I
Авторы «Вех» все исходят из факта глубочайшей важности — поражения революции. Пережитая Россией революция была, по их мнению, интеллигентской революцией: «весь идейный багаж, все духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами был дан революции интеллигенцией»*. История революции «есть исторический суд над этой интеллигенцией. Поражение революции есть поражение интеллигенции».
______________________
«Вехи», изд. 2-е, стр. 25. Далее я буду указывать цифрами в скобках страницы 2-го изд., на которых находятся приводимые мной цитаты.
Причину этого поражения авторы согласно указывают в ложности тех духовных ценностей, которыми жила до сих пор интеллигенция, и, как результат этого, в неправильных, ненормальных отношениях интеллигенции к народу. Правда, не все авторы, критикующие «духовные основы интеллигенции», говорят об отношении интеллигенции к народу, не все в этом пункте указывают причину неудачи революции. Но это неизбежный логический вывод из их основного тезиса о коренной ложности духовных ценностей интеллигенции. Ибо ложное миросозерцание деятелей революции не само же по себе действовало на ход и исход ее; а лишь тем, что подсказывало ошибочные, нецелесообразные действия лицам, разделявшим это миросозерцание и отталкивало от революции в лагерь ее противников — лиц, ему враждебных. А это и приводит прямо к вопросу об отношении интеллигенции к народу.
Авторы поставили огромный вопрос, задались огромной задачей — анализировать интеллигентское миросозерцание и в нем вскрыть причины поражения революции. Устами г. Булгакова они говорят: «Революция поставила под вопрос самую жизнеспособность русской гражданственности и государственности; не посчитавшись с этим историческим опытом, с историческими уроками революции, нельзя делать никакого утверждения о России, нельзя повторять задов ни славянофильских, ни западнических». Оставляя в стороне славянофильство и западничество, да еще «старое западничество», — этих двух почтенных покойников, неизвестно зачем помянутых г. Булгаковым, — оставляя их в стороне, нельзя не согласиться с автором в основном. Да, революция или, точнее, поражение ее поставило под вопрос самую жизнеспособность русской гражданственности и государственности; да, безусловно, необходимо посчитаться с уроками революции; да, без этого нельзя делать никакого утверждения о России. Но тщетно стали бы вы искать у семи авторов этих уроков революции; вы не найдете в «Вехах» тех вех, которые так громко и самоуверенно обещаны в заглавии.
Пересмотрим те крохи, которые имеются у некоторых авторов по этому вопросу. Чуть ли не самым общим для них положением является то, что русская интеллигенция страдала гипертрофией политики. Это утверждают и г. Бердяев, и г. Гершензон, и г. Струве; это же в несколько иных терминах говорит и г. Франк. Слишком много думали о политике, слишком применились к ней и оттого не разрешили политической задачи, не победили «зла самодержавия». Поменьше думать о политике, заняться «бескорыстно» (т. е. без думы о политике, без заботы о благе народа) философией, правом, созиданием «богатств» материальных и нематериальных, творчеством культуры, а больше всего — погрузиться в религию, — и деспотизм станет невозможным. Как же аргументируется это странное положение?
Г. Бердяев утверждает, что «любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, почти что уничтожила интерес к истине» (подчеркнуто автором, стр. 8). По части философии интеллигенция жила заимствованиями с Запада, да и те подвергались субъективным искажениям. «Каких только блюд не подают голодной русской интеллигенции, и все она приемлет, всем питается, в надежде, что будет побеждено зло самодержавия и будет освобожден народ» (16).
Но, вещает пророчески г. Бердяев, «зло русской жизни, зло деспотизма и рабства не будет этим побеждено, ибо оно не побеждается искаженным усвоением разных крайних учений» (16). Чем же оно побеждается? Может быть, усвоением правильным? Оказывается, нет. «Только сознание виновности нашей умопостигаемой воли может привести нас к новой жизни. Мы освободимся от внешнего гнета лишь тогда, когда освободимся от внутреннего рабства, т. е. возложим на себя ответственность и перестанем во всем винить внешние силы» (22, курс. мой). Еще щедрее на обещания г. Гершензон: «только обновленная личность может преобразовать нашу общественную действительность и … она это непременно сделает (это будет тоже часть ее личного дела) и сделает легко, без тех мучительных усилий и жертв, которые так мало помогли обществу в прошлом» (94, курсив мой). Видите, как хорошо: только исполните рецепт г. Бердяева или г. Гершензона, и вы «сделаете легко, без мучительных усилий и жертв» то, что так плохо удалось в прошлом. Верьте же, читатель: ну, право же, это самый лучший пластырь от всех болезней. Пожалуйте в «Вехи» за самым вернодействующим миросозерцанием! — До сих пор еще ни одна идеология не выступала с такой беззастенчивой рекламой, не спекулировала так открыто на растерянности интеллигенции, как та, православно-буржуазная, которая доминирует в «Вехах», тут же, рядом с зазыванием в свою лавочку требующих «признания самоценности истины», «смирения перед истиной» и «готовности на отречение во имя ее» (Бердяев, 21). Недаром сам г. Бердяев высказал опасение: «боюсь, что и самые метафизические и самые мистические учения будут у нас также приспособлены для домашнего употребления» (16). Сбылось, как пророческий сон!
У г. Бердяева совершенно нет и попытки заполнить соединительными звеньями логическую пропасть между «внешним гнетом» и «внутренним рабством» в его понимании. В его статье я нашел одно только место, намекающее на более реалистическое объяснение фактов. Указав на то, как экономический материализм превратился на русской почве в «классовый субъективизм», даже «в классовую пролетарскую мистику», г. Бердяев продолжает: «в свете подобной философии сознание не могло быть обращено на объективные условия развития России, а необходимо было поглощено достижением отвлеченного максимума для пролетариата. Максимума, с точки зрения интеллигентской кружковщины, не желающей знать никаких объективных истин» (13). Это говорится о марксистах, но из всей статьи ясно, что по мнению г. Бердяева, это тем более справедливо относительно «народников» и вообще всей интеллигенции; ибо вся она обвиняется в субъективизме и равнодушии к объективной истине. Ясно, как несправедливо это обвинение. Стоит только припомнить огромную литературу по познанию России и особенно по изучению быта и условий существования крестьянского населения, произведенного преимущественно народниками. Но я не спорить хочу, а выяснить мысль автора. Она сводится к тому, что любовь к уравнительной справедливости уничтожила у интеллигенции интерес к объективной истине, к изучению объективных условий развития России; а это пропитало ее программы отвлеченным максимализмом. Революция, руководимая интеллигенцией, потерпела неудачу потому, что стремилась к целям, для осуществления которых не было необходимых условий в действительности. Это уже совсем не то, что автор говорит в приведенной раньше цитате. Но это, во всяком случае, понятно, и это мы тысячу раз слышали в разговорах о причинах неудачи революции.
Г. Бердяев максимализм и отвлеченность целей революции связывает с равнодушием интеллигенции к объективной истине. Г. Булгаков связывает их с безрелигиозностью интеллигенции; отсюда он выводит «историческую нетерпеливость, недостаток исторической трезвости, стремление вызвать социальное чудо». И он так живописует прелести той дисциплины «послушания», которой интеллигенция проникнется, как только последует за г. Булгаковым и упокоится под крылышком православной церкви: «дисциплина послушания» должна содействовать выработке исторической трезвости, сомообладания, выдержки; она учит нести историческое тягло, ярем исторического послушания, она воспитывает чувство связи с прошлым и признательность этому прошлому" (55). Чтобы не было никакого сомнения относительно того, куда зовет он, г. Булгаков через несколько страниц так характеризует это «историческое тягло»: «Чем, как не подвижничеством, была вся история нашего народа, с давившей его сначала татарщиной, затем московской и петербургской государственностью, с этим многовековым историческим тяглом… Если народ наш мог вынести все это и сохранить свою душевную силу, выйти живым, хотя бы и искалеченным, то это лишь потому, что он имел источник духовной силы в своей вере и идеалах христианского подвижничества»… (62-63)
Историческое тягло в прошлом, историческое тягло в будущем, — тягло, которое почти вынести нельзя, которое «калечит» народ… Идите же, разочарованные интеллигенты, к г. Булгакову. Он научит вас со «смирением» нести «ярем исторического послушания» и воспитает в вас даже «признательность» к этому ярму.
Г. Булгаков ставит в вину интеллигенции «стремление вызвать социальное чудо». Чтобы избавить ее в будущем от подобных ошибок, он приглашает ее уверовать в чудо историческое. Интеллигенция, по мнению г. Булгакова, оказалась повинной в «недостатке исторической трезвости», т. е. исторического понимания. Чтобы приобрести это понимание, он предлагает ей усвоить учение, по которому «история и единичная человеческая жизнь представляется (человеку) осуществлением хотя и непонятного (курсив мой) для него в индивидуальных подробностях строительства Божьего, пред которым он смиряется подвигом веры». Очевидно, г. Булгаков — врач гомеопатической школы и придерживается принципа: similia similibus curantur.
Авторы «Вех» очень недовольны максимализмом целей, которые преследовала интеллигенция во время революции, — т. е., попросту говоря, социалистичностью интеллигенции. Еще более они недовольны тем, что сам социализм воспринят ею не в форме обезвреженного, приспособленного к условиям сохранения буржуазного общества реформистского социализма, которым в настоящее время во Франции, например, готовы щегольнуть чуть не все буржуазные политики, а в форме неразбавленного революционного социализма. Несомненно, наличие социализма сильно осложняет современную борьбу и сравнительно простую проблему политического освобождения неразрывно связывает с проблемами социальными. Социализм стал исторической силой. Можно радоваться этому обстоятельству, можно им огорчаться; но это бесповоротный исторический факт, который остается только принимать со всеми его последствиями.
Однако авторы «Вех» не думают мириться с этим фактом. Они хотят поправить дело. Каким образом? Понижением уровня критической мысли в нашей интеллигенции. Средство бесспорно сильное и верно действующее,.. если бы оно было возможно. По крайней мере, пять из семи авторов зовут интеллигенцию под сень религии. Не критикой, не доводами разума разрушают они старое интеллигентское миросозерцание. Моральным обличением, призывами к покаянию хотят они воздействовать на волю, чтобы через нее обратить интеллигенцию к религии. Г. Бердяев, требующий От интеллигенции «признания самоценности истины», полагает вместе с тем, что «атеистичность сознания интеллигенции есть вина ее воли, она сама избрала себе путь человекопоклонства»; и он ждет от нее, что она новым усилием воли изберет теперь другой путь богопоклонства, путь «положительной религии», объявит ложью вчерашнюю истину и уверует в истинность вчерашней лжи. Г. Булгаков объявляет сплошным заблуждением все развитие западноевропейской мысли, начиная с гуманизма, продолжая философией просвещения XVIII столетия и кончая различными системами научной философии последнего времени, и приглашает вернуться к средним векам. Г. Гершензон заглянул в «бездну личности — собственной личности!» — и вынес оттуда бесповоротное решение: позитивизм есть не что иное, как «общее конституционное расстройство сознания» (82), и еще: «нормальный, т. е. душевно цельный человек не может не быть религиозен, по самой природе человеческой души» (78). К чему споры, к чему все историческое развитие мысли, с несомненностью ведущее к «иррелигиозности будущего», — когда дело так просто? И г. Гершензон предусмотрительно советует интеллигенту не обжираться истиной, как это с материальной пищей делает птица-баба, а брать лишь «те идеи, в которых наиболее полно, наиболее точно уместились бы основные склонности его натуры» (76), — конечно, после того, как он уже открыл в «бездне личности» религиозное познание. — Г. Франк не ограничивается восстановлением религии. Он предполагает еще неопределенно длинный ряд других объективных ценностей — что-то вроде многобожия — и требует от интеллигенции «веры» в эти ценности сами в себе, а не по отношению к человеку. Он не ограничивается тем, что возводит в ранг объективных ценностей истину, красоту, божество; он включает в ряд таких ценностей даже такой сложный комплекс, как культуру, под которой он понимает «многостороннюю работу поднятия коллективного бытия на объективно высшую ступень», и которая «существует не для чьего-либо блага или пользы, а лишь для самой себя». Что это как не закрытие для человеческой критики всего процесса общественной жизни и истории? Какие жертвы ни накладывал бы этот процесс на целые классы населения и даже на целый народ, — все это заранее оправдано, ибо все это требуется развитием и упрочением каких-нибудь ценностей или, в крайнем случае, «поднятием на объективно высшую ступень». И авторы «Вех» далее представляют нам великолепные образчики применения этой «теории объективных ценностей».
Вместо строго выработанного миросозерцания, с точными разграничениями и различениями, постепенно, линию за линией, выводимыми неустанно идущей вперед наукой, — авторы «Вех» хотят вернуть нас в какое-то сумеречное состояние духа, где все линии стушевались, всякая отчетливость исчезла, где сами жизненные вопросы решаются на основании святоотеческой литературы до торжественных ссылок на разные «объективные ценности»: государственность, национальность, Великую Россию, культуру и т. д. и т. д. почти все они, и особенно распинающиеся в любви к интеллигенции, страстно призывают исчезновение интеллигенции с лица земли русской. На место ее они ждут появления «столь нужного (для России) образованного класса с русской душой, с просвещенным разумом, твердой волей» (26), — просвещенным, конечно, церковной святоотеческой литературой; ибо г. Булгаков «не колеблясь» говорит, что народ при всем своем невежестве, «просвещеннее своей интеллигенции».
Но чего ищут авторы «Вех»? Разве эти господа, занимающие центр третьей думы, — разве же это не «образованный класс с русской душой, с просвещенным разумом, твердой волей», — твердой, конечно, вниз, по направлению к «народу», а не вверх, по отношению к представителям «объективной ценности» — государственности? Не отворачивайтесь от них, господа. От добра добра не ищут. Вы уже докатились до них в вопросах религии, — остальное приложится.
Не новость в истории — эти попытки воскресить мертвеца. После всяких народных потрясений, в глухую пору общественности вылетают на арену истории из старых средневековых башен — совы, летучие мыши и нетопыри. После великой французской революции явились Ж. де Местр, де Бональд, — люди с железной, неустрашимой логикой, не отступающей перед выводами. А у нас и для этой роли понадобились раскаявшиеся социал-демократы, без логики и неустрашимости настоящих идеологов реакции.
Однако некоторые авторы «Вех» в объяснении неудачи революции не ограничиваются теми общими принципами, о которых шла речь выше, и подходят ближе к конкретным фактам. Последуем за ними.
Г. Булгаков отмечает «духовную оторванность нашей интеллигенции от народа», проявляющуюся в отсутствии «чувства кровной исторической связи» и «любви к своей истории», в «космополитизме пустоты» и в «отсутствии здорового национального чувства». Все это ведет к «омертвению целой стороны души, притом непосредственно обращенной к народу». «Но глубочайшую пропасть между интеллигенцией и народом вырывает …отношение к религии», атеизм интеллигенции.
Помешала ли эта «духовная оторванность» интеллигенции ее влиянию на народ? По мнению г. Булгакова, не помешала или, по крайней мере, не вполне помешала. Но это влияние оказалось гибельно. Интеллигенция, «разрушая народную религию, разлагает и народную душу, сдвигает ее с незыблемых доселе вековых оснований» (63), а взамен дает лишь поверхностное просвещение: «развитие ума и обогащение знаниями». «Ошибочно думает интеллигенция, чтобы русское просвещение и русская культура могли быть построены на атеизме», как духовном основании… «Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей… они с трудом преодолевались русской государственностью, полагавшей им внешние границы, сковывавшею их, но они не были ею вполне побеждены. Интеллигентское просветительство одной стороной своего влияния пробуждает эти дремавшие инстинкты и возвращает Россию к хаотическому состоянию, ее обессиливающему и с такими трудностями и жертвами преодолевавшемуся ею в истории» (63-64).
Оставляя в стороне ту своеобразно-пахучую философию русской истории, которая подсказала г. Булгакову его оценки, я отмечу только, что не страшна та «оторванность», не страшна та «глубочайшая пропасть», по собственному признанию г. Булгакова, не помешала такому сильному влиянию интеллигенции. Если эта «пропасть» перескакивается, как маленькая канавка, — то что нам за дело до того, что г. Булгакову угодно называть ее «глубочайшей пропастью»?
Г. Струве, очевидно, заметил, что давнишние толки об оторванности интеллигенции от народа никак не свяжешь с весьма известными фактами из истории последнего революционного периода, и предпочел их совсем оставить в стороне. «Чем вложились народные массы в этот кризис?» (1905—1906 гг.), — спрашивает он. И отвечает: «Тем же, чем они вложились в революционное движение XVII и XVIII веков, своими социальными страданиями и стихийно выраставшими из них социальными требованиями, своими инстинктами, аппетитами и ненавистями. Религиозных идей не было никаких (слышите, г. Булгаков?), это была почва чрезвычайно благодарная для интеллигентского религиозного радикализма… прививка политического радикализма интеллигентских идей к социальному радикализму народных инстинктов совершилась с ошеломляющей быстротой» (169—170).
Последствия этой «прививки» г. Струве описывает такими же мрачными красками, как и г. Булгаков. «Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнуздание и деморализацию» (169).
Г. Булгаков с истинно христианской доброжелательностью пожелал взвалить на рамена интеллигенции и сознание своей духовной оторванности от народа, и угрызения совести за гибельность своего влияния на народ. Г. Струве из уважения к логике оставил одни угрызения. Г. Гершензон — один из тех храбрых философов, которые полагают, что тем хуже для фактов, если они не укладываются в систему, предпочел оставить одну оторванность, но уже зато разрисовал ее такими ужасными красками, что мороз по коже продирает. Рознь нашей интеллигенции с народом не простая, а «метафизическая», какой и в Западной Европе не знавали. Там народ ненавидел в интеллигенте только барина-эксплуататора. У нас народ «видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои. Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной» (89). Очевидно, г. Гершензон с русским народом познакомился по «Русскому знамени» и от чтения этой газеты находился в состоянии хронического испуга. Мнение г. Гершензона нелепо до такой степени, что с ним неприлично спорить, как неприлично серьезно спорить с похвальбами союза русского народа, из которых г. Гершензон и переписал свои выразительные положения. Но зато это мнение дает ему очень простое объяснение неудачи революции: одна интеллигенция не могла победить деспотизм по своему внутреннему бессилию, а «народ не мог ее поддержать, несмотря на соблазн общего интереса, потому что в целом бессознательная ненависть к интеллигенции превозмогает в нем всякую корысть» (87).
Я привел лишь в очень кратком изложении взгляды авторов «Вех» на отношения интеллигенции и народа. Но из этого изложения видно, как они противоречивы. Отрыв от народа и есть, и нет. Влияние интеллигенции «разлагает народную душу» (г. Булгаков), находит в ней «чрезвычайно благодарную почву» (г. Струве); наконец, «народная душа качественно другая» (85), и «не может принять» нашего знания, так что «все труды интеллигенции (по распространению его) пропали даром» (86, г. Гершензон). Наконец, сами характеристики народной массы, данные г. Булгаковым и г. Струве, должны поставить перед обновленной в желательном для них смысле интеллигенцией вопрос: следует ли ей в эпохи кризисов, вроде пережитого, идти с народом против власти или же с властью против народа? И вряд ли может быть сомнение, что, с их точки зрения, выбор должен быть сделан в пользу власти, которая, ведь, стоит на защите «государственности» против «воровских» элементов общества. Наоборот, по мнению г. Гершензона, обновленная интеллигенция «в дружном всенародном сотрудничестве», «легко» возьмет и укрепит свободу.
Ясно, что авторы «Вех» и в этих кардинальнейших вопросах об отношении интеллигенции и народа не расставили никаких вех.
Возвращаясь к вопросу, с которого мы начали анализ «Вех», — о причинах неудачи революции, — мы и после экскурсии в область более конкретных фактов остаемся в том же недоумении относительно «исторических уроков», извлеченных авторами «Вех» из опыта революции, в каком были и раньше. Революция не удалась, потому что народ не мог поддержать ненавистную ему интеллигенцию, «несмотря на соблазн общего интереса». Сама же интеллигенция внутренне бессильна, изломана, искалечена. «Будь в России хоть горсть цельных людей с развитым сознанием, т. е. таких, в которых высокий строй мыслей органически претворен в личность, — деспотизм был бы немыслим» (79). Значит, надо заняться воспитанием таких «цельных» людей. Это — вехи г. Гершензона. — По мнению г. Гершензона, народ хорош, он всегда мыслит «существенно», — плоха лишь интеллигенция. По мнению г. Струве, если плоха интеллигенция, то народ чуть ли еще не хуже. Суть дела «не в том, как делали революцию, а в том, что ее вообще делали» — в то время, когда надо было «все усилия сосредоточить на политическом воспитании (народа) и самовоспитании» (170). Это — вехи г. Струве. Г. Булгаков готов поставить народ наш выше интеллигенции; но, по его мнению, в народе все еще живы «темные стихии» и «инстинкты», способные вернуть Россию к хаотическому состоянию. Поэтому он превыше народа и интеллигенции ставит государственную власть и православную церковь, борющихся с этими «темными стихиями». Интеллигенцию он призывает вернуться в лоно православной церкви и хоть отчасти пополнить собою ряды ее пастырей, чтобы продолжать многовековую работу воспитания народа в духе «просвещенного и ясного понимания культурных и исторических задач» (67). Таковы вехи г. Булгакова.
Мы старались извлечь из статей, помещенных в «Вехах», хоть сколько-нибудь определенные указания по основному вопросу, который ставят «Вехи». И мы видим, как мало ясности и определенности в этих указаниях, как они противоречивы и двусмысленны. Мы могли бы продолжать свои выписки. Но и приведенных мнений трех авторов совершенно достаточно, чтобы показать, как беспомощно путается их мысль в «уроках» революции.
II
Не трудно видеть, что значительная часть той путаницы и тех противоречий, которыми так богаты «Вехи», происходит оттого, что они [авторы «Вех»] не определили даже основного понятия интеллигенции, с которым они все оперируют. То этим словом обозначают очень определенную группу «отщепенцев» от современной государственности и религии, — еще точнее — представителей революционного социализма (г. Струве); то — все образованное общество, оставляя «активных революционеров» даже как бы за пределами своих рассуждений (г. Гершензон). Не определив предварительно интеллигенции, г. Гершензон в своих рассуждениях об оторванности интеллигенции от народа сваливает в одну кучу и ненависть эксплуатируемого к своему эксплуататору, и вражду людей традиции к представителям критической мысли. В конце концов приходится сказать, что авторы «Вех» не только не решили вопроса об отношении интеллигенции к народу, но даже не сумели его правильно поставить.
Что такое интеллигенция? Иногда под интеллигенцией понимают всех вообще представителей т. н. умственного труда в противоположность труду физическому. Но в наших рассуждениях вряд ли было бы целесообразно так определить интеллигенцию. Ведь мы говорим об антагонизмах и вообще об отношениях, зарождающихся на почве различия миросозерцаний, а не на почве различия профессий. Поэтому единственно подходящим определением интеллигенции представляется мне то, которое 40 лет тому назад дал П. Л. Лавров: интеллигенция — это та часть населения данной страны, в которой пробудилась потребность развития и жизнь которой складывается под давлением этой потребности. В интеллигенции постоянно работает критическая мысль, направляясь на разные стороны жизни и знания. В принципе — ни в миросозерцании, ни в действиях интеллигента не должно быть ничего, что не было бы проверено его собственной мыслью.
С этой точки зрения интеллигенция противополагается не людям физического труда, а людям рутины, обычая, привычки, традиций, аффектов; людям, которые думают так-то, верят так-то потому, что так верили их отцы и деды, что так думают и верят «все», наконец, что так думать и верить требует власть светская или духовная; людям, которые всю жизнь свою устраивают по заветам старины, по требованиям обычая, моды и т. п. Интеллигенция — не определенный какой-либо класс; она может выделяться из всех классов и в настоящее время в цивилизованных обществах действительно выделяется из всех классов. Она не совпадает так же с образованным обществом. С одной стороны, в низших слоях трудового народа образуются кружки своей собственной интеллигенции, в которых пробудившаяся мысль бодро и смело работает, все более расширяя область своих дерзновений. С другой стороны, в классах привилегированных мы сплошь и рядом встречаем царство мертвых традиций, высоко выработанного обычая и хорошего тона — и ни грамма критической мысли, высших умственных интересов, ни грамма потребности развития, — настоящих дикарей высшей культуры, как называл эту породу людей П. Л. Лавров.
Интеллигенция не принадлежит к одной какой-нибудь партии, она может распределяться по всем партиям. Но т. к. критическая мысль составляет живую душу интеллигенции, то представители ее лишь в виде очень редкого исключения могут оказаться в рядах партий, отрицающих права критической мысли или ставящих ей очень тесные пределы. Логическая же тенденция должна вести человека ко все более неуклонному и последовательному применению приемов критической мысли, выработанных современной наукой, ко всем отраслям мысли и жизни. Не должно быть запретных областей для критики. Не должно быть исторических фактов и преданий, неприкосновенных для критического анализа. Всякая попытка поставить рогатки для исследующего ума воспринимается как оскорбление, как посягательства на естественные права личности. Всякая апелляция к вере там, где еще не сказал своего слова научно развитой ум или где он уже сказал свое нет, — отметается, как суеверие. И в пределах своей личности критически мыслящий человек неизбежно стремится к гегемонии своего развитого сознания над другими струнами души. Больше того: он отождествляет себя, свою личность со своим сознанием. Он хочет во что бы то ни стало обеспечить работу своей мысли от непрошеного вмешательства всего того бессознательного, что теснится за порогом сознания и поминутно вторгается в процесс мысли и искажает его. Он хочет стать верховным судьей над инстинктами, потребностями, аффектами, привычками, — над всем тем сложным психическим наследством, которое он получает от периода бессознательного или полусознательного существования. Он классифицирует их на разумные и неразумные, полезные и вредные; одним он дает свободно развиваться и получать удовлетворение, другие подавлять. Он внимательно следит за процессом мысли, все тщательнее, все тоньше анализирует все ее элементы. Он вечно настороже; он в постоянной борьбе за гегемонию своего развитого сознания. И каждый успех в этой борьбе воспринимается как возвышение человеческого достоинства, как рост единства и цельности личности; каждое поражение, наносимое нашему сознанию нашей бессознательной, инстинктивной природой, воспринимается как унижение, как грех перед самим собою.
Ни аффекты, ни предвзятые мнения и верования не должны вторгаться в работу критической мысли, нарушать ее правильный ход. Вот положение, наиболее твердо установленное всем многовековым ходом развития человеческой мысли. А столь дурно понятый субъективный метод наших социологов, в отношении исторических и социологических исследований, особенно подверженных субъективным искажениям, прямо требовал предварительного выяснения всех предвзятых мнений и верований, с которыми ученый приступает к своему исследованию. Только путем такого выяснения их можно предохранить работу мысли от их незаконного, бессознательного вторжения.
Авторы «Вех» предлагают интеллигенции отказаться не только от этой гегемонии разума, но даже и от его автономии. Г. Бердяев, мечущий перуны в интеллигенцию за ее равнодушие к истине, в то же время полагает, что «дионисическое начало мистики необходимо сочетать с апполоническим началом философии» (21); и достоинство русской философии видит в «мистическом восполнении разума европейской философии, потерявшего живое бытие» (18). В самой философии он видит просто «один из путей объективирования мистики; высшей же и полной формой такого объективирования может быть лишь положительная религия» (21). Г. Бердяев опорочивает всю умственную производительность русской интеллигенции тем, что она всякую идеологию старалась сделать «орудием общественного переворота, народного благополучия, людского счастья», т. е. что она в работу мысли позволяла вторгаться заботам о «людском счастье». Допустим, что упрек справедлив. Но почему же г. Бердяев полагает, что работа мысли, ищущей истины, не нарушается, а лишь «восполняется» вторжением мистических экстазов? Почему забота о «людском счастье» мешает мысли постигать истину, а забота о том, что не ведает никто, наоборот, помогает? И как «сочетать апполоническое начало философии с дионисическим началом мистики»? В чем состоит этот новый метод открытия истины, на который намекает г. Бердяев этими словами? Конечно, секрет этого метода он оставляет при себе и никогда нам его не откроет. Попытки г. Бердяева сочетать работу мысли с мистикой относят нас к эпохе разложения древнего мира, когда античная мысль, лишенная здоровой общественной почвы свободных городских республик, в школах неоплатоников и неопифагорейцев тоже пыталась сочетать философию с мистикой и на этом пути открыть какую-то более полную истину. Мы знаем из истории мысли, что вся работа лучших умов того времени на пути мисти-ко-философского творчества не дала ничего ценного в общую сокровищницу человеческой мысли. А сам метод являлся огромным регрессом. К счастью, состояние современного цивилизованного мира не таково, чтобы тенденции, представляемые г. Бердяевым и его сотоварищами, могли рассчитывать на торжество. И мы можем спокойно пройти мимо них.
Г. Бердяев отвергает гегемонию человеческого разума в деле открытия объективной истины, не подкрепляя, однако этого своего отрицания прав разума никакими доводами. Г. Гершензон отвергает ее в деле «устроения собственной личности», в деле «творческого самосознания». Эта гегемония, по его мнению, должна здесь принадлежать воле. «В каждой живой особи, — говорит г. Гершензон, — есть чувственно-волевое ядро, как бы центральное правительство, которое из таинственной глубины высылает свои решения и действует с непогрешимой целесообразностью». Когда пробуждается сознание, то «в наблюдении жизни, в собственном опыте, в книгах юноша ищет элементов своего сознания, т. е. те идеи, в которых наиболее полно, наиболее точно уместились бы основные склонности его натуры» (76). И это вовсе не есть описание обычного хода развития человека. Нет, это описание нормальной душевной жизни, даваемое г. Гершензоном в поучение интеллигенции, у которой сознание, «не контролируемое на каждом шагу той непогрешимой целесообразностью, средоточием которой является в нас воля, начинает блуждать вкривь и вкось, теряет перспективу, ударяется в односторонности, впадает в величайшие ошибки» (74). Только такое подчинение воле сознания сохранит человеку ту «цельность», которая одна «ручается за то, что человек усвоит себе круг убеждений не по каким-нибудь внешним, случайным или односторонним побуждениям, — не в угоду общепринятому мнению или моде, не ради остроумия или увлекательности прочитанной книги, — а в точном, инстинктивно-принудительном соответствии с врожденными особенностями своей воли, и что усвоенные путем такого глубоко индивидуального подбора идеи не останутся в нем бесплодной движимостью сознания, а будут внутренним двигателем всей его жизни, тем, что, в противоположность чисто умозрительной, по существу еще мертвой идее, можно назвать идея-чувство, идея-страсть» (77-78).
Все это ясно, просто, «цельно». Но автор не удержался на такой «цельности». Описав, как юноша ищет повсюду элементы своего сознания, г. Гершензон прибавляет оговорку: «и здесь же одновременно идет другой процесс — самооценка личности согласно сверхличным идеям, накопляющихся в сознании, и активное ее преобразование согласно этим идеям. Опыт показывает, что такая ломка возможна» (77). Но если юноша поступал по рецепту г. Гершензона и искал только те идеи, в которых наиболее полно, наиболее точно уместились бы основные склонности его натуры, то неясно: откуда у него возьмутся и станут накопляться какие-то «сверхличные идеи», требующие ломки его личности? По первому рецепту г. Гершензона, он просто отбросит эти идеи, не соответствующие его «склонностям», как мы откладываем в магазине готового платья костюм, который нам не по росту. Остается предположить, что юноша по недосмотру пропустил в свое сознание эти идеи; и они, коварные, проскользнув в чужой ум, накопляясь в нем, усиливались и под конец до того обнаглели, что принялись за переоценку всей личности и требуют ее «ломки»! Но какая же может быть речь о ломке, если наше «центральное правительство», сидящее в «таинственной глубине» нашей личности, «действует с непогрешимой целесообразностью»? Пусть такая ломка возможна! Но не в этом дело. Вопрос в том, нужна ли она? Не ясно ли, что этих коварных пришельцев, случайно, по моему недосмотру прокравшихся в мой дом, следует выбросить вон на улицу, а вовсе уж не перестраивать дома по их вкусу. Но г. Гершензон, очевидно, другого мнения, и я, поставивший себя на место юноши, смущен. Если ломка, согласно этим идеям хороша, и ее следует произвести, то почему я был так строг, — и опять таки по совету г. Гершензона, — к другим идеям, просившимся в мое сознание, и не пустил их, как явно не отвечавшим моим склонностям?
Но ломку личности г. Гершензон допустил, очевидно, только для приличия. Суть в его первом рецепте. И когда я думаю о той породе людей, которая воспитывается по этому рецепту, я вспоминаю о «свежих» людях, о которых говорит в «Вешних водах» И. С. Тургенев. Они сохранили свою свежесть, благодаря тому, что «тревожные чувства, обуревавшие лучшую часть тогдашней молодежи, были (им) мало известны». Ведь и «Вехи» настоятельно советуют поменьше думать о «политике». «В последнее время, в нашей литературе, — говорит И. С. Тургенев, — после тщетного искания „новых людей“, начали выводить юношей, решившихся, во что бы то ни стало, быть …свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.-Петербург». Но герой его рассказа, тоже «свежий» молодой человек, «не походил на них. Уж коли пошло дело на сравнения, он скорее напоминал молодую, кудрявую, недавно привитую яблоню в наших черноземных садах, — или, еще лучше: выхоленного, гладкого, толстоногого, нежного трехлетка бывших „господских“ конских заводов, которого только что начали подганивать на корде». На кого больше будут походить свежие, цельные люди г. Гершензона: на фленсбургских устриц или на выхоленных трехлеток, — решить затрудняюсь. Но, кажется, тоже на последних, как и герой И. С. Тургенева. Во всяком случае, г. Гершензон в области педагогической психологии выполнил тот заказ, который ему задали его соседи по сборнику: он выработал педагогический рецепт, гарантирующий Россию от язвы интеллигенции,.. если только этому рецепту последует наше молодое поколение.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Интеллигенция и народ.
