не отдать ее, хотя бы в аренду, ежели я получаю от нее ту же пользу? Многие из немцев тоже теперь отдают в аренду тому ж, ежели им не дать в аренду, они злобу большую иметь будут против меня, все будут говорить, что утеснение им делаешь, да мешаешь им на свете жить, шкоду всякую будут делать, чтобы мне напакостить. Ну, я говорю: хотите берите в аренду, я вам не мешаю.
— А по чем вы отдавали десятину в этом году? — спросил мой знакомый.
— По 28 и по 29 рублей.
— Что и говорить, — сказал опять мой знакомый, — цена совсем хорошая. У нас по 23 да по 25 рублей брали. Трудненько должно приходится теперь арендаторам. Ведь землю же надо обработать, засеять своими семенами, снять урожай, смолотить, свезти и продать. Удивительно даже, какая им выгода арендовать!
— Думаю, что так-таки никакой выгоды нет, только он своей дурацкой башкой понять этого не может, потому и берет. Вы думаете, я им не говорю? — двадцать раз им говорил: на кой черт вам эта аренда, только даром ноги и руки бьете да скотину мучаете, а пользы ведь вам никакой? — А они все-свое: «Голубчик Иван Степанович, пожалуй, отпусти три, або пять десятинок; утеснение большое, трудно иначе обойтись». Ну, на бери, ежели тебе уж так хочется, будто так не труднее еще ему.
— Круто, круто приходится теперь арендаторам, — как бы про себя заметил мой знакомый. — Еще хорошо если урожай, а чуть засуха, ну, и пропадай; ведь деньги теперь все больше вперед берут, а уже если не все, то хоть половину вперед.
— Обязательно, а то разве можно иначе по теперешним временам? — подтвердил «тип».
— Ну, вот видите, — сказал мой знакомый.
— Вот я и хочу, чтобы они, наконец, поняли, что нет никакой выгоды от аренды, ежели он не может по настоящему хозяйство вести, — сказал Иван Степанович энергичным тоном. Побьются, побьются, еще несколько лет, да и бросят, ну, а если охота тебя разбирает, что ж, дело твое, бери, арендуй, только давай мне, сколько я положу, сколько мне значит полагается, — поспешил он поправиться.
— Допустим, что они, наконец, убедятся в крайней невыгодности для них арендовать землю по столь высоким ценам, вставил и я от себя. Но ведь они прибегают к аренде вовсе не потому, что это занятие им особенно нравится, а потому, что своей земли, должно быть, очень мало. Что же вы все-таки порекомендуете им делать, если они не могут просуществовать своим малым наделом?
— А я такого мнения, — ответил он, — что ежели земли у тебя мало, и достатка нет, и порядка ты не можешь дать своему хозяйству, то беспременно надо жисть свою переменить; надо тебе другого дела поискать, аль к другому наняться в работники… Свет велик, дела повсюду, сколько хочешь…
Наступило тягостное молчание. Минуты две мы все молча пили чай.
— А много вы в последнее время земли прикупили у крестьян? — спросил у него мой знакомый.
— Вместе с сыном десятин более полусотни купили… Вот тоже, — продолжал он после некоторой паузы, — ругают меня на селе, что землю надельную покупаю. Что же, не я, так другой купит, лучше вам будет что-ли? Я-ж не хожу к ним кланяться: «продайте мне вашу землю», сами предлагают. Кто лучшую цену даст, да наличными выложит… А кто вам не дает покупать? Покупайте вы, сколько раз говорил я нашим мужикам на селе. — Опять-таки и по правилам все делаю, закон такой есть — ну, и покупаю, а не было закона, ну, и не покупал тогда. У меня все правильно, чтобы значит, не порушинки.
— Ну, вам то хорошо, Иван Степанович, известно, — ответил мой знакомый, — что продают все больше от нужды или же продают такие, которые давно уже забросили свое хозяйство, кто давно то земли отошел, и кому она недорога. А купить ее много охотников нашлось бы, нечем купить, а вы всегда наличные выложите.
— Совершенно правильно. Это такое дело, как будто на базаре. Ежели я что покупаю, я не спрашиваю продавца зачем он продает, когда эта самая вещь может и ему самому понадобилась-бы; то-ж и ему нет дела, зачем я покупаю; дал хорошую цену, ну, и продает… Я так думаю, ежели у тебя руки слабые, нечего тебе и удерживать землю при себе; все равно толком с ней не справишься и пользы тебе не будет…
Куда ни кинь, знаете, все больше земля теперь в слабых руках, ни доходу, ни порядку настоящего нет. Вот и надо ее собрать, значит, чтобы в хороших руках была; надо, чтобы и ей, и тебе лучше было. Оно, знаете, совершенно правильно, сделали, что теперь нет больше запрета покупать наделы; жаль только, что все еще до конца не дошли, затруднения все-таки есть, — нельзя купить, сколько хочешь. Но уж коли пошли, дойдут до конца, — трудна беда начало, — сказал он с некоторым одушевлением. — Теперь надо полагать, соберется она в хороших руках, а то все больше зря скребли ее бедную…
— А что, по вашему, все-таки лучше: самому хозяйничать в настоящее время, или отдавать землю в аренду крестьянам? — спросил я.
— По-моему земля должна давать доход и хороший доход, — сказал он, налегая на последние слова, — потому, во-первых, она мне денег стоит, а во-вторых, потому, что сила у нее есть, способна она доход дать. Ежели я могу от аренды выручить, что мне полагается, ну, что ж, мне еще лучше, хлопот меньше. Только по всему видать — недолго это протянется, не по силам им по плате за хорошим хозяйством поспевать, устанут. И теперь уже чуть тянут, а чем дальше, все труднее будет, потому что, чем дальше, наука все больше узнает, все новые машины выходят, и все больше доход от хорошего хозяйства растет, а у них-то ничего этого нет, акромя своей пятерни. Поэтому самому я и не отдаю всей своей земли в аренду. Не хочу запускать и своего хозяйства, чтобы потом, когда им надоест, не надо было начинать мне свое хозяйство опять все сначала.
Разговор еще некоторое время продолжался на эту тему, но самая существенная часть его была уже исчерпана. Пустым оказался и большой эмалированный чайник, который мы успели втроем опорожнить.
На одной из небольших промежуточных станций я встал, так как мне дальше предстоял путь на лошадях.
Горячее южное солнце высоко стояло в небе и беспощадно поджаривало грешную землю. Было около трех часов дня. Впереди расстилалась безбрежная, ровная степь, на которой-то там, то сям виднелись древние курганы скифских могил. Я ехал по почтовому тракту. По обеим сторонам дороги тянулись неровные, низковатые посевы ячменя и пшеницы, густо поросшие овсюгом; местами то там, то здесь на полях виднелись большие плеши. Редкие и тощие колосья робко выглядывали на таких плешах из-под земли, как будто стыдясь показаться на свет Божий.
— Это чьи же хлеба? — спрашиваю я возницу.
— Чьи же будут? Наши, крестьянские, — лаконично отвечает он мне.
— А отчего же это плеши такие большие на полях? — спрашиваю я опять.
— Значит местами вымокло, — слышу я в ответ.
Едем дальше. Вправо от дороги начинаются превосходные посевы ячменя. Стройными, правильными, густыми рядами поднимаются колосья, весело смотрящие вверх. Сразу видно, что работали хорошей рядовой сеялкой. Овсюга почти нет; где-нибудь колосок торчит.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of В успокоенной России.
