Read here

Дар мудрых пчёл

Фёдор Кузьмич Сологуб · 1907 · Free in the US

10,032 words · about 42 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1907 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Дар_мудрых_пчёл_(Сологуб)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Фёдор Кузьмич Сологуб
Language
Russian
Published
1907
Length
10,032 words · about 42 min
Sections
6 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (6)

Continue:

ОТ АВТОРА

Статья Ф. Ф. Зелинского «Античная Ленора» дала мне мысль написать эту трагедию. На ту же тему есть трагедия И. Ф. Анненского «Лаодамия» (Сборник «Северная речь». СПб., 1906).

Оглавление

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Лаодамия, жена царя Протесилая.

Мойра-Афродита, богиня, движущая миры и волнующая сердца.

Аид, бог подземного мира.

Персефона, богиня, супруга его.

Гермес, бог.

Протесилай, царь Фессалийского города Филаки.

Акаст, отец Лаодамии, царь Иолка.

Лисипп, юноша-ваятель.

Нисса, рабыня.

Антим, раб.

Вестник.

Сатир.

Эос, румяная заря.

Лета, адская река.

Нимфа реки Леты.

Змея.

Эхо.

Хор, дающий голос множеству и природе.

Подруги царицы, жены вельмож.

Жены и Девы.

Народ.

Ночные Колдуньи.

Тени Умерших.

Оры, пролетающие мгновения.

Подземные боги.

Голоса волн, камышей, цветов в царстве Аида.

Действие первое

Привет вам, милые тени. В мире навеки законченных деяний и вам есть место, и ваша доля утешений ожидает вас.

Пройдя смертные томительные муки, покинув печальную землю, мы на челне молчаливого Харона тешили себя надеждою за мрачно-шумными волнами Леты найти на этих берегах вечное забвение скорби.

Забвение, забвение, в наших волнах вечное пейте забвение. Мы об одном, лишь об одном поем, плещась об адский берег, — о забвении, о вечном забвении шумная наша речь.

Как забыть? Слышим, тяжкие раздаются стоны из мрачной глубины нам навстречу. Неужели и здесь, как на земле, царствует горе?

Мы смеемся, мы шумим, мы говорим о забвении, о забвении, о вечном забвении.

Мы слышим вопли и стоны, вещающие скорбь. Что даст нам Аид в замену утраченных нами радостей мгновенных переживаний? Чем утешат нас его широко-прохладные сени?

Персефона тоскует в многоколонном чертоге супруга своего, царя Аида, тоскует, и плачет, и не хочет утешиться. О невозвратном, о невозможном тоскует она, и нет для нее утешения. Только недолгое усмирение скорби приносит ей краткая и сладкая радость вешних восстановлений.

Мы цветем, отцветаем, зацветаем опять, опять, всегда, — цветы вечные, не рождающие, и аромат наш, томный, влажный, мертвый аромат наш — забвение, забвение, вечное забвение.

От золотой осени до невинно-зеленеющей весны тоскует Персефона, тоскует и плачет, пока не дойдет до ада благостная весть о пробуждении матери Деметры, о сладком, буйном восстании Диониса .

И сладчайшие имена тонут в моих шумных волнах, тонут в забвении, в забвении, в вечном забвении. Сладчайшее забудется имя, вожделеннейший погрузится образ в забвение, в забвение, в вечное забвение.

Вопли менад низойдут к нам и усыпляют скорбь Персефоны, и тогда замирают стенания на ее устах. Гермес приносит ей белые, нежные, едва только раскрывшиеся первоцветы, и она плачет сладко, и смеется нежно и звонко, и недолгою радуется радостью. Но легким полетом быстро промчатся улыбающиеся златокудрому Фебу отрадные Оры, — и несет Гермес Персефоне осенние златоцветы, пышные, но пониклые и печальные, — и затоскует опять Персефона, и утешные краткие миги тонут в шумной, мрачной Лете.

Я ныряю, я играю зыбкими улыбками, ожемчуженными в мрачной глубине. Вечный шелест, бесконечный надо мною. Волны полны чем-то преходящим. Жемчуг тусклый, были слезы. Я не знаю. Я играю.

Сколь многие годы промчались, и все еще Персефона не хочет утешиться! О великие боги! Или и вечность не истощает ваших мирообъемлющих печалей?

Познайте, вступающие в великое царство подземного бога Аида, — вы входите в мир, где все неизменно вовеки, — и радость, и скорбь.

Ужасное слово — вовеки.

Доколе не распадутся чары великой богини, равняющей горы и долы и низводящей тени в ад. Доколе не придет последний, и несокрушимый воздвигнется мост.

Расторгну оковы — и ты погибнешь, неправедный.

Чей вопль доносится к нам? Не голос ли это страдающего бога?

Прикованный Прометей грозит богам светлого Олимпа.

Боги трепещут, но смеются.

Тоскуешь и плачешь, милая супруга! Не осушая глаз, плачешь. Или сладки тебе слезы? Мне, познавшему конец всякого страдания и всякой радости и этим познанием утвердившему мою державу, мне, богу отжившего, забавны стоны скорби, — но тебя, возлюбленная супруга, мне жаль. Что может сравниться со скорбью богини?

Только ад полон моими стонами, — не омрачен златокудрый метатель стрел. Только ад, озаренный безрадостными созвездиями неподвижных молний, рождаемых вечным трением янтарных смол, только ад слышит мои стенания.

О Персефона! Ты, делящая со мною власть над всем, что было, что жило, что перешло в вечное нет для жизни, неизменной вовеки, — о чем ты можешь тосковать? Непонятна мне тоска твоя, — к зыбким, к неверным переживаниям обращены твои желания, к поспешным утверждениям над безднами мировой пустыни.

Здесь, где в мертвом свете мертвых смол бледные проходят передо мною тени и ни единого не вижу милого лика, кого я встречу? Кому скажу привет и сладостное «да» жизни? Кому покличу: «Желанный, милый! Явись мне ныне, сойди ко мне?»

Неисчислимо население моего царства, — призови кого хочешь, возведи к себе, утешь себя, как пожелаешь.

Я ли утешусь призраками и бледными тенями? На то ли мне величие богини?

И если хочешь, призови, кого хочешь, из Зевесова светлого мира, — к тебе придет всякий, чье имя скажет твой нежный и сладостный голос .

Увы! Мрачною скорбью овеяно мое смутное сердце, — только мертвые, только мертвые приходят к нам из-под милого Зевесова полога, — с золотых полей, взлелеянных моею тоскующею матерью.

Низойдет и Он.

И если Он нисходит, желанный, нисходит он без Гиметского сладкого меда, — только воск — его белые руки, и в померкших очах его скорбь.

Выпью свет очей.

К нам приходят все — от нас же никто не найдет дороги.

Восстанет, воскреснет.

Добром и злом взвешены и разделены человеческие деяния, добро и зло многие и разные строят дороги. Но все земные дороги приходят в нашу вечную область. Всякое сказывание жизни встречает свое окаменяющее нет и влечется им к берегам Леты. Всякий, кто в ответ первому искусителю сказал когда-то: «Да, хочу жить!» — кончает свой путь у того столба при входе в мои чертоги, на котором я начертал вечное слово: «Нет возврата».

Нет возврата.

Возврата.

Расторгну узы — погибнешь, погибнешь, неправедный! Зажгу огни, которые ты не погасишь.

Все к нам приходят… Как домой, приходят все… Но скроешь ли от меня скорбную истину? Приходят все неволею.

Неволею.

Волею.

От берегов, где плещет Лета, я слышу хриплый, вещательный крик, — адские вороны кричат, вещая о том, что придут многие, герои и воины, падшие в славных боях за прекрасную Елену.

За бедный призрак красоты, за изменчивую земную личину небесной очаровательницы. О счастье земного безумия! О счастливые! О неразумные! Устремились за нею, а быстрый ветер умчал далеко, в страну иную, и похитителя, и его добычу. И не похитителя радует добыча.

Стремящийся творит сам свои цели. Стрела ранит, вонзаясь, хотя бы и ошибся глаз мечущего стрелы.

Из-за призрака, из-за бледной тени стали призраками и под вечную сень сошли мужи, полные доблестей и силы. О злосчастный род людской! О безумное своеволие Айсы! Не истощив своей злобы над людьми и над богами, простерлась ты, страшная Тень! Над богами царящая Ананке, зачем, зачем навеки скорбию омрачила ты сердце мое ?

Пойми, как противоречивы помыслы и желания твои, Персефона.

О, да! Иначе как бы не найти им воплощения? Увы! В зыбкое море изменчивости брошены земные утверждения.

Ныне, Персефона, как и прежде, согласно завету гостеприимства, достойного царского чертога, предложим доблестным пришельцам разделить нашу трапезу.

Я встану с моего темного, с моего пышного ложа, я сниму мою тяжелую диадему и царскую мою багряницу, я пойду им навстречу, я омою усталые ноги бедным героям, я поклонюсь вечной муке высокого стремления к призрачной, недостижимой цели. Они хотели, они посмели.

Ты — богиня и царица. К чему твой труд и унижение? Уже и то им будет великою честью, что ты склонишь к ним божественный взор, и они утешат тебя земною своею и грубою речью. Склониться же перед ними ты не можешь.

Утешат. Увы! Они только расскажут, только вспомнят, только повторят. Они мертвые, как мое вечное в скорби сердце, — сладкое упоение предчувствий не взволнует их крови. Мертвы, и слова их — бледные тени свершенных и несвершенных дел.

(входя в чертог). Приветствуем тебя, великий обладатель и господин наш Аид. Отныне и вовеки мы в твоей власти. И тебе привет, гостеприимная богиня, опечаленная царица Персефона.

Подъявшие труды, свершившие подвиги, исполнившие тяжкие заветы жизни, пожелавшие, достигшие или отвергнутые и перешедшие Летийские шумные волны, — приблизьтесь, займите места за нашим царским столом, разделите с нами нашу святую и божественную трапезу.

Милый гость, поведай нам, кто ты, и откуда, и почему ты печален.

Я — Протесилай, сын Ификла, царь Филаки. Через мрачную Лету принес я печаль о милой моей Лаодамии. На призыв доблестного царя Агамемнона поспешил я с моею ратью к стенам далекой Трои.

Зачем?

Мы вознамерились отомстить дерзкому похитителю прекрасной Елены и возвратить ее в ее дом, ее мужу, царю Менелаю.

Милый гость, тщетным желанием горело сердце ваше, за призраком устремились ваши доблестные рати. Похититель не сохранит своей добычи, но не вернуть, никогда не вернуть того, что похищено.

От живущих на земле сокрыты веления судьбы. Но долг царя и воина повелел мне идти туда, куда устремились и все ахейские рати. Оставив недостроенный мой дом, расставшись с милым другом моим Лисиппом и после первой брачной ночи покинув мою возлюбленную жену Лаодамию, я вверил мою жизнь ветрам, и морю, и жребию битв.

И ты увидел стены Трои? Поверг врага решительным ударом?

О царица! Прельщенный громким зовом славы, я первый вышел из корабля на берег и первый был убит дарданцем. И не увижу моей Лаодамии.

Милый герой, утешься питиями и яствами подземного мира.

Разлука с милою Лаодамиею омрачает мое сердце, — а ты, великая царица мира, в который сойдут все, насладившиеся светом солнца, скажи мне: отчего скорбию омрачены твои взоры?

Милый гость с милой земли, открою тебе печаль моего сердца, — грустно мне, о золотых тоскую я стрелах и о милом, вожделенном мне. Не веселит меня власть над этим великим миром, ни многообразие утешений, которые непрерывно предстают очам моим в образе переходящих в неизменную вечность сладостных мгновений жизни, — ничто не радует меня.

Славная царица, супруга великого и могущественного владыки, в чьей власти все мы, свершившие подвиги и труды жизни, — тебе ли печалиться? Ты ли в чем чувствуешь ущерб или недостаток? Всегда получающая, все сохраняющая, ничего не отдающая, ты, и миродержавным Мойрам страшная, — ты ли тоскуешь?

Взгляни перед собою — что видишь?

Обильную вижу взоры и обоняние услаждающую пищу и многие вина, источающие благоухания, манящие к себе жаждущие уста.

Милый гость, познай истину, одну из многих, открываемых за завесами восторга силою обличающей противоречия мира Иронии, — познай эту истину: мертвое вино и мертвые яства на моем столе.

Царица, как понять мне тебя? Неужели ты хотела бы разрывать живую плоть и пить живую кровь из теплого тела? Дикие люди и великие боги одни ли и те же имеют вожделения?

Улыбаешься, милый гость, и не понимаешь меня. А тебе ли меня не понимать? Или так быстро смерть отнимает память о сладких Персетрепетах жизни? Но и ты вкушал нектар заревых рос с амврозиею созревших плодов.

Никогда не забуду. О милая Лаодамия!

Нет забвения? Нет забвения!

Забвения.

О живое вино человеческой жизни, проливаемое в изобилии!

Мы страдали.

О живая снедь человеческой плоти!

Мы хотели.

О тело земное, пронизанное солнцем!

Мы любили.

Мойры, жестокие, какую ткань вы мне ткете!

Мы свершили весь наш путь. Не ждем ни радости, ни печали.

О златокудрый, рождающий мудрых пчел! Как золотые стрелы, жужжат золотые пчелы. И сладостный в земных цветениях для пчел благоухает мед.

Вздыхая о златокудром метателе стрел и о золотых, его светлою мудростью упоенных пчелах, ты, великая царица, забыла тающий от огня дар мудрых пчел — воск. Как воск, тают личины. Персефона, видишь ли ты Лик?

Действие второе

Не плачь, госпожа, не плачь, милая. Смотри в окно — как свежи и зелены платаны! Какое ясное небо! Какие цветы красуются перед царским чертогом! Слушай, как звонко стрекочут цикады, таясь в траве, как медленно и ровно жужжат золотые пчелы, вечные работницы, собирая сладкий мед и мягкий воск.

Налетели на меня, окружили меня темные пчелы печали, изжалили они мое сердце, соты горького меда скопили в нем, злые, — и тает мое сердце, как тает воск.

Милая царица, да посиди ты спокойно хоть немного. И мне-то с тобою горе, — не мешай ты мне заплести твои черные косы, убрать их осыпанными утреннею росою цветами, которые так сладко пахнут, а потом покрою твою голову золотым венцом на багряном пурпуре.

Тоскую о моем милом, о доблестном Протесилае. Горькою мукою полно мое бедное сердце, — горький мед злых пчел! — и помыслы мои черны, — вещие птицы кружат, и кричат, и пророчат, черными махая крыльями. И как же не плакать мне, злосчастной, жене одинокой, оставленной!

Утешься, милая госпожа, — разлука перед свиданием, слезы перед смехом, горе перед счастием, — так установила судьба, так всегда бывает в жизни свободных и повелевающих.

Что же мне моя бедная свобода? Вот я и царица, — но что же мне? Какое мне в этом утешение? Мой милый далеко, а я одна. О, зачем я не последовала за ним!

Уж так повелось, госпожа, — не идут жены воевать. Говорят, есть царство амазонок, да ведь то у варваров, — а у нас бы засмеяли воительниц.

Жестокая участь жены! Сидеть дома, тосковать и печалиться, ветру поверять слова скорби.

И подругам, госпожа.

Ветер, ветер перелетный, милый гость, всюду желанный, донеси к возлюбленному моему Протесилаю мои горькие воздыхания и слова мои нежные!

Так всегда было, так и будет — воины сражаются далеко, жены устраивают дом, а рабы и рабыни им служат. Зато вернется милый из похода — то-то у них будет радости!

А если его ранят? Он — самый храбрый, в самую жестокую бросится он сечу.

Царя защитят его воины, да и на царе крепкие доспехи — и шлем оперенный, далеко блещущий, и твердый щит, и латы, и поножи защищают все его тело.

А если свирепый враг обрушит на его щит жестокий удар, и разобьет щит и латы, и рассечет своим варварским мечом или проткнет своим ужасным копьем тело милого моего Протесилая? Или лукавая стрела, с тонким визгом, выбрав среди доспехов случайно незащищенное место, вонзит свое злое острие в тело милого моего Протесилая?

Раны — честь герою.

О Протесилай! Раны твоего тела — раны в моем сердце. Не от того ли горит, горит мое сердце? Мое бедное сердце!

Каждому судьба дала свою долю печали. Но не надо предаваться скорби. Ты — царица. Вот придут подруги твои, филакийских вельмож почтенные жены, — с ними утешься, как пристойно, пением, играми, разумною беседою, изобильною трапезою.

Он, возлюбленный мой, терпит труды и лишения, а ты надела на меня, проворная, так, что я и не заметила, золотом шитую багряницу, и золотую диадему, и богато изукрашенные сандалии. Увы мне, жене оставленной, одинокой! Одеждою скорби надлежит мне покрыться, совлечь, совлечь с себя все это, украшенное и блещущее.

Ой, милая царица, печалью не накликать бы тебе на царя нашего беду! Как снимешь ты венец? Ты — его супруга, и боги сочетали вас навеки. На тебе венец, а на нем — шелом. Если скорбь скинет с тебя венец, бойся, не сбросила бы завистливая, темная, вечно подстерегающая шелом с его чела!

А и правду говоришь ты, Нисса. Вот ведь какая я глупая! Печаль отуманила мои мысли. Так нам, вступившим на высокий царский путь, не снять, не снять этой свернувшейся на голове золотой змеи.

Да, царица, нельзя снять. Но это не змея, — этот венец обозначает стены ограждения. Увенчанный царь защищает свой город.

Так не сниму золотого обруча с головы — чешуйчатой змеи ограждения не трону. Жми, жги мою голову, золото, скованное молотом во знамение высокого пути, обольстительная золотая змея власти, — жги, жаль, пей мою кровь, пей свет моих очей! Но эту багряницу ты унеси — она красная, на ней кровь. Кровь, кровь красит царские багряницы.

Сильный в бранях — царь. Не убьет — не наденет венца. Так искони повелось, царица, и в далеких веках не будет иначе.

Не хочу крови. Унеси багряницу. Надену шерстяной хитон.

Тело такое нежное, кожа такая тонкая, — неужели эту наденешь грубую одежду, царица?

Мой милый терпит труды и усталость, — пусть они падут и на мои плечи. И унеси эти сандалии.

Хоть их оставь себе, госпожа.

Нет, брось, брось их в огонь. Не пойду на пути веселия, пока не вернется из страны далекой мой милый. С далекого востока привезет мне Протесилай царские одежды и богато вышитые башмаки. А ныне обнаженными приникну к земле стопами да услышу под ногами содрогание земли от далекого грохота колесниц.

Хорошо, царица, исполню, что хочешь. Вы, могучие и свободные, в знак скорби можете принять и рабский облик, — только бы одно осталось знаменование власти, в диадеме золотой или хотя в мгновенных молниях потупленного взора. А нам, несущим легкий удел рабства, чем бы ознаменовать свою скорбь? Или и самое тело испепелить на костре?

Взошла бы я на костер, пеплом сбросила бы тяготеющую землю моего тела. Легкою, очищенною в пламени тенью скользнула бы к моему милому, обняла бы его, приникла бы к нему.

Говорят, что македонские старухи-колдуньи умеют делать такие страшные дела.

Как пламенны поцелуи моего милого! Как пламенны и сладки! Как нежны его ласки! О, пусть бы иным героям оставила судьба битвы и славу, а моему Протесилаю — только любовь.

Как не пожалеешь тебя, милая госпожа! Только одну ночь была ты в его объятьях. Едва минула сладкая брачная ночь, уже покинул тебя царь Протесилай, — спешил, чтобы не из последних быть ему на поле битвы.

Стыдно мне, Нисса, но скажу тебе — раньше свадьбы, не свершив жертвоприношений, приходила я к моему милому, в его неоконченный дом, тайно ускоряя мое счастье, потому что я ревновала Протесилая к сладкоречивому отроку Лисиппу, который изваял из воска так много дивных статуй.

Не тужи об этом, милая царица, — пусть гнев Геры ты навлекла на себя, но зато заслужила ты милость Афродиты, и Афродита утешит тебя в печалях и защитит тебя от мстительной богини.

Боюсь, что и Афродита не сжалится надо мною. Гневаются на нас обе великие немилосердные богини — раньше брачного обряда познала я, самовольная, сладкое счастье любви и прогневала этим Геру, а небесная Афродита гневается на Протесилая за его былое влечение к черноокому, прекрасному другу его Лисиппу. Увы мне, жене одноночной, мгновенной, оставленной, неутешной!

Госпожа, говорят в Филаке, что Лисипп вылепил из воска статую царя Протесилая. Дивно похож царь, точно живой. Говорят, что даже смотреть страшно. Не повелишь ли мне, госпожа, сказать Лисиппу, чтобы показал он тебе эту статую? Может быть, он и продаст ее тебе. Ты бы утешилась, глядя на изображение милого.

Прости, милая царица.

Благодарю тебя, Нисса. Да, сходи к Лисиппу, скажи, что царица хочет увидеть его. Пусть придет ко мне Лисипп перед закатом докучного дневного светила.

Здравствуй, милая царица, госпожа Лаодамия. Мы встали рано утром, оделись поспешно, сошлись у водоема, над которым сидя, весело смеется изваянный юным Лисиппом молодой сатир, и пришли к тебе с благоуханными цветами, — видишь, еще вьется над этою розою золотая пчела и жужжит, — пришли с утешными речами, с веселыми песнями.

Привет вам, дорогие подруги! Сколько цветов принесли вы для меня, неутешной!

Но что же? Бедная одежда на тебе, и только диадема, высокий знак власти, на смоляночерных кудрях твоих, Лаодамия. Или слишком рано мы пришли и помешали тебе облечься в одежды, приличные царице?

Я рада, что вы пришли ко мне, мои милые подруги. Обнимите меня, поцелуйте меня.

Отчего же ты так печальна, так уныло смотришь и так тихо говоришь? Где твоя багряница, шитая золотом, и твои богато изукрашенные сандалии? Зачем эта смиренная одежда? Царице ли носить ее хотя и во дни скорби и печали?

Мой милый далеко, мой Протесилай.

Не печалься, милая царица, не тужи, не затмевай ясного взора частыми слезами, не стесняй высокой груди глубокими вздохами. Минует тяжкое время разлуки с возлюбленным твоим супругом, вернется он, прославленный и светлый, ты радостно обнимешь героя, а мы будем громко и весело славить его и тебя и говорить: «Вот Лаодамия, царица наша, жена царя Протесилая, покрывшего себя великою славою в войне с троянцами».

Милые мои подруги, благодарю вас за ваши утешные слова, — прямо от сердца идут они. Но не знаю, сможете ли вы, милые, утешить меня. А жажду я утешения. Мы, бедные женщины, как дети, — нас бы утешали да ласкали. Но кто и как меня утешит? Какой страшный сон приснился мне нынче ночью!

Расскажи нам, милая Лаодамия, расскажи твой сон. Мы любим слушать рассказы о снах и разгадывать любим, к добру они или к худу.

Слушайте, милые, я расскажу вам сон мой, — но что разгадывать его? Увы, ясен его страшный смысл!

Старые люди говорят, что и прозрачные воды бывают глубоки.

Нынче ночью видела я во сне моего Протесилая. Темны были очи его, и лицо его было покрыто мглою. Увы мне! Оставил он меня, неутешную.

Лаодамия, не плачь, милая, — доскажи нам твой сон. Что же сказал тебе царь Протесилай?

Видела я, что пришел ко мне мой Протесилай в окровавленной и изорванной одежде. «Прости, Лаодамия, — сказал он мне, — неумолимая увлекает меня в царство Аида. Оскорбленная мною некогда Афродита, — говорил мне Протесилай, — направила вражье копье в мою грудь и предала меня в руки неумолимой». Так говорил мне мой Протесилай, несносною терзая скорбию мое бедное сердце.

А ты, милая царица, что ты ответила ему?

Обливаясь горькими слезами, я сказала: «О Протесилай, мы будем вместе, всегда вместе, — сказала я, — повсюду за тобою, за тобою, Протесилай, и в самый ад, — так сказала я, — последует твоя Лаодамия». И я поспешно подошла к нему, чтобы обнять его, — но уже его не было, и только милый голос его прозвучал издалека: «Прости, Лаодамия», — услышала я и проснулась, обливаясь горячими слезами. Золотые пчелы жужжали за моим окном, жужжали, и золотые стрелы светлокудрого Феба упали на мое плечо, и пчелы темные, злые жалили мое сердце, и ныло от боли мое сердце — соты горького меда, — и я плакала, плакала неутешно.

Теперь-то не плачь, милая, — а то и мы, глядя на тебя, заплачем, еще ничего не зная, — и как мы тогда тебя утешим? А может быть, еще и не о чем плакать. Может быть, мелкими и злыми демонами недостроенного дома внушен тебе этот сон. Бывают же, говорят старые люди, такие сны, которые и не могут сбыться, — только опечалить, только смутить человека хотят враждебные демоны, но не имеют силы исполнить свои темные угрозы.

Ах, милые! Я слышала голос моего Протесилая. Мне ли не узнать его? Он сам приходил ко мне, он прощался со мною. Зачем он прощался? Когда тело его неподвижно лежало на сыром песке, зачем он приходил ко мне легкою тенью, ночным призраком? Зачем сказал мне: «Прости, Лаодамия»? Может быть, его… может быть, он забыл меня для другой, которая понравилась ему больше?

О милая Лаодамия, как может молодой муж так скоро забыть свою жену, с которою он провел только одну ночь.

Одну ночь! Увы!

И на кого он тебя променяет? Ты прекрасна, как обитательница светлого Олимпа, и хорошо, что Парис миновал Филаку.

Там, на далеком востоке, цветут, может быть, розы пышнее и благоуханнее наших. Пышно одетые красавицы, в диамантовых диадемах, в жемчужных ожерельях, в золотых запястьях, обольстят его лукавыми своими улыбками, призывными своими речами, варварскою пышностью своих смуглых тел. Забыл он меня, забыл меня, оставленную здесь, и сам наслаждается любовью в краю далеком и отрадном. Злые разлучницы! Их ласки бесстыдны, их глаза обманчиво-нежны. Из-за блудницы оставили воины родной край, за беглою женою устремились, — и чужие прелестницы обольстят их.

Не думай так, милая Лаодамия, — не забудет тебя Протесилай для заморской красавицы. Варварские лица не любы эллину, варварский обычай противен ему.

Ах, милые, говорю, — и сама не верю. Мой Протесилай меня не забудет, мне не изменит. А может быть, она, вещунья сладкая, по ночам таинственно ворожащая под луною, увела его на свой темный луг, зачертила его в свой волшебный круг, опоила его полуночным зелием, обольстила его чародейным веселием… Увы мне, жене оставленной, неутешной!

Утешься, милая наша царица, — сама придумываешь ты для себя скорби, которых нет, сама напрасною мукою терзаешь свое сердце.

И зачем, из-за чего пошли они в такой далекий и трудный путь! Блудницу прославить и увенчать, призрак воплотить, медом жизни напоить беглую тень, — о безумные!

Высокому безумию — слава.

Зачем, зачем слава, омытая в крови? Мне нужна любовь.

Царица Лаодамия! Вестник, посланный вождями нашего войска, пришел и принес тебе, царица, и городу вести. Одежда его в пыли, истомлен великою он усталостью, и нерадостен его мутный взор. Боимся, что многие печали возвестит он тебе, царица, и нам.

Протесилая моего убили! Чуяло мое сердце!

Царица Лаодамия, тебе и городу возвестить великую скорбь послан я ныне вождями.

Протесилая моего убили!

Царица, ты знаешь, что долго стояли мы в Авлиде, и ветра не было. И знаешь ты про смерть Ифигении, и про то, как мы покинули Авлиду. Путь был труден, и велики раздоры среди вождей, и море бурно. Но все корабли пришли к троянским берегам. Тогда мы вспомнили слова вещателя.

Несносный вестник, не томи меня долгим рассказом. Протесилай мой — что с ним? Скажи мне, что он жив.

Царица, дело вестника — рассказать по порядку все, что ему велели передать вожди, и все, что он сам видел.

Ни слова не дам сказать тебе ранее, чем возвестишь мне, жив ли Протесилай.

Узнай же, царица, — царь Протесилай убит. Первый вышел он из корабля на берег вражеской земли, и сбылось предвещание — царь Протесилай первый пал, пораженный копьем дарданца.

О горе, великое горе! Бедная Лаодамия, плачь, плачь, подыми вопль до неба, — воплями и воздыханиями утоми черное горе, утешь своими слезами мстительных богинь.

Первый пал! Так, злая, торопилась ты умертвить моего милого, с неумолимою поспешностью нанесла ты мне удар. Иди, злой вестник, я не хочу ни видеть, ни слышать тебя. Иди, иди — говори другим о битве, о геройстве, о доблестях павших и о славе победивших, — мой Протесилай убит.

Царица, царь Протесилай убит, но войско наше подошло к стенам Трои.

Вестник и народ, — идите отсюда на городскую площадь, — ты, вестник, говори народу все, что надлежит, все, что ты знаешь, а я останусь одна с моим горем.

О бедная царица! Какую горькую долю дал тебе немилосердный рок! Мы узнаем от вестника о наших мужьях и сыновьях и потом придем к тебе утешать тебя или плакать вместе с тобою.

А меня, госпожа, не гони, — мне слушать не о ком, — посижу над тобою, распростертою на ложе, вея над тобою опахалом.

О, горе мне! Не самая ли я несчастная из жен? Едва обняла мужа, — и нет его, — мстительные, злые, чуждые человеку силы умертвили радость мою. О злая семья верховных!

Боги требуют покорности от людей, как господа от рабов.

Обольстила его призрачная, призраком манила моего Протесилая, в царство теней легким призраком заманила его. Так поспешно, так страстно сорвали мы нежный цвет — между ласками отрока и ударом дарданца насладились мы его мгновенным благоуханием, — и где же ты, счастие наше? Увы мне, жене покинутой, неутешной! Вы, неправедные боги! Или и вовсе недоступны чертоги ваши? О", трепещите, — проклятия горячим пеплом упадут на головы ваши! Восстанет из земного праха муж, который ответит стрелой на стрелу, ударом на удар.

Ударом на удар!

Сюда иди, за мною, Лисипп, — зачем ты колеблешься на пороге? Уже обещал ты мне, что отдашь эту статую бедной Лаодамии. Не жалей дивно изваянного воска — Лаодамию пожалей, утешь ее дивным даром.

Хитрая старуха, куда ты меня привела? И доныне я не пойму, зачем ты хочешь, чтобы я отдал Лаодамии статую друга моего Протесилая. Для себя лепил я из воска образ моего милого, — нежною памятью воссоздал я дорогие черты. Ей ли, жадной до счастия, очаровавшей друга моего, отдам я то, что великою радостью, растворенною в печали, волновало мое сердце!

Милый отрок, уже кончен спор наш. Лаодамии, Лаодамии дивный дар мудрых пчел, — я так хочу.

Жалостью отравила ты мое сердце, печаль мою о друге моем растворила ты в сожалении к жене Протесилая. Кто же ты, коварная?

Я — неустанно зовущая.

Узнаю, узнаю тебя, великая богиня! Хотя ты и обличие старой рабыни приняла, но узнаю тебя, дивная, из морской пены рожденная Афродита, небесная очаровательница.

Чуждый мне облик я приняла, — но ты, милый отрок, исполнил мою волю, хотя и рабынею тебе возвещенную.

Хвалят меня за мои изваяния и в Филаке, и далече окрест — но еще ни разу не удавалось мне вылепить такой прекрасной статуи, как эта, и так искусно ее раскрасить. Окончил я утешный мой труд — и сам ужаснулся сходству ее с моим милым Протесилаем. И ныне понял я, дивная очаровательница, — твое в этом чародейство.

Так, милый отрок, — человек творит, но только боги чаруют .

Говорят в Филаке, что твоим гневом поражен царь.

Первые брачные ласки, святые объятия, он прервал, — и навлек на себя мой гнев.

А ныне, богиня, что же ты замыслила? Уже умер царь, — или и царицу новою казнью ты хочешь поразить чарами этого дивного изображения?

Не мщение и не награду замыслила я. Мы, боги, иные знаем вожделения, недоступные смертным, и высокие ставим себе цели, выше человека, выше бога, в ту область, где царит верховная Ананке-Айса. Воздвигну умершего, над смертию вознесу чары мои, обаянием моим расторгну плен Протесилая и власть незримого бога.

Он, друг мой, великою упоенный любовию, ныне покоится во владениях тихого Загрея.

Расторгну, расторгну я узы смерти. Мною движутся миры.

Богиня, говорят старцы, что миры не ты движешь, великая движет их мать Мойр, державная Ананке.

Смешно, когда отроки судят и рядят о богах. Я — любовь, я — роковая, я — Афродита-Мойра. Безрадостно и пустынно томился древний Хаос, и не было ничего в мире явлений, и вечные тосковали матери в довременной своей могиле, скованные ледяным сном. Но в холодном сердце Хаоса, которому дают мудрецы имя Логоса, возникла Я. И, умирая, умер бессильный, истлела безумно-искаженная личина, и проснулись вечные, и зажглись неисчислимые молнии изволений и устремлении. И все, что было в творчестве божеском и человеческом, все из Моего изникло святого лона, все мною рождено, все во Мне только дышит, все устремляется Мною и ко Мне. Только Я, только Я, — люби Меня, милый юноша, — в каждом земном прельщении открывай Мои черты, в каждом очаровании сладостной жизни узнавай Мой зов. Люби Меня.

Ты пришел, Лисипп? Я ждала тебя. Нисса, уйди.

Лисипп, говорят в Филаке, что ты и мертвые черты делаешь живыми, чародей ты, милый ваятель! О, если бы ты взял меня, как воск, как мягкий воск, и из воска, из мягкого воска изваял бы Иную!

Царица, — тебе невольный дар принес я ныне. Для себя лепил я статую, — но дивная, движущая мирами, повелела мне отдать ее тебе.

Лаодамия, ты плачешь?

Как страшно! Точно живой.

Страшно! Как странно !

Если он так похож, — о Лисипп, что же он не молвит слова? А если он заговорит?

Оставлю тебе твоего Протесилая, а сам уйду. Утешься, царица, смотри на милые черты.

Увы, слабые руки человека, бессильное искусство земного творца! Этот воск — милый дар, так страшно похожий на моего Протесилая. Но у моего Протесилая сладкая речь, — ты, милый кумир, молчишь. У моего Протесилая пламенный взор, а ты, милый кумир, глядишь и не видишь. Не видишь, не слышишь. А может быть! О безумная надежда! Умолить, умолить незримого бога ты, милый кумир, помоги мне. Или я безумна? Или благим ко мне демоном внушена мне надежда, и неложные чары в тебе, о милый дар мудрых пчел?

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…