Read here

Хозяйка

Елизавета Васильевна Кологривова · 1843 · Free in the US

10,425 words · about 44 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1843 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Хозяйка_(Кологривова)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Елизавета Васильевна Кологривова
Language
Russian
Published
1843
Length
10,425 words · about 44 min
Sections
9 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (9)
  1. Front matter about 1 min
  2. I about 5 min
  3. II about 8 min
  4. III about 6 min
  5. IV about 2 min
  6. V about 10 min
  7. VI about 3 min
  8. VII about 2 min
  9. VIII about 6 min

Continue:

Front matter

Имя Елизаветы Васильевны Кологривовой (1809—1884) сейчас ничего не говорит читателю. Большая часть ее литературного наследия не выдержала испытания временем и прочно забыта. В свое время, правда, произведения Е.Кологривовой, публиковавшиеся под причудливым псевдонимом Фан-Дим, пользовались популярностью, но следа в литературе не оставили. Романы «Два призрака» и «Голос за родное» подверг суровой, даже уничтожающей критике В. Г. Белинский, отмечая их псевдонародный характер и напыщенность стиля, а «небольшой роман, взятый из записок Юрия З.» «Александрина» не был даже удостоен внимания критики.

И все же заслуги перед русской культурой у Е. В. Кологривовой есть. В первую очередь следует назвать выполненный ею в соавторстве с Д. Н. Струковым прозаический перевод «Божественной комедии» Данте. Выход его из печати в 1842 году стал без преувеличения событием в культурной жизни и был с одобрением встречен прогрессивной критикой, а спустя тридцать лет возникла потребность в новом издании этого перевода.

Е. В. Кологривова была активной поборницей гражданского и творческого равноправия женщин, приложила много усилий к тому, чтобы добиться права на издание журнала «Женский вестник». Осуществить этот замысел ей так и не удалось, а в середине 40-х годов литературная деятельность Фан-Дим прекратилась в связи с ее переездом в деревню, что в условиях того времени практически лишало творческого человека, а тем более женщину, возможности участвовать в культурной жизни.

I

— Скучно рисовать этот вечный Колизей!

— Тоска!

— Надоело!

— Несносно!

— Охота нашим маэстрам мозолить нам руки и глаза этим вековым скелетом!

— Уж подлинно скелет…

— С полусгнившими ребрами.

— С головищей, поросшей мохом!

Так сердито ворчали несколько молодых художников, один за другим бросая работу. Дети!

Классические красоты Колизея, глубокая художническая мысль, которой дышит это древнее здание, и самое обаяние исторических и религиозных воспоминаний — все это слишком мало говорит незрелому воображению юноши, а сердцу еще меньше, да и до того ли сердцу какого-нибудь двадцатилетнего художника, когда он видит над собою великолепный сапфирный свод итальянского неба, когда он вдыхает пламя вместо воздуха, когда в то же время жадный слух его упивается звучными, вкрадчивыми песнями быстрооких трастеверянок?

Утро, а уж проходящее солнце облило розовым светом развалины Колизея; сколько раз солнце всходило над ним! Сколько раз отирало с него росу небесную или капли дождя и даже капли крови и наконец из цвета своих лучей, воды и крови дало старому вековеку свой цвет, за которым старики-учителя искони посылают своих учеников. Ученики ли не умеют добыть этого чудного цвета, цвет ли не поддается им — только по большей части Колизей у них выходит не тот. Отчего бы это?

Не оттого ли, что на юношей солнце светит чуть-чуть не с вчерашнего дня? Не дается Колизей — прочь старика! Не лучше ли бросить кисти, собраться в кружок и дружно, как водится, побранить наставников, похвастать глазками своих любовниц, — взять волю хоть на короткий срок и дать волю языку, воображению и сердцу?

Дело! Единодушие оказалось беспримерное. Только один из артистов, русский по рождению, итальянец по страсти к искусству, не бранил Колизея, не роптал на учителей, не хвалился глазками милой, а трудился молча над заданной работой. Но его не забыли товарищи и закричали ему:

— Что ты там зазевался, синьор Кости!

Так обыкновенно превращали они имя Константина Л. Константин не отвечал; в эту минуту ему удалось схватить счастливую игру луча в расселине здания; сильно билось сердце юноши, лихорадочная дрожь бежала по телу, между тем как послушная кисть переводила на бумагу портрет седых развалин; но вопрос повторился хором, и вслед за тем раздались веселые восклицания.

Константин оглянулся. Что же дальше? Отчего такой припадок радости? Недаром, ей-ей!

Вон видите, там, по дороге из В***, идет толпа девушек; они спешат в город, на торг, с плодами, молоком, птицей и яйцами; день воскресный, много надо всего: в праздничный день много едят. Набожные старушки угощают своих аббатов, артисты гуляют, англичане-путешественники также особенно торжествуют воскресенье: так мудрено ли, что и девушек много идет по дороге к старому Риму?

Хороши римлянки: очи орлиные, классический носик, губки зовут поцелуй, курчавые волосы плотно сжаты в косах и скреплены стрелами, узкий черный корсет, стянутый золотыми шнурками, чудно обрамливает роскошные плечи! Хороши!..

Идут; поравнявшись с ними, артисты забежали дорогу.

— Ба! да это Нанета!

— А вот это моя diva Джулия!

— А это миленький чертенок, Терезина!

— И она!

— И она!

— Поди же, да они будто сговорились. То-то будет раздолье!

— Пошли бог здоровья нашим маэстрам.

— Да здравствует старый хрыч Колизей!

Куда девалась усталость, куда скука! Ожила молодежь, закричала, зашевелилась.

— Не пускать красных девушек без оплаты таможенной пошлины! — Нужно ли сказывать, что в этом случае пошлину платили не чистые деньги — уста…

Так решили молодые люди.

Да куда! Не хотят! Как можно? И стыдно, и некогда, на рынок пора, что скажут подруги, что станут говорить добрые люди? И прочая, и прочая.

Повесы ни с места, да и девушек не пускают. А солнце, безжалостное солнце все выше да выше, плывет себе, не ждет, чем кончится спор; да и на рынок пора, я чай, торг живо идет; как разберут все места трастеверянки и тиволийские девушки, как распродадут весь свой товар, покупщики разойдутся, придется нести домой опоздалые запасы. Что скажут маменьки? А что сказать маменькам?

Что тут делать? Нечего делать — подставили губки, краснеют, а все-таки платят, и платят, право, не лгу, без недоимок, охотно, и вдвое, и втрое! Что же делать? Солнце, видите, не ждет, а рынок пуще того не ждет. Пошла оценка товаров, и престрогая.

Встретился тут, однако же, казусный случай; в толпе хорошеньких знакомок открылось новое личико.

— Это кто? Откуда?

— Это Беппа, моя сестра, — поспешно отвечала живая смуглянка Мариетта.

— Беппа! Беппа!

— Что за чудное имя.

— И как хороша! Что за глаза — какой стан! Роскошь! Вот открытие.

— Вот образец для Венеры.

— Нет, для поющей Цецилии.

— Нет, это настоящая Геба.

— Клад!

— Чудо! Прелесть! Безумие!

— Беппа, Беппа, anima mia! Мне твою плату.

— Нет, мне. Я ведь первый тебя увидел.

— Нет, мне, mia carina. Ты видела, я давно ожидал твоего поцелуя.

— Ко мне, Беппа!

— Нет, ко мне!

Спор жарче, и вот расплатились все, не платит одна Беппа. Кажись, кто расплатился, шел бы на рынок своей дорогой. Так нет, — красные девушки ни с места; всем, видите, дело: досадно, что Беппа не платит; досадно, что так настойчиво требуют платы от Беппы, досадно, что Беппою заняты все; что за Беппой других позабыли.

Не подслушивайте, что ворчат девушки; бог с ними!

Но Беппа впервые отправлялась на рынок. Желание синьоров для нее и ново, и странно. К тому же ей жаль было своего первого поцелуя: не любо было отдать его первому встречному за право пройти на рынок. Лучше бы ей дома остаться, хоть бы век города не видать! Беппа краснела и бледнела, плакала, умоляла, прижимала к груди свою корзинку и даже покушалась солгать, что у нее нет никакого товару.

— Скорее, скорее, Беппа, пора! — сердито кричат подруги.

«Мне поцелуй». — «Нет, мне, мне!» — вкрадчиво шепчут синьоры.

Беппа не слушается ни тех, ни других, а слезы все пуще да пуще льются, беда ей со всех сторон: и подруги и таможня; там зависть, тут сила — откуда ждать помощи? Бедная девушка бросила свою ношу — порхнула бежать назад в Вальмарино. Бежать без оглядки. Но за нею следом, будто стая коршунов, понеслись артисты, а за ними торопливо побежали и девушки красные.

Догнали.

— Misera me! — кричала плачущая Беппа. — Что будет со мною!

— Тебя поцелуют, и только! — проворчала Джулия.

— Глупая плакса! — прибавила Нанета.

— Беппа! — грозно прикрикнула Мариетта.

— Сейчас, sorella! Сейчас, — говорила бедняжка. Ее опять окружили.

— Не все, не все! Ради бога! Ведь я должна заплатить… только одному…

— Так выбирай же счастливца!

Беппа была в нерешимости, на щеках сильнее загорелся румянец, а очи будто хотели спрятаться в землю.

— Да где же ей выбирать! — заметили девушки.

— Правда; она еще у нас глупенькая, — прибавила сестра Беппы. — Я за нее выберу.

Кого-то выберет Мариетта?

Синьоры оправились, стали во фронт, приготовились, будто на инспекторский смотр, и каждый с жадностью следил за малейшим движением глаз Мариетты. Эта дева рока выбрала старшего и самого невзрачного из толпы артистов и с приличною важностью подвела к сестре. Счастливец невзрачный протянул было губы, но Беппа вздрогнула, как змея увернулась, стала поодаль, вздернула носик, нахмурила свои темные брови, поворотилась:

— Выберу и сама. Вам, синьоры, всем поплатились подруги, а я заплачу тому, кто один не брал поцелуя. — Тут она, краснея, указала взором на Константина.

— Кто бы подумал? Видно, у него бабушка ворожила, видно, его в сорочке мать родила! Счастливец!

Как порох вспыхнуло его сердце от искры злодейского взора. Поплатилась же и Беппа за свои артишоки и, покраснев до ушей, понесла их на рынок, будто краденый товар; только идучи она была задумчива и, говорят, часто бралась за сердце, будто старалась увериться, что оно на месте.

II

И Константин также убежал с поцелуем Беппы, будто с украденным сокровищем. Он спешил в мастерскую; он любил свою скромную мастерскую; все в ней было так хорошо, так чисто, так добропорядочно, что, не будь тут картин да мольбертов и прочая, вы бы и не узнали, что тут живет художник. Известно, что художники самый домовитый народ!

Месяца за три до начала нашего рассказа Константин Л*** приехал в Рим, куда привез с собою чистое, девственное сердце, смелый ум, обещавший глубокие воззрения в будущем художнике-творце, истинное дарование, преобладающую страсть к искусству и пламенное желание сделаться вторым Рафаэлем — ни больше ни меньше. «Я простой человек, — думал он, — да ведь и Рафаэль был не ангел: возможно — одному, доступно и другому!» Таковы были невещественные сокровища, привезенные нашим героем в Вечный город. Что же до его вещественного состояния, то оно было скромнее — так скромно, что даже о нем не стоит и упоминать. Константин, однако же, не только не жаловался на бедность, но подчас чуть ли не считал себя богачом. Светлые надежды играли около него алмазными брызгами водопада. Он засматривался на них, как дитя, и был счастлив. Отправление в Италию была его первая сбывшаяся мечта и вместе как бы залог, что сбудется все остальное.

Его отъезд был торжество, а путешествие — продолжительный праздник. Приехал в Рим; побежал прямо в Ватикан, не отряхнув даже дорожной пыли. Стрелою пронесся он мимо первых картин чудной галереи, не глядя, прошел мимо Иеронима, боясь искушения, и вот он там, куда влекло его жаждущее сердце: перед ним — «Преображение Христа»! Но что у него на душе, того не берусь изобразить: и своего впечатления не сумел бы я высказать, а Константин — был художник; знаю только, что он долго стоял неподвижно, будто окаменелый. Потом зарыдал, как дитя, и долго рыдал; потом сладостное религиозное умиление расцвело улыбкой на устах; потом он как исступленный стал бить себя в грудь, будто все ощущения страшного беснующегося перешли в эту грудь; наконец, он снова залился слезами и с кроткой молитвой на душе тихо вышел из галереи. Целый этот день Константин не ел, не пил и даже не подумал об ночлеге. Ночь застала его у каких-то развалин; он завернулся в плащ и положил пылающую голову на обломок кариатиды.

Нет сна. Уныние, как червь, заползло ему в душу, точит ее. «Еду, — думает Константин, — возвращусь восвояси, куплю полоску земли, сделаюсь пахарем: только не живописцем. Пойду в матросы, стану учиться лазить по веревкам. Свалюсь — тем лучше! Упадет не художник. Не хочу быть маляром. Мне сделаться Рафаэлем! Мне! И я мог на это надеяться, об этом мечтать?.. Недаром же мечту зовут безумием. Не хочу быть маляром, не хочу, тысячу раз нет, нет! Нет!..»

Дитя! Так встретил он первое сомнение, которое потрясло великолепное здание его надежд! Где же былая отвага? Где вера в будущее? Где смелые попытки? Где все, все, что прежде лелеяло, нежило, ублажало его беспокойного младенца-вдохновение? Куда скрылась эта баловница-няня, надежда! Натворила бед, старая обманщица: нашептала сказок и бросила дитя без присмотру! Игрушка его разбилась вдребезги. Бедное дитя! Что-то с ним будет!

Проходит день, другой, а Константин еще в Риме и уже не думает менять кисти на плуг; всякий день ходит он любоваться и отчаиваться перед Рафаэлем, но уже деятельность сменила уныние. Душа его рвется к недосягаемому. «Умру, — думает он, — но не отступлю!» И подлинно! О, он чуть не умирает над работой. Опытные художники дивятся его неслыханным успехам, изумляются перед смелостью его очерков.

Не знаем, до какой степени ожили прежние дерзкие надежды нашего художника; только он снова стал глядеть в будущее, как орел глядит на солнце.

Товарищи мало видали Константина; он проводил жизнь в своей мастерской. Да и что это была за мастерская! Чудо, да и только! Комнатка, кажется, немудреная, но как все в ней хорошо, как светло, как радостно! Бывали ли вы в мастерских у художников? Видали ли вы этот артистический беспорядок, который, может быть, и неизбежен при условиях постоянного занятия, но который в то же время до крайности разочарователен для случайного зрителя. У Константина этого не было, однако же и он беспрестанно работал и часто от одной работы переходил к другой; и у него везде лежали краски, готовые холстики и прочая; все это было под рукою, но все было как-то у места; все было опрятно вычищено, вычищено на загляденье; простая, более чем скромная мебель его была так искусно расставлена, приспособлена к употреблению и к самой комнате, что вы бы не заметили, чего в ней недостает, чтобы достигнуть идеала роскоши. Хотите ли полюбоваться на какую картину? Она именно стоит в том свете, который выставляет ее лучшую сторону. Ищете ли чего-нибудь на полке, заваленной книгами, оглавление бросается вам в глаза, вытащить каждую книгу всегда можно, не повалив другой.

— Чудный человек этот Кости! Исступленный художник, а порядок ведет, будто брюзгливая старуха-хозяйка, у которой полдюжины служанок пляшут под клюкою! Ну, слыханное ли дело, чтобы наш брат живописец умел порядочно прибирать мастерскую, вычищать свои кисти!

Такова была общая молва товарищей о Константине, и часто ему самому задавали затруднительные вопросы. Удивляясь скорости, с какой шла обыкновенно его работа, не раз спрашивали:

— Ты, никак, обметаешь мастерскую?

— Никогда, — был ответ.

— Да у тебя — нигде ни пылинки!

«Видно, улица не пыльна, на мое счастье», — думал Константин и снова углублялся в свое занятие. Он вел самую беспечную, счастливую жизнь, ни о чем не думал, а вокруг него все делается, что нужно. Краски не переводятся на палитре; нужно ли ему переменить цвет, другая палитра будто под руку подвернется. Иногда он выйдет, оставив все в беспорядке, возвращается, — все на месте, все прибрано, и кисти все вымытые, вычищенные, будто напрашиваются на новую службу; и любо молодому художнику приниматься за работу, в ней для него одна только поэтическая сторона, о вещественной ему нет заботы.

Кто же хозяйничает за него? — спросите вы, а он об этом так же мало ведает, как и мы с вами. С тех пор как он поселился в этой мастерской, никто туда не входил в его отсутствие. Он, правда, уговорился было с хозяевами, чтобы иногда присылали почистить и поприбрать его мастерскую, по его востребованию; но вот прошло, как мы сказали, уже три месяца, а мастерская не требовала прибору: чиста, светла, ни пылинки на мебели, ни пятна на полу, а кисейные занавески будто из снега вытканы. Что за чудо! — подумал бы всякий; но Константину некогда думать. У него одна дума — в ней тонут все прочие помышления, за нею гонится он, как другие гоняются за счастьем; да, впрочем, ему ли кручиниться о том, что с его пути счищают грязь, сглаживают неровности, сдвигают камни?

Рассеянный, как все художники, в пылу создания он даже иногда и вовсе не замечал странного, неожиданного пособия, какое находил он в порядочном и удобном устройстве его живописного хозяйства, — а когда какое-нибудь обстоятельство и останавливало его невероятною случайностью, то через минуту он или забывал об этом, либо уверял себя, что все это сам приготовил, прибрал. Одним словом, хорошо жилось Константину, и он сдружился с этой жизнью, как беспечное дитя, не исследуя причины всякого действия: это было не по его части.

Прибежал Константин в мастерскую. Работа ждет. Да ему теперь не до работы: на устах поцелуй Беппы; в глазах образ Беппы, а на сердце опять-таки Беппа! Что делать? Не приковать ли поскорее к полотну эту безотвязную Беппу?

Славная мысль!.. Константин ухватился за кисти, вытащил запасный холстик, натянул и принялся за дело. В раздумье, как всегда, он не глядя взялся за палитру, начал — и плюнул. Тьфу, пропасть! Глаза вышли лиловые, а брови зеленые! Смыл, начал опять, какой-то краски недостало: искал, не доискался. Несносно! Художник разбил палитру, топнул ногою с досады и, забывшись, готов был разворчаться на прислугу, да кстати вспомнил, что вся его прислуга ограничивалась одной его особой. Он дивился своей забывчивости, особенно потому, что с ним этого никогда не бывало, как мы уже сказывали: у него был заведен такой чудный порядок, что он только и знал, что писал, а остальное делалось само собою.

«Несносно!» — повторил он в видимом смущенье и с неудовольствием ушел из мастерской прямо на рынок; видно, хотел еще раз взглянуть на миловидную Беппу.

Воротился — нашел все в таком же беспорядке, в каком оставил. Порядок не удивлял Константина: ему казалось, что все именно так было, как быть должно; но отсутствие этого порядка жестоко его озадачило. Не будь этого порядка прежде, он бы и не подумал его требовать или, может быть, сам бы приложил, хотя изредка, руку ко всему, что требовало особенных попечений. А теперь баловня-художника будто обдало холодом. Куда девался порядок? — А откуда он брался? Константин бьет себя по лбу, и чем больше думает, тем больше недоумевает. Но дума думой, а дело делом. Работа не ладится; решившись ее отложить, он собрал кисти, краски, палитры — опять беда: не знает, куда положить.

«Да куда же я прятал все это вчера, третьего дня, всегда?» — чуть не плачет наш художник. С горя и с досады принялся опять за портрет Беппы; на этот раз он устранил все мелочные препятствия, заранее расправил все нужные краски и с улыбкой на устах при мысли о маленькой Беппе принялся на память чертить ее портрет. О! В этом случае он крепко надеялся на свою память.

Начал и вывел черные глазки на диво! Вы бы подумали, что выглядывает живая Беппа. И лоб удался, и брови, и черные волосы в меру облегли свежие щеки и ямки на щеках. Носик чудо! А вот и крошечный малиновый ротик, который раздвоился, будто спелая вишня, и лукаво манит другие уста. Над ним больше всего хлопотал живописец, вероятно из благодарности. Свежее закипело в нем воспоминание о поцелуе, когда он набросал милые черты; забылся: вот, думает, выпрошу другой поцелуй, наедине еще будет слаще… Помутилось в глазах у Константина, сердце таяло в неведомом упоении… вдруг… что-то хрупнуло, затрещало — и мигом Константин очутился на полу. Изумился он, хотя дело сделалось очень просто; под ним изломался стул прапрадедовских времен, купленный им из кучи старого хлама за несколько паолов. Давно ли Константин был убежден в прочности своей мебели, как будто бы она только что вышла из мастерской какого-нибудь римского Гамбса? У него еще никогда ничего не ломалось, нужно было стулу обрушиться в ту самую минуту, когда он блаженствовал, мысленно целуя Беппу, когда он, может быть сближая ее со знаменитой Форнариной, восхищался этим неожиданным пополнением к цели его рафаэлевских стремлений?

Сердито ворча сквозь зубы, Константин встал, оправился, но еще с минуту не решался подойти к портрету Беппы. Он совестился перед ним, как перед живой Беппой. Недаром же он был одержим художническим пылким воображением!

Наконец собрался с духом, подошел. Взглянул — и руки опустились. Что же бы вы думали? Перед ним на полотне плутовские глазенки Беппы, ее нос, ее вишневый ротик, все черты лица точно ее, изумительно сходные, если рассматривать каждую поодиночке, но взгляните на целое, и вы увидите не портрет Беппы, а карикатуру на бедную Беппу… И какую же злую карикатуру! Удивительно, не правда ли? Каково же было на это смотреть Константину!

Протирает глаза, то с той стороны посмотрит, то с другой подойдет; но как ни глядит, всё выходит одно и то же, и волшебный сон о Форнарине рассеялся как дым перед горькой вещественностью. «Мне ли думать о безнадежной любви, когда я не умею даже намалевать плохого изображения своей красавицы!» — вот что высказала горькая ироническая улыбка на лице приунывшего художника.

III

С той поры у Константина пошла разладица в мастерской: чего ни хватится, во всем оказывается недостаток; за что ни возьмется, везде неудача. Равендук попадется то гнилой, то узловатый; в покупке кармина и ультрамарина его надувают продавцы; масло либо подмешано, либо с отстоем; палитры ломаются в руках, словно сдобные сухари, а кисти лезут, как волосы больного после горячки, да мало ли еще бедствий могут постигнуть живописца в бесчисленных мелочах, которые все, однако же, очень важны для его занятий?

Маэстры и товарищи не узнают более ни работы, ни мастерской Константина. Все, что он ни пишет, вяло, безжизненно, будто отражение его тайного уныния; идеи не ясны, колорит подернут каким-то мраком, одним словом, та же кисть — да не та же мысль, а главное, не та же смелость в выполнении. А мастерская Константина? Боже! Какая разница с тем, что она была прежде! Беспорядок, всюду клочки полотна, изорванного с отчаяния, серые слои пыли, лохмотья на мебели, потускнелые стекла, пожелтевшие гардины, и всё и вся в самом жалком положении, несмотря на то, что Константин стал несравненно прибористее и уже действительно делал усилия, чтобы поддержать прежнюю славу своей мастерской. Ничто не помогало. Над ним смеялись товарищи.

— Видно, брат, тебе надоело хозяйничать. А сгоряча ретиво было принялся! Да невмоготу — не выдержал!

Каково же было ему слушать подобные замечания, которые, как хорошо знал Константин и ведаете вы, мой читатель, были совершенно изнанкою истины! Поневоле призадумывается наш художник, и всё как ни думает, не придумает толку. Непостижимо!

Надежды его начали гаснуть, а исцеления не предвиделось.

Но в то самое время, как дела Константина по художественной части принимали такой печальный оборот, любовные дела его процветали. И он уже мог говорить «моя Беппа», и его Беппа поспорила бы с красным солнышком, когда Константин по условию поджидал ее у каких-нибудь развалин. Только скоро ни любви, ни поцелуев Беппы недостало, чтобы пополнить ужасную пустоту. Мрачно становилось внутреннее небо художника, яркие звездочки надежд его редели, бесцветность, бесцелье будущего пугали его. Наконец дошло до того, что проходят целые дни и он не ищет Беппы, даже не думает о ней! Ему не до нее. Он чего-то ждет не дождется; что-то зовет не дозовется!

Но вот голос души его услышан, и снова нахлынули давно небывалые вдохновения. Константин в восторге; он спешит ловить налетных гостей и приголубить их честной, трудолюбивой беседой. И снова повезло Константину; и хотя еще не то чтобы совсем на прежний лад, но жить и работать стало легче, и веселее. И стал он замечать чудные перемены. Посмотрит: то уголок приберется, то другой, то гардина будто выцветится, то между дурными красками начнут появляться хорошие. А там, глядит, и пыль начала пропадать, будто ветерок сдувает невидимым крылышком; а там и комната веселей стала; стекла просветлели, виднее стало работать.

Таким образом, постепенно и почти незаметно, все приходило в прежний порядок. Мало того, и мысли стали послушнее ложиться на полотно, краски стали мягче и вообще материальная часть снова перестала озабочивать живописца; но со всеми этими переменами глаза и мысли Константина свыкались не вдруг, в них соблюдалась такая строгая постепенность, что он никак не умел отдать себе отчет, каким образом произошло преобразование, и только тогда успел изумиться, когда все пришло в прежний порядок.

«Странно!» — подумал тогда Константин и начал размышлять об этом непостижимом обстоятельстве, да вдруг, откуда ни возьмись, навернулась идея, из которой составился план, для большой картины, чудный план, за которым давно и тщетно гонялся наш художник. Вдохновение промолвилось, вспыхнуло. Прочь все посторонние думы! Скорее скромный халат, кисти, краски, живо за работу!

Закипела работа. Не успеет художник обдумать фигуру, и она, будто по писаному, стелется на Полотно, выдается обманчивым барельефом и, словно живая, вдыхает в себя все страсти, перечувствованные за нее художником. По-видимому, труд начат под счастливым созвездием. Константин видит уже в нем высокое подножие своей грядущей славы. В этой картине, как в микроскопическом зеркале, он провидит себя гигантом, и в то же время, как дитя, он смеется и плачет, и задумывается и пляшет перед своим сокровищем!

В картине все его думы, в ней его любовь, к ней его мечты, в ней его божество, в ней его жизнь и смерть также, при малейшей тени сомнения! Внешний мир забыт: что ему до мира? Художник бросается в свое создание, будто в бездну пламени, в ней он погибнет или из бренного пепла возродится бессмертным фениксом. На колени перед таким трудом! То мученический костер, — из него лучами восходит над человечеством золотое сияние гения!

Наш Константин, как орел-птенец, пробует размах своих крыльев, картина его приходит уже к концу: восторженные хвалебные речи знатоков журчат ему сладостным потоком счастья, в котором он почерпает новые, упоительные надежды. С лихорадочным волнением поспешает он довершить свой труд. Недостает еще двух фигур в его картине, одна из них женская. Он медлил составлением этой фигуры, ею хотел он увенчать целую работу и силился изобрести для нее такую позу, которая бы открыла нечто новое в искусстве пластической расстановки и в то же время изумила бы верностью с природой. Сто раз уже начертал он ее в воображении и не один раз покушался вылить мысль свою на полотно; но самая важность, какую он придавал исключительной позе этой фигуры, связывала ему руки; он не доверял самому себе и, зная свой пылкий характер, боялся уныния, которое сделалось бы неизбежным следствием первой неудачи. Таким образом несколько дней прошло в недоумении, работа остановилась. В безмолвии Константин проводил целые дни перед своей картиной, воображение его ворочало вечную скалу Сизифа. Однажды он вдруг схватил себя за голову и опрометью бросился вон из мастерской.

«Беппа! — думал он. — Одна Беппа может меня выручить! Как не подумал я об этом раньше!»

И с эгоизмом мужчины, помноженным на эгоизм художника в пылу создания, он бросился отыскивать забытую Беппу в пользу той самой картины, для которой он забывал ее! Сначала на него подулись, потом поплакали, потом посыпался град упреков, но увы, в то самое время, когда женский гнев доходит до высшей ноты своей хроматической гаммы, любящее сердце нередко уже подписывает тайком мирный договор. Так уж созданы женщины: не верьте их любви, покуда есть возможность, но раз уверившись — не верьте их гневу! Надувают, голубушки! У них есть сердце только для милого; а против милого — есть только любовь, слова, слезы… и еще любовь… и опять слезы…

Константин опять в мастерской, но уже не один; с ним Беппа, добрая, снисходительная Беппа готова покориться всем художническим прихотям своего carino; как автомат под рукою искусного механика, она принимает постепенно все позы, какие хотелось испытать Константину, она старается удерживать дыхание из боязни изменить игру физиономии, одним словом, непритворное чувство любви до того просветило необразованный ум и ограниченные понятия молодой крестьянки, что она в эту минуту будто уразумела идеал изящного и в лице своего милого полюбила его искусство. С восторгом благодарности глядел молодой человек на свою милую натурщицу и, не сомневаясь более в успехе, любил в это время Беппу почти наравне со своей картиной, или, лучше сказать, он в душе своей слил в одно целое эти два предмета своего страстного созерцания: картина служила храминою для его кумира — Беппы, а Беппа, в свою очередь, сделалась для него частью картины.

Но вот выбор позы окончательно решен, художник приступил к делу. — Увы, опять пошла разладица: ничто не клеится под рукою живописца. Градом катится пот с озабоченного чела, руки его дрожат, все силы нравственные в напряжении. Наконец, после неимоверных усилий, после отчаянной борьбы со всеми возможными препятствиями, ему удалось набросать роковую фигуру. Грудь его чуть не разорвалась от глубокого вздоха, которым он облегчил ее. Сердце его было переполнено невыразимых чувств; он бросился обнимать свою Беппу и громко зарыдал, приклонив жаркую голову на ее плечо. Прошло несколько минут в упоении почти оконченного труда; но, оглянувшись, Константин увидел, что наскоро набросанные краски слились невероятным образом и уничтожили не только новую фигуру, но и многое другое. Живописец обезумел, свет замер в его глазах, он вскочил и заметался, как опьянелый. В беспамятстве, в чаду отчаяния он и не подумал о возможности исправить беду; но в бешеном порыве, выхватив меч из рук манекена, наряженного рыцарем, изрезал на части огромный холст и потоптал ногами то, что еще недавно ценил выше жизни. Совершив это самоубийство, живописец упал …come corpo morte cade.

IV

Прошло два месяца. Константин поплатился жестокой нервной горячкой за неосторожность или, лучше сказать, за непостижимое бедствие, разрушившее первую блестящую страницу его поэмы славного будущего. Но нет худа без добра. Долгое воспаление мозга помутило в нем память недавних неудач, и с возвратом к жизни возвращались и надежды. В один солнечный день выздоравливающий Константин сидел утром перед растворенным окном и жадно впивал в себя живительный воздух; следуя тому влечению к нежным семейным воспоминаниям, которое всегда будто освежает добрую душу после долгих физических страданий, он думал о своей далекой России, о матери, о молоденьких сестрах, о других родных и, может быть, — кто знает? — о роскошных каштановых локонах Лизаньки М., милой соседки, чьим благодаря прелестным глазкам его юное вдохновение впервые было согрето сердцем! Давно уже это было, и очень давно, по счислению двадцатилетнего юноши; но все это еще очень живо сохранилось в его памяти: он и теперь будто видит, как белое платьице Лизы развевается в повороте липовой аллеи, как она украдкою оглядывается и будто нехотя встречает восторженный взор молодого поклонника изящного… И вот, как бы в ответ на воспоминание, через земли, через моря, из далекой России ему перебросили письмо. Из письма он узнает обо всем, в письме он прочтет имена всех, которые о нем вспоминают.

Минуты с две Константин только смотрел на письмо, как скупец смотрит на сокровище, потом, потом он принялся осыпать его поцелуями с такою же щедростью, как расточитель сыплет деньги в награду за добрую весть. Чувства те же сокровища; только всякий ли знает им цену?

Но вот письмо распечатано, взоры летают по сточкам, мысль скороходом забегает вперед, сердце сливается с родными вестями… Все они тут, его близкие; в мертвых черточках пера ему видится живое участие взора, слышатся знакомые звуки; и все нашел он в этом письме. В первых строках строгие, но добродушные наставления отца, потом сердечные ласки доброй матери, ее благословения, ее советы, более похожие на просьбы, в конце множество частых строчек, набросанных сестрами, которые одна перед другою спешили сообщить далекому брату милые вести родной стороны. И вот приветной звездочкой мелькнуло имя Лизы М., оно повторяется и не раз и не два; о ней и от нее что-то много пишут, взоры разбегаются, следя за частыми повторениями дорогого имени… Как вдруг будто порыв ветра вырвал у него письмо из рук. Молодой человек поднял его и отошел от окошка; кажется, уж тут нет ветра, а письмо опять летит и не дается в руки изумленному чтецу. Он за письмом — письмо от него, вот, думает, схвачу, нет, ветер опять уносит тоненький листок, и листок непостижимо ускользает от погони нетерпеливого Константина. С досадою побежал он к окну, чтобы затворить его, письмо тоже полетело в том же направлении, и прежде чем Константин успел захлопнуть окно, листок вылетел, и Константин имел несказанную горесть видеть собственными глазами, как мимо ехавший экипаж смолол под колесами драгоценное послание.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…