Путники
Е quindi uscimmo a riveder le stelle. Dante, Inf., XXXIV. [*]
[*] — И здесь мы вышли вновь узреть светила. Данте. Божественная Комедия. Ад. Песнь XXXIV (Перевод М. Лозинского).
I
С балкона Казмин видел, как вороная тройка, которую он выслал за Ахмаковым, перемахнула через плотину. По лугам дорога была хорошая. Иван пустил шибко; через несколько минут они должны были явиться.
Казмин встал из-за стола, где накрыт был чай и стояла закуска, закурил, прошелся взад и вперед; под ногой скрипнула половица; сквозь колонны, в сереньком летнем дне были видны заливные луга, копны и вдали отлогий бугор. Под ним, у плотины, мельница. «Вот так Алексей Кириллыч, — думал Казмин, — взял да и собрался». Он немного даже посвистал. Эти мысли и посвистыванье просто выражали удивление. Ахмакова, известного деятеля, земца, члена разных обществ, Казмин знал, и они были в добрых отношениях. Все же знал не настолько… Никогда не обмолвился он о том, что может приехать.
Услышав шум экипажа, Казмин вышел через гостиную и залу в обширные, темноватые сени и дальше, на крыльцо. Ахмаков вылез уже из коляски. Он снимал с себя и отряхивал пыльник, неизменно высылавшийся на станцию.
Увидав хозяина, Ахмаков засмеялся, показал много белых зубов над короткой, крепкой, черной бородой с проседью.
— А? Не ждали? Как снег на голову?
— Тем приятнее, — ответил Казмин.
— Да уж там приятнее или неприятнее — ввалился, ничего не поделаешь. А? Возражаете?
Они обнялись. Казмин слегка коснулся бритым подбородком, подстриженными усами — заросшей щеки Ахмакова. Вплотную глянули на него темные, умные глаза, чуть вздрагивавшие. Ахмаков хлопнул его по плечу.
— Как всегда выбрит, сдержан… И не толстеет в деревне. Казмин повел его направо, в кабинет. Там на стенах висели фотографии родителей, в овальных рамках; на письменном столе — бумаги, расчетные книжки; лежал клок вики с дальнего поля.
Алексей Кириллыч снял белую матерчатую шляпу, легонький пиджак, стал умываться. Казмин заметил, как изменилось его неправильное, значительное лицо с тех пор, как он его видел. Ахмаков сильно поседел.
— Я, — говорил он, отирая полотенцем волосатую шею, — засиделся в городе и, видимо, переработал. Вот как-то и вышло… — он вдруг смутился, даже покраснел. — Да, именно к вам и надумал… заехать. По дороге дальше.
Казмин ответил, что в деревне скучно. Пусть уж не взыщет.
— А я что же, на пикники рассчитываю?
«Почему он не спросил, где моя жена, семья? — мелькнуло в голове Казмина не без досады. — Вот уж эта джентльменская вежливость!» Но, конечно, тут он себя обманывал: легче было, что Ахмаков не спросил. Вероятно, знал.
Когда кончился туалет, он провел гостя через залу, где стоял китайский биллиардик и лежали на фортепиано клейкие листы для мух — снова на балкон. Тут поил чаем, угощал холодной ветчиной. Налил мадеры. Ахмаков много говорил о Москве, кооперациях, общих знакомых. Казмину яснее замечалось, что и раньше он видел: в оживленных словах, даже смехе — тайная грусть; точно годами наболевшее. «И куда он едет, — думал Казмин. — Зачем? Впрочем, — вдруг добавил он себе, — впрочем, это…»
После чая они гуляли. Ахмаков видел фруктовый сад, шедший от балкона вниз, к лугам: пруд со старыми ракитами; вдохнул воздух лугов, видел вечерние дымки деревни, шел с хозяином по ржаному полю, среди сухого и густого запаха желтой ржи; слышал коростеля в низине; видел, как на деревенском, серо-облачном небе означился вечер — сумной тенью. И когда возвращались домой, сумерки явно надвинулись.
— Будет дождь, — сказал Казмин, — я предсказываю.
Он не ошибся. Дождь пошел незаметно, как бы с вежливостью. Потом все сильнее, ровным, мягким гулом.
— Вот вам и деревня, — сказал Казмин, зажигая свет в зале, — видите, на что попали!
Ахмаков сидел в кресле и дышал довольно тяжко.
— Ну, а наши теперь в ревизионной комиссии. Тоже я вам доложу… — он махнул рукой. — Мы полжизни просидели в разных комитетах. Нет, я деревню предпочитаю.
Ахмаков глядел перед собой рассеянным, тоскливым взором. Лампа со стеклянным матовым абажуром не освещала всей залы. Эта зала казалась ему унылой. Казмин предложил сыграть в бикс. Ахмаков согласился, с покорной усталостью. Шарики звенели о металлические шпиньки, иногда звонил колокольчик. Казмин спокойный, молчаливый, бритый, стоял с кием в руке, рядом. Так проходил их первый вечер. Как полагалось, в девять они ужинали. В одиннадцать часов разошлись. Ахмакову было приготовлено в кабинете. А себе Казмин велел постелить в комнате жены, — в будуаре.
Все было знакомо ему здесь — до мелочей. Ширмы, отделявшие кровать красного дерева, гардероб; часы на комоде, с бронзовым бюстом Вольтера; едва уловимый, но тот же тонкий, туманящий запах — женщины, здесь жившей. Казмин потушил свет и вздохнул. Он думал, что заснет скоро, без боли перейдет в иной, в безвестный мир. Но, верно, его взволновал приезд гостя или комната, где давно уже он не был. Он слушал шум дождя — ровный, говоривший о бесконечности, и думал о том, как покойная мать вела его, воспитывала, обучала, как он всегда был хорошо обставлен, отлично учился; как она полагала, что, кончив университет, женившись, он будет серьезным и счастливым деятелем — в деревне, в богатом своем имении. И как, несмотря на всю свою серьезность, просвещенность и богатство, он, Андрей Афанасьевич Казмин, лежит этой темной ночью один, в постели, со своим честным именем, с разгромленной душой и без надежд на будущее. «Вся моя жизнь, — думал он, — имела смысл до тех пор, пока Надя меня любила. Лишь до тех пор». Он вздохнул глубоко, застонал и перевернулся. Обычные муки нахлынули на него: образы прошлого, предательство, — как ему казалось, — близкого друга. Он долго утопал во тьме. И тот, другой мир, куда он стремился, встретил его недобро. Казмин оказался в поле, около усадьбы. Пропалывали свеклу. Вдруг мчится поезд, и все быстрей, как раз к дому. Казмин бежит за ним. Там, у дома, Никаша наверно играет в мяч, и непременно поезд его раздавит. Но бежать трудно. Все, как будто, на одном месте: он делает страшные усилия, но уж поезд далеко, и что там происходит — неизвестно. Все же он добежал. И, наверно, не меньше за эти секунды пережил, чем если бы все было наяву. Паровоз отломил половину дома; она скатилась вниз. Казмин охнул, куда-то бросился. Перед ним серо-синеватая комната, он не может понять, где он. Все вещи знакомые; все на местах, как обычно: но это и не комната, и он — не он, и свет утра из-за туч — не настоящий свет. Вот из столовой кто-то вышел на балкон; точно бы Ахмаков.
Мгновенно он опомнился. Сердце колотилось, были холодны руки, но теперь уже все, как прежде: и комната, и мир, и сам он. Казмин накинул одежду, завернулся в плед, — снова вышел на террасу. Там стоял Ахмаков, спиной к нему у колонны. Туман наполнял все. За террасой смутными тенями проступали две яблони. Дождь перестал. Капли падали с листьев, в глубокой тишине. Чуть светало.
Ахмаков тревожно обернулся.
— Вы что?
— Ничего, — ответил Казмин. — Не спится.
— Какой туман!
— Вам не холодно?
Ахмаков казался ему серым. Может быть, самому было холодно, но почему-то представилось, что гость дрожит.
— Как плохо, — сказал Ахмаков и закрыл глаза.
— Как вы относитесь к мелкой земской единице? — вдруг спросил он и захохотал.
Казмин пожал плечами. Ахмаков будто смешался.
— Ах, это я вздор все, но не могу же…
Он, видимо, был подавлен и расстроен. В нем не осталось уж обычной, прочной осанки, вида настоящего человека, барина и земца.
Казмин сел с ним рядом, на скамейку. Как бы участие шевельнулось в нем к этому немолодому человеку без воротника, с помятой бородой.
— Такой туман, — сказал он, — на кого угодно может нагнать тоску.
Ахмаков встрепенулся.
— Нет, наверно сердце… У меня сердце плохое, и потом, конечно, психическое. Это скверно. Психическое! Не значит, что сумасшедший — вы Бог знает, что думаете, — Ахмаков почти обиделся. — Ну, просто, «душа моя мрачна».
Он задумался.
— Почему это я вам все докладываю? Ужасно интересно. А говорю зачем-то.
— Это ничего, — сказал Казмин. — Человеку нельзя же молчать всегда. Трудно.
— Терпеть бы надо.
Казмин побарабанил пальцами по перилам.
— Терпеть-то терпим. А там и заговоришь. Знаете, отчего это бывает?
Он продолжал тише:
— Старая, старая одна вещь есть. Обычно ее не помнишь. А иногда — вспоминаешь.
— Какая вещь?
Казмин протянул ему руку и пожал. Ахмаков ответил.
— Эта самая. Почему-то вы мне ответили. Не отдернули руки.
Ахмаков вздохнул.
— Сочувствие! — сказал он. — Устарелая шутка. Несовременно.
Казмин не возражал. И теория не его, и возраст ее громаден. Но вряд ли от этого стала она хуже. Помолчав, Ахмаков заметил:
— Все-таки, пожалуй, и не плохо, — он поднял голову. — Мы, ведь, как в пустыне.
Казмин улыбнулся.
— А то где же? Ахмаков повернул голову.
— Тут был пруд, вид куда-то в даль, но сейчас все пропало. Ничего не разберешь. Вот, пройдите-ка по собственной усадьбы!
Туман, действительно, был силен. Кое-где деревья маячили в нем верхушками; низ же был плотно укутан, точно плавали эти тени по белесому морю. Рассвет занимался туго, в пустой и серой хмури.
Казмин принес гостю пальто. Они сидели еще, слушая пробуждение. Кто жил в деревне, знает утренние звуки природы: петухов полночных, петухов в два, жаворонков, начинающих с третьего часа. Потом коровы просыпаются, свиньи захрюкают. И еще позже двинется человек в валенках: повезет за водой бочку.
Казмин и Ахмаков легли в пять, под музыку этой бочки, возвращавшейся от колодца; вода плескалась в ней мелодично. На этот раз Казмин заснул просто и крепко. И хотя обычно вставал рано, — теперь проспал. Когда вымытый, слегка надушенный, вышел он в столовую, Ахмаков бодро пил кофе. Он заявил, что вечером хочет ехать.
Казмин удивился.
— Да куда же так скоро!? Вы же отдохнуть хотели? Ахмаков замялся.
— Да, конечно, и отдохну… но к вам я так, проездом. «Нет, он и сам не знает ничего толком», — подумал Казмин.
Ахмаков объяснил, что на юге, в губернском городе, у него есть свой дом, наследье родителей. Думает он туда проехать.
— А может, — прибавил он внезапно, — и по Волге проплыву.
Казмин не настаивал. Ахмаков был как-то нервно возбужден, смеялся, говорил, но весь день Казмину казалось, что не совсем это правда — не по-настоящему. Он даже спросил:
— Что же, вам по Волге очень хочется поездить?
— Разумеется! Почему вы спрашиваете, дорогой?
К вечеру он заметно стих. Казмину не хотелось оставаться одному: он отправился его провожать.
Днем было сыро, но проглядывало солнце. К вечеру опять наползли тучи. Ехать было грязно. Иван высоко подкрутил лошадям хвосты; иногда брызги летели в лицо. Казмин и Ахмаков молчали. Коляска укачивала их. Недалеко от станции тучи надвинулись, стемнело; пришлось поднять верх: и огни железной дороги увидели они сквозь дождь. Он обливал и подошедший поезд. Ахмаков наскоро простился, поблагодарил. Казмин вошел с ним в купе. Ударила гроза. Молния заливала белым и зеленым светом станцию, платформу, березы сзади, телеграфистов в окне.
— Если я остановлюсь в Саратове, — вдруг спросил Ахмаков, — можно дать вам телеграмму?
— Как телеграмму? Ахмаков засмеялся.
— Ах, это глупости! Просто чепуха. Ну, представьте, что вы мне чрезвычайно понадобитесь, экстренно, исключительно… Вы бы приехали, если бы я вызвал?
Это становилось совсем странно.
Раздался звонок. Спускаясь на платформу, Казмин сказал:
— Приехал бы.
Ахмаков стоял в дверях и улыбался.
— Это шутка. Разумеется, шутка. На что вы мне можете быть нужны?
Поезд тронулся. Освещенные окна прошли мимо. Казмин пересек платформу, прошел дорожкой у берез и сел в коляску. Тройка шла шагом. У шлагбаума их не задержали, поезд прошел. Золотые искры летели в темноте, да вдали, по полотну, краснел фонарь последнего вагона. Дождь уменьшился. Но так как было темно, возвращались домой тихо.
Казмин вернулся усталый, как бы раздраженный. Смутное ощущение осталось у него от Ахмакова, его слов, намеков, — не то правды, не то шуток.
Собираясь ложиться, прошелся он по дому. Заглянул в кабинет, где спал Ахмаков. В руке у него была свеча. Она отразилась в зеркале, в стекле окна. Там, за ним, была тьма июльской, ненастной ночи. Стало как-то жутко. Подумалось — вдруг увидит он сейчас жену, Никашу. Но ничего не увидел. Подошел к столику, у дивана, где лежала книга Паскаля: «Мысли». Ахмаков читал ее на ночь. Казмин развернул. В одном месте было подчеркнуто карандашом, и на полях приписка: «Чепуха». В другом изображено нечто с рожками и хвостом. Внизу подпись: «Et bien, et voila la mort qui arrive!» [«А вот и смерть пришла!» (фр.)] Казмин закрыл книгу, вздохнул и вышел.
II
Он был теперь хорошо знаком с одинокой жизнью.
Она давалась нелегко. Но Казмин знал, что это неизбежно; и как человек, вообще воспитанный в рамках, из этих рамок не выходил. С отъездом жены внешность жизни его мало изменилась. По-прежнему он вел хозяйство, без увлечения, но добросовестно; косил, убирал, веял, сдавал угодья мужикам; сводил лес, платил налоги и ездил в город, по земским делам и личным. О себе он ни с кем не говорил. И бессонные ночи первого времени с ним и остались, не выходя из кабинета.
По вечерам Казмин любил ездить верхом. Иван подводил ему черно-пегую Леду, под желтым английским седлом. Казмин в ботфортах, перчатках и кепи садился; ремни слегка скрипели; Леда шла полной и широкой рысью.
Чаще выбирал он пустынные, уединенные места — малоезженные дороги, межи, опушки. Была одна ложбинка, куда он ездил часто, — называл ее Иосафатовой долиной. Ничего замечательного тут не было, кроме щипаных кустиков и луговины; но так затеряна она в полях, так безлюдно здесь после заката! Боязливо ступает конь, да поздние утки несутся иногда с полей; пахнет полынью, и все, что видно — края котловины да над ними небо — звездный коридор. Тут легко могут убить встречного. Но нигде не ощущал Казмин так остро, сладостно-остро, что один только и существует он, да звезды, да над ними Бог.
Наезд Ахмакова несколько выбил его из колеи. Точно мрачное его спокойствие было нарушено: будто опять заговорили голоса, казалось, глохшие. «Непорядок, непорядок», — думал Казмин; даже некое неудовольствие возникало к Ахмакову. «Просто он неврастеник, больной, и меня тронул».
Две недели спустя по отъезде гостя, в начале августа он проезжал по Иосафатовой долине. Поднявшись из нее в поля, взял направо. Ветер стал в лицо. Казмин почему-то вспомнил, как в первую минуту он хотел убить его, того человека. Узенький закат краснел; над ним, по всему небу, громоздились тучи, отливая огнем.
Совсем смеркалось. Казмин тронул рысью, что-то насвистывая; снова ощущение безмерного одиночества пришло к нему: «Неужели это был я? Неужели я мог убить?» — пришло ему в голову. Тут с необычайной ясностью вспомнил он жену, Никашу; нежность залила волной сердце. Он похлопывал Леду по гриве, приподнимаясь в такт: по щекам, в темноте, текли слезы. «Что ж такое, — думал он, — что она ушла? Я ее люблю не меньше. Как богиня сходила она в мою жизнь, и ушла так же. Все терзания, злоба, муки — напрасны. Если она меня полюбит вновь, как в те годы — то вернется. Все это необыкновенно просто. И нет виновных».
Подъезжал к дому он в новом, самого его удивившем настроении. Он не знал, было ли оно прочно; но сейчас на сердце стало легко, как-то влажно, смутно, точно пожалел его милый ангел — крылом коснулся в безлюдье.
Совсем стемнело. Леда ввозила его на взгорье, во фруктовый сад. Кое-где яблони задевали; в одном месте, привычной рукой он сорвал скрижапель. Разговаривали сторожа, костер краснел. Он выехал в купу старых лип; стало черно, бархатной чернотой; светились окна дома.
Крикнув Ивана, похлопывая по ботфортам хлыстиком, Казмин прошел домой. В столовой, у прибора, лежала почта, газеты и телеграмма. Он вскрыл ее: «Если можно очень прошу приехать. Болен. Ахмаков». Сообщался адрес — в том городе, черноземной полосы, где у Ахмакова был дом. Казмин отложил телеграмму. Положительно, Ахмаков взялся удивлять его. И неужели не оказалось никого ближе? Все это довольно дико.
Телеграмма взволновала его. Меньше всего он собирался ехать. Но, может, правда, Ахмакову туго? А если — каприз, причуда? Ночью он плохо спал; был почти сердит. Ни с того ни с сего скакать несколько сот верст! Он заснул с тем, что не поедет. Даст тому телеграмму — и конец.
Утро снова его удивило. Во-первых, оказался дивный солнечный день, сияющий, теплый. Второе — он проснулся с ощущением, что вчера, вечером, случилось что-то отличное, светлое и легкое. «Страдания гордости, обиды, — думал он, одеваясь, — какая чушь!» Те минуты, верхом, в потемневшем, диком поле, и слезы встали перед ним с живостью. «Да, конечно, еду, разумеется». Эта мысль как-то сама вышла, он не звал ее; но колебаний уже не было. Он с утра распорядился по хозяйству, на неделю, быстро уложился и в восьмом часу, на закате, ехал полями к станции.
Кое-где белела гречиха; овес стоял в крестцах, на одном из них, прямо у дороги, сидел совенок с круглой рожей. Белела церковь, леса темнели. Позже, на фиолетовом горизонте вышла прозрачная бледно-зеленоватая луна — уже прохладная луна начала августа. Пыль вставала с накатанной дороги; в деревне огоньки зажглись; въезжали и запоздалые возы. И вскоре засветил вдали зеленый семафор, как звезда в полумгле.
Два часа ехал отсюда Казмин по железной дороге; потом надо было пересесть в скорый поезд, шедший на юго-восток. Он пересел в двенадцатом часу с крохотной станции. Ему показалось на мгновение странным, зачем это он едет?
«Вот тебе и Казмин, Андрей Афанасьевич, — сказал он про себя, не без насмешки: — Вот и он собрался!» Но философствовать было поздно. В вагоне духота; ярко горело электричество, кой-где затянутое синим шелком; спали внизу, — наверху, в проход, торчали носки мужчин. Ему досталось крошечное место у окна. На короткой стороне, напротив сидела дама — светловолосая, в огромной черной шляпе. Шляпа была явно неудобна; казалось, самое простое — снять ее и положить наверх; но дама этого не делала. Она вообще сидела странно; например, подперев голову руками, а локти — на колени; в такой позиции виден был из-под шляпы лишь тонкий нос, да слегка растрепанные, над ушами, очень мягкие волосы. Зато шляпу мог он вполне изучить. Потом она резко меняла позу, закидывала ногу за ногу, вздыхала; в глазах видел он нечто воспаленное.
Казмин долго к ней присматривался.
— Извините, — наконец сказал он, — вы бы шляпу сняли. Так ведь неудобно.
Она обернулась.
— Шляпу?
Мгновение она посмотрела на него невидящими глазами, будто плохо понимая. Потом ответила:
— Да, можно.
Вынула длинные шпильки, похожие на копья, покорно положила шляпу в сетку и слегка откинулась в кресле; теперь могла прислониться головой, подремать. Она закрыла глаза. Казмин заметил, что веки у нее припухли. Золотистые волосы были в беспорядке — такие тонкие и легкие, что с ними трудно: вечно образуют они туманно-беспорядочный, отблескивающий нимб вокруг головы.
«Нет, не заснет, — подумал Казмин. — Ни за что не заснет». Он не ошибся. Не прошло минуты, она вздрогнула, как от нервного тока, выпрямилась и уставилась на него.
— Я ничего, ничего, — забормотала она. — А? Куда же ты?
Казмин отлично знал, что это не к нему относится, и не ответил. Она сообразила, что он — чужой; легкое неудовольствие прошло в ее взгляде. Казмин сделал вид, что не заметил. Пробовал было заснуть и сам, сидя, но ничего не вышло. Теперь он почувствовал, что она на него смотрит. Правда, вытянув острый подбородок, оперев его на согнутую в локте руку, она глядела упорно и безучастно.
— Уверен, — сказал Казмин, — что так вы можете смотреть час и более. Сколько угодно. А в сущности, это ни к чему?
Пересохшим голосом она ответила:
— Ни к чему.
Казмин заметил, что наверно она мало говорила в последнее время. Она улыбнулась.
— Очень бестолковая?
— Не смею этого сказать… Но…
Она зевнула.
— Нет, отчего же. Смейте.
Она внимательно, теперь уже с сознанием его рассматривала, его вещи, будто соображая.
— Да вы кто такой? — спросила она вдруг. — Куда вы едете?
Этот вопрос его несколько озадачил. Он даже смутился. Но, овладев собой, ответил:
— Я никто. Путешественник.
Она кивнула одобрительно.
— Значит не по делам.
Он ответил, что не по делам.
«Какая странная, — подумал Казмин, — не то девушка, не то дама. И Бог ее знает, что с ней».
Она вынула замшевую подушечку, стала шлифовать ногти.
— Вот и я неизвестно зачем еду, — сказала она. Казмин будто бы оживился, даже с оттенком раздражения:
— Нет, я знаю, куда еду. И зачем.
Она сказала равнодушно:
— Ах, извините! Так мне показалось.
В вагоне стало совсем душно. Казмин открыл окно. Начинало светать. Поезд шел полями, равниной тучной и могущественной, как подобает чернозему. Рожь убрали. Овес еще стоял. Пронеслись по грохочущему мосту, в сетке связей; внизу, над речкой, туман стлался; за лугами, жнивьем, бледно золотел рассвет.
— Это называется — Божий мир, — сказал Казмин, вдыхая воздух, свежий, золотисто-туманный.
Сразу взор ее отупел, она поглядела, помолчала.
— Мне все равно.
Казмин не удивился. Он не ждал иного ответа. И не возражал.
Через час, когда подъезжали к узловой станции, богатому, хлебному городу, где обоим надо было пересаживаться, солнце вышло над горизонтом — пылкое и огненное. Показался светло-серый элеватор, вагоны на путях. Медленно подошли к вокзалу. Деревянная платформа была покрыта росой — сизела. Носильщик взял вещи; толпились пассажиры; несколько бородатых купцов, в картузах, длинных сюртуках, на минуту привлекли внимание.
Зала первого класса — низкое огромное помещение, вся была прохвачена солнцем. Пятна его сияли на полу, блестели по скатертям, кофейникам. В нем жалки пыльные пальмы над столами, помертвелые от утомления лакеи, человеческий скарб: сундуки, чемоданы; усталые путники, кочующие и ночующие; бедняги-дети, склянки с молоком для них, чайники — все мелкое убожество жизни, куда-то торопящейся, чего-то ждущей.
Ждать и им надо было — часа три. Уныние появилось на лице спутницы Казмина. Очень уж казалась она здесь чужой.
— Слушайте, — сказала она. — Тут ужасно скверно. Какая гадость! Пойдемте в город.
— Что ж мы там будем делать?
— Ах, что, что… Ну оставайтесь, я одна пойду.
Но Казмину не хотелось оставаться. Вещи они сдали на хранение. Спускаясь со ступенек, к выходу из вокзала, Казмин спросил:
— Как вас зовут?
— Елена.
— А дальше?
Она немного нахмурилась.
— Так и зовите. Я же сказала.
С восходом солнца, в незнакомом городе, они зачем-то выходили из вокзала. Даже извозчиков не было. Голуби бродили по мостовой. Листья кленов блестели влагой.
Они шли пешком по каким-то прямым, широким улицам, с одноэтажными домами. Было совсем тихо, солнечно; им встретилось несколько подвод с капустой, огурцами, морковью — видимо, на базар. Бабы не без удивления глядели на Елену, на ее зеленую вуаль-шарфик, развевавшуюся сзади, на желтые ботинки; она шагала рассеянно, была бледна; рядом молча шел Казмин. Так добрались они до площади, где около закрытых лавочек валялся сор, арбузные корки, жестянки; опять толклась стая голубей; из трактира выскочил мальчишка с чайником, рысью промчался куда-то. Возы стояли рядами. На одном дремал старик. Вдруг Елена остановилась.
— Не могу больше. Не хочу ходить. Устала.
— Возможно, — заметил Казмин. — Этого следовало ждать. Но что же теперь делать?
Она оглянулась. Потом сказала, указывая рукой направо:
— Пойдемте в чайную.
Казмину было все равно. Третьего дня еще к чему-то был он прикреплен. Теперь же все спуталось. О будущем он ничего не мог сказать. И на четверть часа вперед не поручился бы.
Чайная оказалась трактиром, а не чайной. Человек в белом с удивлением взглянул на них. Однако согласился дать порцию чаю. Они сели у окна. Елена заявила, что хочет коньяку. Она вынула из мешочка деньги, лежавшие вперемешку с духами, носовым платком, в величайшем беспорядке.
— Я пять ночей не спала. Понимаете? Ах, если б эфир был! Все равно. Я напьюсь.
Половой еще более удивился. Он сначала отказал. Казмин настаивал. Вышел хозяин — худой человек, с подбитым глазом. Пошептавшись, они послали куда-то мальчишку. Он все исполнил. Елена хотела, чтобы ей налили в стакан. Но Казмин не позволил: пили, как полагается.
— Почему вы не спите? — спросил Казмин.
— Не сплю и не сплю. И все тут.
Казмин задумался.
— Это я знаю, — сказал он. — Даже очень хорошо знаю. Она опять уставилась на него, как тогда в вагоне.
— Все-таки, плохо понимаю… Почему это я в трактире, в городе каком-то… — она потерла себе глаза. — Фу… в самом деле.
Она поежилась.
— Вы обо мне Бог знает что подумаете.
Казмин спокойно выпил и сказал, откусывая сахар:
— Уж действительно, что так.
Она засмеялась.
«Нет, не подумает. Он барин. Джентльмен, все понимающий! Ах ты, Господи, ужас какой, ужас!»
Она положила голову на стол, на грубоватую салфетку, и заплакала. Казмин оглянулся. Никого не было. Лишь канарейка чирикала в клетке. С базарной площади, залитой солнцем, недвижно смотрели возы с капустой. Верно там говорили, смеялись. Но отсюда все казалось немо.
Казмин дал ей поплакать. Потом погладил по руке, сказал:
— Мне кажется, я вас знаю.
Она подняла лицо.
Он глядел на нее внимательно, задумчиво.
— Я, должно быть, встречал вас. Вот такую, как сейчас. Я видел вас в облике разных других женщин, которые страдали.
— Ничего вы обо мне не знаете. Кто вам сказал? Думаете, откровенничать с вами буду?
Он ответил:
— Откровенностей не надо. А ведь жить нам с вами нужно? Или окошко отворить, да лбом о мостовую?
— Мало ли как, — сказала она, тихо, — можно и под поезд. Я об этом думала.
— Вздор, — заметил Казмин.
Она сидела молча, потом спросила:
— Вы думаете, меня бросил любимый человек?
Гнев задрожал в ее зеленоватых глазах.
— Я этого не говорил.
— Не говорил! Но думаете. Я его вовсе не люблю, — голос ее оборвался, слезы нависли на ресницах. — И никому нет до меня дела. Я сейчас никого не люблю.
«Кто она такая? — думал Казмин. — Странный человек!» Что-то ему в ней нравилось, быть может, отдаленным, туманным сходством с женой. «И жила она в четвертом этаже, где-нибудь в Москве, на Арбате, без хозяйства, без денег, с будущим гением, но счастливо, пока беда не грянула. А потом вдруг схватила свою шляпу, шарфик, мешочек, и летит сейчас, как пуля, и сама не знает куда».
— Я о вас придумал целую историю, — сказал Казмин, улыбаясь.
Елена не ответила. Она смотрела в сторону, где в клетке висела канарейка. Вдруг подозвала полового, указала на птичку.
— Сахару бы ей дать.
— Мы и так кормим, барышня. Видите, и просо у ней, и выпить есть, ежели пожелает.
— Нет, нет, надо сахару.
Елена настояла на своем. Поставила стул, сама влезла, и, отворив дверцу, посыпала сахарного песку. Птичка сначала испугалась, забилась. Торговцы-татары, только что явившиеся, тянувшие чай с блюдечек, в углу, зашушукались. Когда Елена слезла, канарейка поняла, что дело не так плохо. Она стала пробовать. Ее настроение поднялось.
Елена же через минуту о ней забыла. Казмин видел, что она в таком состоянии, что сейчас может заговорить с татарами, или выйдет на базар, или еще что сделает — ненужное, но дающее выход нервам. Он взглянул на часы и расплатился. На предложение ехать Елена не возражала. Они вышли и наняли извозчика. В пролетке Елена заложила ногу на ногу, поболтала узеньким носком и разговорилась. Неожиданно для Казмина довольно связно рассказала, что едет в имение, к бабушке, просто гостить. Это имение близко было от города, куда он направлялся.
— Все степи там, очень просторно, — говорила Елена. — Буду верхом ездить. Или охотой заняться?
На вокзал явились за полчаса. И вместе двинулись дальше: к далеким, непредвиденным целям странствия.
III
В вагоне было просторно. Елена вертелась, ходила беспокойно по коридору, опять в своей шляпе, за все задевая. Она теперь знала, что едут оба в один город, и зачем едет Казмин. Но взор ее так же был рассеян и быстр, как и там, на улице, в трактире.
Наконец, она села. Из волос выскочила гребенка; золотое руно готово было рассыпаться. Она смотрела в окно, как-то по-детски, покачиваясь на диване, и чем дальше заходил поезд в степи, тем больше она слабела, никла. Казмин устроил ей подушку; она подобрала стройные ножки. Сложилась вдвое, как ленивая женщина, и, высунув из-под пледа ботинок, задремала.
Казмин стал у окна. Опять шли поля, не совсем ему родные, все же наши, русские. Деревни были редки и огромны; церкви тяжеловаты, с серебристыми куполами. Пахать крестьяне выезжали таборами, за много верст; пахали еще сохами. Грачи ходили за ними. Далекие, ровные горизонты открывались, и казалось, туда, на восток, лежат все такие же необъятные земли: Скифия, кочевники, курганы в степях. Набегали с юга тучи, из-за Каспия; поезд погружался в полосу дождей; а потом вновь светило солнце, блестя в куполах церквей, в лужах на станциях. Открывались голубые дали; и все тот же русский пахарь в них ходил за древней сохой. Мужики сменялись мужиками, поля — дубовыми лесочками, оврагами; станции уходили назад с детишками, предлагавшими молоко. Не было этому конца-краю.
Глядя на заснувшую Елену — верно, и правда она много не спала перед тем — Казмин ощущал как бы сочувствие и симпатию. Ребяческое и вместе горькое ясно в ней чувствовалось. И ему казалось очень правильным, что они встретились.
К вечеру она проснулась, вздохнула и вытянулась. Потом защурилась.
— А? Приехали? Где?
Казмин сказал, что оставалось часа три. Она села, поправила волосы; одна щека у ней была красная; вынув из мешочка шоколад, стала есть плитку и задумалась.
— Скучно к этой бабушке ехать.
Оказалось, телеграммы она не давала. Надо было ночевать в городе; и уж утром нанять лошадей.
— Как не хочется, — сказала она. — Ужасно не хочется. Ну, хорошо, а если этот ваш человек… умер уже? Ведь может быть?
— Может.
— Что же вы будете делать?
Казмин пожал плечами.
— Домой вернусь.
Она встала, стряхнула с юбки крошки шоколада.
— А если жив?
— Побуду с ним.
Она помолчала. Опять села.
— Хотите, я вам помогу? Тоже за ним… присмотрю?
Этого Казмин не ожидал. Трудно было ответить. Всего верней — просто это причуда. Он высказался неопределенно. Она, должно быть, поняла и смолкла. Может, была несколько задета. Стала холодней, отдаленней.
К одиннадцати поезд, перейдя два моста, стал замедлять ход, подымаясь в гору. Слева заблестели огоньки среди садов, шедших к реке. И через несколько минут показался вокзал.
Парный извозчик вез их по мучительным мостовым. Улица была в тополях. У клуба, нового, белого здания, сияло электричество. Кинематограф светился разноцветным бордюром, как в иллюминацию. Над головой очень темно-синее небо, с привычными звездами; лишь, кажется, они крупней. Сидя с примолкшей Еленой, держа путь в гостиницу, Казмин не без удивления всматривался в это небо, синюю бездну, чьи дуновения бросают от дней к дням, от чувств к чувствам, из краев в края. Он ощущал, что течение, подхватившее его с приездом Ахмакова, влечет теперь куда-то к новому, отменяя его деревенскую, угрюмо-прочную жизнь. Куда — он не знал. Как не знала, верно, и сидевшая рядом Елена, почему она с ним едет, что будет завтра, и куда это клонится.
Гостиница оказалась на площади, против театра. Это было старинное, помещичье пристанище в дни съездов, выборов. Широкая лестница, под красным ковром, прямо шла во второй этаж; горели газовые рожки; кой-где позолота блестела на перилах.
Казмин взял номер с балконом на площадь. Елена рядом. Они простились. Казмин слышал, как за стеной она долго возилась, мылась, ходила взад и вперед. Минутами ему казалось, что она с собой разговаривает. Должно быть, Елена опять плохо спала. Он тоже долго не засыпал, и слышал ее вздохи; она отворяла окно, когда уже светало. Казмин в эту ночь много думал о жене, сыне… Эти мысли не были мучительны, скорее — кротки. Он заснул поздно, когда трубила уже в рог свой заря; сквозь мягкие занавеси нежное золото лилось в комнату.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Путники.
