Read here

По-американски!

Петр Дмитриевич Боборыкин · 1900 · Free in the US

38,370 words · about 2 h 41 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1900 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=По-американски!_(Боборыкин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Петр Дмитриевич Боборыкин
Language
Russian
Published
1900
Length
38,370 words · about 2 h 41 min
Sections
90 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (90)
  1. Книга первая I about 1 min
  2. II about 1 min
  3. III about 1 min
  4. IV about 1 min
  5. V about 1 min
  6. VI about 1 min
  7. VII about 1 min
  8. VIII about 1 min
  9. IX about 1 min
  10. X about 2 min
  11. XI about 1 min
  12. XII about 1 min
  13. XIII about 1 min
  14. XIV about 2 min
  15. XV about 1 min
  16. XVI about 3 min
  17. XVII about 2 min
  18. XVIII about 1 min
  19. XIX under 1 min
  20. XX about 1 min
  21. XXI about 2 min
  22. XXII about 4 min
  23. XXIII about 4 min
  24. XXIV under 1 min
  25. XXV about 1 min
  26. XXVI about 2 min
  27. XXVII about 1 min
  28. XXVIII about 2 min
  29. XXIX about 1 min
  30. XXX about 2 min
  31. XXXI about 1 min
  32. XXXII about 3 min
  33. XXXIII about 2 min
  34. XXXIV about 2 min
  35. XXXV about 2 min
  36. XXXVI about 1 min
  37. XXXVII about 4 min
  38. XXXVIII about 2 min
  39. XXXIX about 3 min
  40. XL about 1 min
  41. XLI about 1 min
  42. XLII about 2 min
  43. XLIII about 1 min
  44. XLIV about 1 min
  45. XLV about 2 min
  46. XLVI under 1 min
  47. XLVII about 2 min
  48. XLVIII about 5 min
  49. XLIX about 1 min
  50. L under 1 min
  51. Книга вторая I about 3 min
  52. II about 2 min
  53. III about 2 min
  54. IV about 1 min
  55. V about 1 min
  56. VI about 1 min
  57. VII about 3 min
  58. VIII under 1 min
  59. IX about 4 min
  60. X about 1 min
  61. XI about 1 min
  62. XII about 2 min
  63. XIII about 2 min
  64. XIV about 3 min
  65. XV about 2 min
  66. XVI about 1 min
  67. XVII about 2 min
  68. XVIII about 8 min
  69. XIX about 2 min
  70. XX about 2 min
  71. XXI about 3 min
  72. XXII about 1 min
  73. XXIII about 1 min
  74. XXIV about 1 min
  75. XXV about 5 min
  76. XXVI about 2 min
  77. XXVII about 7 min
  78. XXVIII about 1 min
  79. XXIX under 1 min
  80. XXX about 1 min
  81. XXXI about 3 min
  82. XXXII about 1 min
  83. XXXIII about 2 min
  84. XXXIV about 1 min
  85. XXXV. about 2 min
  86. XXXVI about 1 min
  87. XXXVII about 1 min
  88. XXXVIII about 1 min
  89. XXXIX about 1 min
  90. XL about 1 min

Continue:

Книга первая I

Вот уже пятый год, как у меня с maman идет все та же «пуническая война». Она кипятится; я упорствую. Возьмет верх тот, у кого больше темперамента…

Я употребила слово темперамент, а хорошенько не знаю, — как бы меня определил тот, кто этим делом занимается. Впрочем, я где-то читала, что темпераментов в сущности нет, что это только так, одно слово.

Как бы там ни было, есть возможность хоть приблизительно определить, чего от себя следует ожидать. Наружность, весь склад натуры много значит. Я — большая, широкая, полная, белокурая девушка. Во мне все крупно: и облик лица, и глаза, и рот, и руки, и талия, и походка, и манеры. Слово «крупный» употребляют теперь и в хвалебном смысле; но я описываю только свое тело.

Меня называют очень часто англичанкой, и в самом деле, когда мы живем за границей, я чувствую, что есть много общего между мной и английскими девушками. Но все-таки я вижу, как много во мне и этой русской, барской пресноты. При таком складе, как у меня, можно долго выдерживать, долго упираться; я это и делаю. Мне даже жалко становится, глядя на maman, как она, бедная, тратит по-пустому свои нервы. И будь у ней немножко больше выдержки, я была бы самое несчастное существо, замуштрованное, задерганное, донельзя раздраженное, быть может, неизлечимо-больное.

II

То, что я сказала, — фанфаронада или нет? Не думаю. И вот почему.

С тех пор, как я себя помню, maman была уже вдовой. Сестру Сашу она воспитывала в институте, а меня оставила при себе для всевозможных воспитательных экспериментов. Если умирают от чахотки, то, по моему, точно также легко умереть от воспитания. Я не знаю во всем мире существа более жалкого, как девочка, рожденная в русской барской фамилии и предназначенная к так называемому «блестящему домашнему воспитанию». Я говорю это теперь с таким мраморным спокойствием, что никак не могу заподозрить себя в увлечении.

Я не обвиняю и maman. Стоит только поставить себя на ее место. В нашей жизни, без нужды, без огорчений, без страстей, без дела, как же не схватиться обеими руками за собственную дочь и не производить над ней педагогических опытов?

И прежде всего я подметила общую болезнь наших маменек: хлопотать о том, чтобы дочь как можно скорей убедилась в отсутствии всякой последовательности, всякой логики в родительнице. Грубые выходки, окрики, запугиванье, предрассудки, тирания, уродливость отношений, — все это детали. Главное: полная анархия мысли и поведения. Кто из нас увидит это и хватит у ней того, что я уже назвала «темпераментом», та и выберется кое-как из этого болота. Меня с семи лет определили «гениальным ребенком» и вследствие этого начали меня вести, как ученую собачонку. Моя крупная натура рано подсказывала мне, как нужно быть. Я не делала почти никаких усилий ни по урокам, ни по шалостям, да если бы и делала, maman все-таки экспериментировала бы надо мною, потому что она не может кем-нибудь не распоряжаться и кого-нибудь не тормошить. До выхода сестры Саши из института, дни мои были наполнены бесчисленным количеством всяких уроков. Я сама стала выдумывать себе учителей. Этаким путем я больше оставалась одна, a maman могла рассказывать в гостиных, что я учусь по-испански и пожелала проникнуть в тайны тригонометрии. Вышла сестра Саша из института. Она скоро выскочила замуж, и во время ее выездов в свет, у меня было довольно вечеров, чтобы хорошенько обдумать кампанию против maman, которую я решила начать, как только мне стукнет шестнадцать лет.

III

Так случилось, что свадьба сестры Саши была в день моего рождения. Стало быть сейчас же приходилось начать кампанию. Maman, выдавши старшую дочь, должна была схватиться за меня. Я не растерялась. Первые баталии происходили, разумеется, за желание «казаться большой». Почти нечего и прибавлять, что такого желания у меня не только не было, но я всякими правдами и неправдами готова была отдалить день первого выезда.

У maman это обратилось в какой-то пунктик, в какой-то тик. Если я брала что-нибудь не тем пальцем, если я надевала перчатку сначала на левую, а не на правую руку, или оправляла платье, или разрезывала книгу так, а не иначе, я знала с математической точностью, что мне будет окрик или внушительная гримаса. Думаю, что многие пожелали бы на моем месте как можно скорее не только сделаться большой, но и распрощаться с родительским кровом, выскочить замуж, как сестра Саша. Я распорядилась иначе. Еще тогда, т. е. четыре года тому назад, я сказала себе:

«До твоего совершеннолетия, ты даешь себе зарок не поддаваться никаким нервным, раздражительным впечатлениям. Не делай ни одного крупного шага до тех пор, пока ты не перестанешь состоять при своей матери в качестве девицы, которую вывозят. Как бы тебе не пришлось тошно, держись твоей программы и не траться на медные деньги. Этак ты, может быть, ничего особенного не выиграешь, зато и не сделаешь ни одной роковой глупости».

Я записываю это теперь другими словами; но сущность моих тогдашних мыслей была совершенно такая.

IV

Ну, и началась кампания. Она длится до сегодня и сроку ей еще несколько месяцев. Чего-чего не перебывало, каких внушений, замечаний, восклицаний, негодований я ни выслушивала! Каждый вечер, ложась спать, я перебирала все правила кодекса maman и подводила им итоги. В первый же месяц я убедилась, как дважды два — четыре, что в них прочного было только бессознательные инстинкты расы и касты. Все остальное я называю «медью звенящей».

И не то, чтобы maman внушала мне какие-нибудь нелепости. В другом месте, с другими мотивами, все это было бы если не полезно и не разумно, то по крайней мере последовательно. Но в нашей жизни это — калейдоскоп отрывистых фраз, слов, клочков мысли… Если б их записать в большой тетради, одну за другой, вышла бы жалкая и печальная пародия.

Убедившись в этом, я с каждым днем делала блистательные успехи в том, что я назвала «внутренней инерцией». (Тогда я сильно интересовалась физикой). Но такая рассчитанная борьба обходилась мне далеко не даром. Девичество, в условиях барской жизни, когда его отживают так, как я его отживала, — едва ли не одно из самых тягостных и унизительных положений. Гораздо легче, веселее и приятнее для самолюбия сразу выкинуть какую-нибудь штуку: убежать из дому с гусаром или со студентом, записаться в страдалицы, напустить на себя истерический тон или пересолить выходками скандального характера.

Все это я отвергла. Моя кампания двигалась по медленному стратегическому плану, и каждую горечь, каждую едкую или пошлую мелочь, каждый вид скуки, одиночества, суеты, подчиненности, бесцельности, каждую крупицу своего и чужого тщеславия я пережила по капелькам, и уж, конечно, не считаю себя героиней. Больше того, что я успела сохранить своего, самостоятельного, мыслящего, я не в силах была удержать за собою.

Быть может, есть у нас, в той же среде, особые, титанические натуры; я их не встречала.

V

И тут я вспомнила толки умных людей, — не в гостиных, а в книжках, в тех книжках, которых породистой барышне читать не следует.

«Что за дело нам, — говорят умные, новые люди, — до того барского, гнилого, пошлого мирка, до этих аристократических барынь и девиц, разъеденных тщеславием, изнывающих под гнетом скуки и праздности. Мы образуем свой новый мир; а вся эта гниль обречена на смерть и разрушение!»

Полно, так ли? Нам имя — легион! Девушек, развившихся, как они говорят, «в здоровой среде» — одна, две, десять, сто, — допустим пятьсот, хотя я глубоко уверена, что нет и половины этой цифры. Остальное, что живет сколько-нибудь умом, страстями, самолюбием, вкусами, — принадлежит к нашему легиону или, лучше сказать, к армии барышень, великосветских или нет, но веденных по одной и той же струне, дышащих одним и тем же воздухом.

Исключительные положения не создают характеров и ничего не доказывают. Вовсе не трудно выйти человеком, вырвавшись вовремя из той теплицы, где нас возростили. Но совсем другое — не разрывая «с почвой» до поры до времени, выработать в себе что-нибудь годное для хорошей, человеческой жизни. Наша армия сойдет со сцены не раньше, как через сорок лет. И мы будем во всех углах так называемого порядочного света. Из нас выберут себе жен все стоящие на виду мужчины, — те, из кого лет через пятнадцать-двадцать выйдут администраторы, судьи, дипломаты, члены земства, придворные, игроки английского клуба, хозяева, спекуляторы. Пока горсть новых женщин станет пробивать себе кое-как безвестную тропинку, мы, рожденные в сгнившем будто бы мирке, будем жить припеваючи, разъезжать по загранице, проигрывать куши в Бадене и Монако, лечиться у всех немецких профессоров, вмешиваться в дела, плясать, хандрить, злословить, увлекаться модным либерализмом или вдаваться в самую беспощадную реакцию и ежедневно, ежечасно, ежеминутно изрекать сентенции, охать и ахать на традиционные темы и муштровать следующее поколение барышень, вбивая в них тот же бездушный вздор, каким так ревностно переполняли нас!..

И после того есть такие наивные люди, которые уверили себя, что наш легион находится при последнем издыхании?!

VI

Да, я прошла настоящую выучку светской девицы нового фасона! Ведь я вовсе не «кисейная барышня», как называют новые люди девиц, проживающих в барской сфере. Мною открывается период той пустой серьезности, которая заменила прежнюю добродушную невежественность.

Спросите, чего я не знаю? Я обучалась письму и чтению, черчению и рисованию, сниманию планов и резьбе по дереву, арифметике и геометрии, физике и геологии, химии и ботанике, географии и археологии, истории и нумизматике, греческой литературе и славянским древностям, гармонии и эстетике… Я говорю на пяти языках. Упражнялась я в гимнастике, танцовании, фехтовании, верховой езде; умею ловить бабочек, собирать камни и раковины, смотреть в микроскоп, приготовлять лекарства, петь по нотам и выскабливать транспаранты иглой.

Можно ли девице иметь более разнообразную эрудицию? И я вовсе не курьезный экземпляр в моем роде. Многознайство — эпидемия нашей генерации. Замужние женщины, те, кто старше нас не больше, как лет на пять, на шесть, особливо из институток, — поражают нас своей невежественностию. Мы были предназначены судьбой на учебные эксперименты, чтоб доказать, вероятно, возможность — быть настоящей барышней и справочной энциклопедией.

Все, что я здесь сказала, может показаться странным только тому, кто смотрит на наш мир, как на издыхающий; а между тем никто из нас и не думает сходить со сцены. По крайней мере я начинаю только собираться на настоящую борьбу, где я не удовольствуюсь одной инерцией, а стану жить на свой собственный счет, страдать и наслаждаться так, как я этого хочу.

VII

Все эта была присказка. Сказка будет впереди… Мы живем с maman постоянно на бивуаках. Вот и теперь у нас квартира взята на целую зиму, а я не знаю, проживем ли мы здесь, в Москве, больше двух месяцев…

Я сказала решительно, что не желаю больше справлять прошлогоднюю бальную службу. Было из-за этого несколько баталий, но я добилась своего. Думаю ограничиться домом сестры Саши, двумя-тремя барынями поумнее, из девиц выберу тоже двух-трех помоложе и попроще, буду много сидеть дома, приведу в порядок все мои заметки, тетради и письма.

Теперь я полная властительница двух моих комнат, куда maman не входит уже в непоказанные часы. А давно ли происходили из-за этого стычки? Года полтора тому назад, когда мы жили в По, моя приятельница, мисс Эдуардс, была поражена тем, что все входили ко мне в комнату без всякого позволения, — и maman, и сестра Саша, и муж ее, и вся прислуга.

— Помилуйте, — говорила она мне, — как вы позволяете, чтобы к вам в комнату входил прямо муж вашей сестры. Вы должны иметь свой угол, где вы полная госпожа. Ваша мать должна уважать эту внутреннюю свободу, без которой всякая девушка будет рабой своей семьи!

При всех моих вкусах к независимости, я до того времени не очень охраняла вход в мой угол. На мне еще лежал слой нашей русской распущенности; личность не сознавала еще во мне своих коренных прав. Ведь, кажется, стоит ли ссориться из-за таких пустяков; ну что за важность — войти в комнату сестры прямо, или постучавшись? А между этим лежит целая пропасть.

Когда я приехала в Лондон и сделала визит Мисс Эдуардс, я в первый раз почувствовала, что такое — настоящая свобода взрослой девушки. Мисс Эдуардс живет с бабушкой. Она не берет на себя тона хозяйки дома; но она — самостоятельный человек, особливо в своих комнатах. Все дышит у нее каким-то особенным воздухом простоты, серьезности, смелости, без скуки, без претензий на эмансипацию, без малейшей резкой выходки.

VIII

Все это будет у меня. А пока я добилась федерального устройства. В известные часы в мой штат центральная власть не проникает. Каждый день мне можно будет употреблять эти часы, как заблагорассудится.

Мне совсем не жалко заграничной зимы. Это таскание по разным зимовкам ужасно мне опостылело. Пора основаться; через несколько месяцев я должна буду решить, где выберу свою резиденцию. Быть может, здесь, в Москве…

Сестра Саша захочет, разумеется, чтоб я бывала у ней как можно чаще. Такая перспектива мне вовсе не улыбается. С тех пор, как сестра замужем, я все не могу понять, как могут они с мужем вести такую пошлую жизнь.

Саша — не дурная и не глупая женщина. У нее есть некоторый такт. Когда она в духе, она бывает даже остра и забавна. Я никогда не входила с нею в интимные разговоры, потому что не желала знать ее сердечных тайн. Я уверена, однакожь, что она мужа не любит. Она постоянно и заразительно скучает, очень окружена на балах, принимает всевозможных молодых людей, даже самых глупых, и тон ее с ними такой, что я всегда должна делать вид, что ничего не слышу. Мне никто ничего не говорил двусмысленного о сестре моей, но мне сдается, что Сашу считают женщиной не только пустой, а даже больше того…

Какова бы она ни была, муж хуже ее во сто раз. Он не делает ни малейшего шага, который бы показал его желание жить по-человечески. Когда жена не таскает его по заграницам, он проводит дни и ночи в клубе, на охоте, на бегах. Я не знаю ничего тошнее этой пухлой, краснощекой, лысой, вечноулыбающейся, полусонной фигуры. Вряд ли можно вывести его каким-нибудь ударом из этой банальной спячки, которую он считает самым блаженным бытием. Не думаю, чтобы любовь жены, ее верность или неверность много значили в его глазах.

Словом, эта пара живет в беспредельном эгоизме. И она не из самых плохих. На нее наведен лоск, который спасает наше общество от страшной смерти — смешной пошлости.

IX

Саша мне все чаще и чаще говорит о каком-то молодом адвокате. Он только что кончил курс и в два месяца прославился на всю Москву. Теперь, с новыми судами, это в большой моде.

Я не очень интересовалась этими судами. Некоторые начали ездить и просиживать там целые дни от скуки. Поеду, когда будет в самом деле что-нибудь интересное. Довольно и того, что мне приходится волей-неволей изучить одного из наших будущих Жюль Фавров.

— Ты не поверишь, — говорит мне на днях Саша, — как он (дело идет об юной московской знаменитости) отличается от всех здешних мальчуганов. Он мог бы пойти по какой угодно дороге; но он выбрал адвокатуру. Его талант тут только может заявит себя.

Саша говорила это пресмешным голосом. В сущности, ей решительно все равно, есть ли у этого Жюля Фавра «en herbe» талант или нет. Он просто начал за ней ухаживать. Я не знаю даже, будет ли он иметь больше успеха, чем остальные «мальчуганы», как она выражается. Из-за одного таланта она полюбить не способна.

X

Представили мне юную знаменитость. Это — очень молодой москвич, барского вида, крупных форм, некрасивый, но представительный, довольно резких манер, с приятным, не совсем искренним голосом. До сих пор я нахожу, что голос самое лучшее во всем его существе.

Ум у него очень задорный, искристый и логический, в подробностях. Он любуется и этим умом, и каждой своей фразой, но, кажется, без особенного ораторства. В таких натурах иначе и быть не может. Они нарядны, и им нужно охорашиваться. С женщинами тон его вообще изящен и мягок, с оттенком умного селадонства, несколько комического в таком молодом человеке.

Я сейчас заметила, что он записался в разряд присяжных ухаживателей за моей сестрой. И в том, как он ухаживает, сказывается еще бо́льшая юность. Он тратит ужасно много ума, остроумия, игривости совершенно даром. Саше ничего этого не нужно. Не то, чтобы она не могла понять всех этих «lumières», но перед ней прыгало столько мундиров и фраков, что теперь она довольно одним разнообразием: вчера какой-нибудь адъютант, сегодня — юный адвокат. Она обращается с ним небрежно, но не очень-то пускается в разговоры: он боек и зубаст. Если он серьезно в нее влюбится, она будет вертеть им, как последним дурачком. Он должен быть очень тщеславен, а таких людей Саша имеет способность раздражать и дразнить. Хотя она и преисполнена сама пустоты и беспредельного эгоизма барской хандры, она никогда не рисуется, и это ей дает какую-то, как бы нравственную, силу, или, лучше сказать, инстинкт для угадывания всех оттенков мужской мелочности и фатовства. Но с такими только мужчинами ей и не скучно.

Мне показалось (я может быть ошибаюсь), что будущий Жюль Фавр взглянул на меня недоверчиво. Он точно не ожидал, что у Саши такая большая, взрослая сестра. Он, кажется, принимает меня за ее старшую сестру, т. е. за старую деву. Может быть, мне на вид гораздо больше двадцати лет, но Саша необыкновенно моложава. Ему хочется быть с ней как можно чаще наедине. Я нисколько не желаю нарушить их беседы, но не желаю также сообразоваться с его селадонскими целями. Я буду ездить к сестре ни чаще, ни реже, а сколько нужно, чтобы она не огорчалась и не приставала ко мне.

В первый вечер я не сказала почти ни одного слова, во второй — вступила в разговор, когда сестра начала упрекать его, что он совсем не ездит в свет.

— Я так занят, да и что мне делать на балах!

Фраза была очень обыкновенна, но тон ее мне сильно не понравился. Чувствовалась резкая фальшь и претензия на серьезность, слишком яркая в таком юноше,

— A y вас много дел? — спросила я его совершенно спокойным и бесцветным тоном.

— Да, я завален работой! — ответил он с каким-то актерским наклонением головы и всего туловища. Так Шумский покачивается в «Ревизоре».

И тут начал он нам рассказывать, с небрежной отчетливостью, какие у него на руках процессы и сколько они могут ему дать. Рассказывание это продолжалось больше часу. Мы несколько раз переглядывались с Сашей. Он не заметил.

XI

Осмотревшись, я приду, пожалуй, к заключению, что этот адвокат занимательнее других. У нас, в Москве, так бедно по части молодых людей. На балах фигурируют студенты первого курса. С ними — смертельная тоска. Явится зимой какой-нибудь преображенец или кавалергард, и с ними уж носятся, носятся…

Булатов (это — фамилия будущего Жюль Фавра) вчера мне гораздо больше понравился.

Я поехала одна, запросто, к Машеньке Анучиной. Она очень симпатичная болтушка. Помешана теперь на своей консерватории. Эта мода поглотила всех полусерьезных девиц. Машенька работает по восьми часов в день, изнывает над этюдами, пишет задачи, разные партименты, говорит только о Рубинштейне и Венявском… Их там, как слышно, порядочно-таки муштруют, но все они очень довольны.

Приезжаю к Машеньке и нахожу там Булатова. Он в доме — как свой. Я тотчас же заметила, что с Машенькой Булатов обращается, как с старой приятельницей.

— Ты давно знаешь этого господина? — спросила я.

— С лета.

— Он часто бывает у вас?

— Бывал прежде часто, а теперь в кои-то веки разок.

Я не стала дальше расспрашивать. Мне почему-то сделалось не совсем ловко. Машенька приняла приниженный тон. Она вряд ли могла быть занимательна для Булатова. У ней очень хорошее сердце, но слишком обо многом ее нельзя расспрашивать. Она только и одушевляется, когда заговорит об этюдах, партиментах, фугах и разных других музыкальных премудростях.

Да и это нейдет к ее широкому, веселому, чисто русскому лицу.

XII

Когда в зале началось музицирование, Булатов подсел ко мне. Он заговорил со мной без всяких прелиминарий. Тон у него был совсем не такой, как у сестры Саши. Мне сразу же сделалось ясно, что он меня экзаменует. У него даже есть по этой части большая сноровка; видно, что он долго упражнялся в интимных разговорах с девицами. Начал он о музыке, сказал, что мало в ней смыслит, что жалеет о неимении, как он выразился, «музыкальной грамотности», и сделал несколько очень умных замечаний о нашей московской меломании.

— Вы не занимаетесь контрапунктом? — спросил он меня с усмешкой.

— Нет, теперь не занимаюсь, а когда-то училась гармонии.

— Где же это?

— В Брюсселе.

— И вкусно?

— Для меня было тогда довольно занимательно, но с особой точки зрения…

— С какой же?

— Я все искала законов.

— И нашли?

— Нашла, что есть очень выработанная техника, но и только.

Булатов вглядывал на меня с некоторым недоверием. Его тон так разнился от манеры, какую я заметила у него в гостиной сестры Саши, что мне самой сделалось немного совестно моего вчерашнего взгляда. Я собиралась третировать его, как юношу, а он говорил со мною далеко не как мальчик.

— Нравится вам эта теперешняя мания консерватории? — спросил он.

— Совсем нет, но она доказывает, что у наших московских девиц, за неимением серьезного дела, явилось желание хоть чем-нибудь заняться систематически.

Он улыбнулся.

— Вы это говорите таким тоном, точно будто вы нашли себе дело.

Эти слова Булатова не задели меня. Он их выговорил скорей грустным, чем задорным тоном.

— Да, у меня есть дело, — ответила я, помолчав.

— И какое, смею спросить?

— Подготовляться к моему совершеннолетию.

— Разве оно скоро наступит?

— Через шесть месяцев.

Он раскрыл широко глаза и собрался что-то возражать, но к нам подошли.

XIII

Булатов экзаменовал меня по пунктам. Сначала разговор шел по-французски. Убедившись, вероятно, что я не делаю московских ошибок, он перешел на отечественный диалект. Слушать его — очень приятно. У него совершенно оригинальный язык. Он произносит отдельные слова и фразы на свой особенный манер. По-французски говорит он прекрасно, опять-таки по-своему, плавно, бойко, но с неизбежной претензией на шикарные слова. Иначе и не может быть в человеке, выучившемся говорить, не выезжая никогда из Москвы. По-русски он делается проще, серьезнее и в то же время блестящее. Его адвокатские успехи становятся мне понятны. Если он также хорошо говорит в окружном суде, он очень далеко пойдет.

С сестрой Сашей он, разумеется, не будет никогда изъясняться по-русски. Она не услышит от него никаких простых и умных вещей. Да ей их и не нужно. Так неужели Булатов начал свое ухаживание с чисто внешней целью?..

А почему же нет? Он адвокат, стало быть фразер, краснобай!

XIV

— Вы много жили за границей? — спросил он меня.

— Да, ездила с maman четыре раза.

— И не скучали?

— Нет, я училась…

— Чему же?

— Многому, а главное училась жить своим умом.

На этот раз он взглянул на меня уже совершенно насмешливо, но тотчас опустил глаза и тихим, весьма искренним голосом заговорил:

— Признаюсь, заграничная поездка меня очень не прельщает. Прежде, когда я был студентом, я мечтал о чужих краях… Теперь у меня есть на это средства, я мог бы конечно оставить, на месяц, на два, дела, но меня как-то не тянет. Путешествие, дорога, хоть бы это было и на Западе, представляются мне с неизбежной усталостью, дурными ночевками, пересаживанием из вагона в вагон, скукой сидения и еще большей скукой торопливости, приездов и отъездов… В сущности, нет ничего глупее, как ездить в качестве туриста, без определенной цели, с поисками так называемых впечатлений. Меня может потянуть одна вещь — люди!.. Взглянуть на волнение больших масс, подышать воздухом западной интеллигенции, побеседовать с Луи Бланом, с Кине, с Гюго, с Мишле, с Литтре, подержать их за руку, послушать их задушевного слова — вот это наслаждение, вот для чего стоило бы поехать!

— А искусство? А природа? А чудеса цивилизации?

— Искусство!.. Очень ценю его, но проездом не хотел бы им наслаждаться. Ведь это опять-таки сводится к обозреванию музеев. Да и потом, надо пожить сначала, осесться, перепробовать и то, и другое, утомиться; тогда только крупные вещи творчества могут получить для нас настоящий, всеобъемлющий интерес. На втором курсе университета, мне казалось, что я тонкий знаток, пурист… — повышенная требовательность к сохранению изначальной чистоты, строгости стиля, приверженности канонам)) Тогда я бредил строгим вкусом и городил много всякого вздору. Теперь же я, право, не двинусь с Сивцева Вражка за тем только, чтоб насладиться вещью какого-нибудь Гирландая.

— Гирландайо, — поправила я.

— Это по-модному, а по-московски — Гирландая.

И он, прищурившись, надел pince-nez и добродушно улыбнулся.

— Почему же Гирландая? — спросила я.

— Да так у нас Федор Иванович произносит.

Он выговорил это очень мило.

— Так по-вашему выходит, — продолжала я, — что в молодых летах нельзя совсем ценить произведения искусства?

— А вы много ходили по музеям?

— Я рисую…

— А!

Я покраснела. Ответ мой был глуповат, но фраза сорвалась у меня с языка совершенно бессознательно.

Не знаю, понял ли он это; только его лицо продолжало смотреть на меня добродушно.

— Я не то хотела сказать, — поправилась я.

— Коли вы рисуете, значит вы-таки походили по музеям… Скажите мне, любите вы старых мастеров?

— Каких?

— Да хоть бы вот того же Гирландая.

— Признаюсь, я им всего меньше занималась.

— Ну, так и не будемте разводить эстетические разводы. Когда-нибудь, через несколько лет, поживши хорошенько, если мы сохраним интерес к искусству, мы станем иначе говорить об этой материи.

XV

Урок был очень умно преподан. Нет, это не было нравоучение. Все, что он сказал, мне нравится; он хочет жить и употреблять свою молодость, как ему нужно, не гоняясь за прописными наслаждениями. Это — хорошо.

Мы долго еще говорили. О сестре Саше не сказал он ни слова. Не распространялся также и о своем адвокатстве. У него есть такт. Я думаю, что с глазу на глаз, в сколько-нибудь серьезном разговоре, он не позволит себе заниматься собственной особой. Он должен быть впечатлителен. В обществе таких женщин, как сестра Саша, трудно и быть иначе, как фатом.

— Я вас увижу? — спросил он, подавая мне руку.

— Это от вас зависит.

— Вы будете в понедельник у вашей сестры?

Я взглянула на него. Он понял, вероятно, этот взгляд.

— Вы позволите мне явиться к вашей maman?

— Даже ко мне, если вы хотите.

Я сказала это самым простым тоном.

— К вам, не спросившись у maman?

Вопрос был сделан с легкой усмешечкой.

— Так можно было бы, — ответила я, — если бы мы были в Америке.

— Но мы на Пречистенке, — добавил он.

Я не совсем была довольна тоном этого диалога. Булатов может подумать, что я навязываюсь на знакомство и бью на эксцентричность. Впрочем, как ему будет угодно.

Он сказал, что будет у нас на днях.

XVI

Когда мы говорили с Булатовым, в стороне, у окна, Машенька продюизировалась в разных ноктюрнах и концерт-штюках. Я заметила, что она то и дело смотрит в нашу сторону. После ужина «à la fourchette» она удержала меня, провела к себе в комнату, начала судорожно прижиматься ко мне и ударилась в слезы.

Она страшно рыдала. Я думала, что с ней сделается истерика. Долго не могла она говорить. Я все спрашивала ее: «Что с тобою, Маша?» Она силилась начать… и не могла.

— Несчастная я! — выговорила она наконец, нервически всхлипывая.

— Почему несчастная?

— Он пошутил!.. Куда же мне понимать его таланты?!..

— О ком ты говоришь?

— Не слушай его, не сиди с ним: он и тебя примется также развивать и через два месяца бросит.

— Кто бросит? Кто? Спрашиваю у тебя в десятый раз!

— Как, кто? Он, наша знаменитость, наше красное солнышко… Булатов!

И Машенька опять залилась слезами.

— Ты его любишь? — спросила я.

— Нет!.. Да!.. Я не переживу!

И опять слезы.

Так продолжалось еще с четверть часа. Когда слезы иссякли, Машенька начала порывисто рассказывать мне историю своего знакомства с Булатовым.

— В несколько дней, — говорила она беспомощным, полудетским тоном, — он совсем овладел мной. Мы жили на даче… Он сказал мне столько новых вещей. Я была подавлена его умом, красноречием и… чувством. Когда он хочет, слезы дрожат у него в голосе. Я принимала все это за чистую монету. Я не знала, что он только упражнялся в адвокатском искусстве. Два месяца он проводил целые дни у нас, и я была очень счастлива. Каждый день уверял меня в своей любви…

— Давал обещания?

— Нет… Он говорил: я вас теперь люблю, потому что так мне нравится…

— Он говорил это с первых дней?

— Да. Уж и тогда он начинал все шуточкой… А потом вдруг притворится страстным и начнет шептать всякие французские и немецкие стихи. Актер, актер, и больше ничего!

— И скоро остыл?

— Да. Мы переехали в город, он стал реже бывать… Тут начались у него разные процессы, все закричали об нем. Разумеется, я сделалась для него и скучна, и глупа, и неэффектна. Такому человеку надо тешить каждую минуту свое тщеславие…

— Он объяснился с тобой?

— Что ж ему значит объяснение? Я же оказалась виноватой. Он растолковал мне по пунктам, что я не могу давать ему… импульса… так он выразился. Любил, говорит, вас очень искренно, а теперь мне надо что-нибудь получше…

— Будто бы так этими словами и сказал?

— Разумеется, не этими. Все было складно и красиво: он иначе не умеет.

— А потом?

— А потом стал бывать раз в две недели, и как ни в чем не бывало.

— Каким же тоном говорит он с тобой?

— Ты видела, — дружеским. Вот это-то меня и мучит, и бесит, и убивает! У меня нет сил разорвать с ним всякие сношения. Отказать от дому я не имею права: и отец, и maman, и тетки, все от него в восторге. Когда он ко мне подходит, на меня находит столбняк, я улыбаюсь, как дура…

— Об чем же он с тобой толкует?

— Расспрашивает о том, о сем… привезет иногда книжку, ноты, но все это так, зря, бездушно… хвалится своими успехами, высчитывает, сколько должен получить за такой-то процесс, очень часто так бесцеремонен, что посвящает меня в тайны своих волокитств.

— Не может быть!

— О! Ты его не знаешь!

— Так он тебе рассказывает…

— Ну да, в кого он влюблен… восторженным тоном… визиты, разговоры…

— В кого же он теперь влюблен? — вырвалось у меня.

Машенька вскинула на меня глазами, хотела отвечать и остановилась.

— Это тайна? — спросила я.

— Э! Мне все равно. Я не намерена хранить его секретов, да ты и сама должна была догадаться: он бредит твоей сестрой.

— Бредит?

— Да. Он называет ее самой шикарной женщиной во всей Москве и говорит, что если она не будет… принадлежать ему, он…

— Что он? — вырвалось опять у меня.

— Он готов, не знаю, на что!

— Застрелится?

— Не застрелится, а уедет из Москвы.

Вышла пауза.

XVII

— Что же ты намерена делать? — спросила я у Машеньки.

— Что ж я!.. Мне остается реветь.

— Это малодушие, мой друг!

— Полно, Лиза… Ты прожила до сих пор без любви: тебе это непонятно. Да я не о себе совсем хочу говорить. Мне нужно было высказаться, похныкать… Благодарю, что выслушала меня. Сегодня, глядя на вас обоих, я так вся и горела. Это не ревность, Лиза, нет!.. Буду я его ревновать или нет, он все равно ко мне не вернется. Я не хочу только, чтоб он рисовался перед тобой; я не стерплю этого. Ты, конечно, во сто раз умнее и образованнее меня; но ты добра и доверчива; он тебя обведет также, как и меня; я думаю, — даже скорее.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…