Front matter
Уже третью неделю я проживал на верховьях реки Росомашьей, у восточной границы чукотских стойбищ, протянувшихся длинной лентой вдоль северного края прианюйских лесов, на расстоянии около шестисот километров к востоку от Колымы.
Я только что окончил перепись анюйских чукч, довольно трудную задачу, для исполнения которой мне пришлось истратить немало времени и терпения, и теперь, объехав долгий ряд стойбищ от Колымы до верховьев Сухого Анюя, оставался на одном месте, ожидая прихода последних караванов с Чукотского Носа, направлявшихся к Анюю для обычной весенней торговли.
Ехать дальше на восток было невозможно.
I
Стойбище Акомлюки раскинулось на правом берегу реки Росомашьей, по большому ровному полю, которое разливы реки успели отвоевать у линии хребтов и обратить в заливной луг. Везде кругом были горы. Две волнистые гряды невысоких, но довольно обрывистых вершин тянулись вдоль обоих берегов, часто подходя к самой воде и запирая реку в узкие стремнины, спадавшие во время весеннего разлива быстрыми и бурливыми шиверами. Подальше, в стороне от реки, повсюду поднимались сопки, круглые, правильно обточенные, поросшие по склонам жидким леском, с коническими белыми вершинами, похожие на кучу приземистых сахарных голов, в беспорядке высыпанных из какого-то исполинского мешка. Горы повсюду заслоняли горизонт, оставляя открытым для взора только небольшой промежуток между противоположными склонами. Впрочем, на юге, по направлению речной долины, они несколько расходились и открывали более широкий вид, составлявший как бы брешь в общей круговой кайме и замыкавшийся узкой поперечной полоской, чуть синевшей вдали. То был заречный берег реки Сухого Анюя, принимавшего воды реки Росомашьей почти под прямым углом.
Тем не менее для большого чукотского стойбища осталось довольно места.
Обширный луг, в настоящей время покрытый толстым слоем снега, был гладко утоптан ногами людей и бесчисленными копытами оленей, которых то и дело прогоняли взад и вперёд мимо стойбища. Шесть огромных шатров, обращённых, по обычаю, устьями к востоку, вытянулись в длинную линию, заполненную в промежутках группами кладовых саней, грузными связками оленьих шкур и всякой рухлядью, составляющей необходимую принадлежности кочевой жизни. На верхнем конце стойбища возились бабы, устанавливая деревянный остов седьмого шатра, оболочка которого в виде трёх огромных меховых груд лежала на земле. Место это по праву принадлежало Етынькэу, старшему в роде по общему родословному счету семьи Кэргинто, и не могло быть занято никем другим. Етынькэу с месяц тому назад отделился от большого стойбища и отправился с походным шатром и небольшим стадом километров за четыреста на юг; к берегам реки Большого Анюя, для рубки берёзы, из которой выделываются полозья, затейливые решётки и переплёты ездовых нарт, — и возвратился только теперь. Экспедиция его увенчалась полным успехом, и он успел заготовить около тридцати связок берёзовых жердей, представлявших материал для такого же количества нарт, каждая стоимостью по два оленя. В благодарность за такие блестящие результаты он собирался устроить большой бег и жертвоприношение богам и на обратном пути от Большого Анюя, приближаясь к своему стойбищу, разослал всем соседям оповещение собираться назавтра. В качестве приза Етынькэу собирался поставить полный прибор берёзовых частей беговой нарты. Кроме того, я обещал хозяевам поставить последовательно несколько небольших призов для пешего бега, борьбы и прыганья. Берега реки Росомашьей представляли крайний предел моей поездки, и, согласно чукотским воззрениям, я тоже должен был выступить устроителем бега, тобы обеспечить себе покровительство «внешних сил» для благополучного возвращения на родину. Таким образом, увеселения обещали принять универсальный характер, и все молодые люди на сто километров в окружности уже десять дней говорили только об них, заранее волнуясь и обсуждая шансы того или другого из будущих соперников.
Етынькэу приехал не более часу тому назад, покинув сену и обоз на последнем ночлеге, километрах в десяти ниже, и тотчас же заставил женщин на стойбище, по большей части всё своих племянниц и невесток, поставить на переднем плане его большой бычачевидный шатёр, снятый на время его отсутствия. На нижнем конце стойбища воздвигалось ещё целых три шатра. Там тоже суетились женщины, устанавливая на снегу длиные шесты, опёртые друг на друга, и целую систему жердочек, связанных ремешками. То были гости, съехавшиеся для участия в завтрашнем празднике и для большего удобства захватившие с собой и жилища.
Все ближайшее пространство перед шатрами было заполнено группами стоявших и сидевших людей. Кроме довольно многочисленных хозяев, тут были кавралины с близлежащего стойбища, отстоящего не более как на километр, и чаунские гости, стойбище которых находилось ещё ближе, по ту сторону реки Росомашьей. Молодые и старые ездоки на оленях съехались со всех окружных стойбищ. Одни уселись на нартах и на грудах шкур, другие развалились на снегу так непринуждённо, как будто это были тёплые полати только что вытопленной избы, и, не обращая внимания на мороз, обсуждали порядок и устройство завтрашних увеселений. А мороз выдался не на шутку. Февральское солнце, целый день заливавшее снег ослепительным блеском, быстро катилось под гору, — так быстро, что казалось, его движение можно уловить глазами. В глубине речной долины, над самым горизонтом, поднимался лёгкий туман, заслоняя чуть заметную полоску анюйских гор.
Ездовые олени гостей, привязанные к редким деревьям стойбища, отказывались раскапывать копытами слежавшийся снег и стояли неподвижно, понурив голову и слегка подрагивая всем телом от холода. Маленькие, тощие щенки, выращиваемые чукчами на заклание во время жертвоприношений, набились к огнищу и смело лезли в костёр, чтобы спастись от мороза. Даже большие мохнатые собаки моих упряжек, привязанные сзади шатров и обставленные со всех сторон санями, чтобы какой-нибудь глупый телёнок не мог подойти слишком близко к их сокрушительным зубам, свернулись в клубок, тщательно подобрав под себя лапы, уткнув нос в брюхо и покрыв голову пушистым хвостом.
Чукч спасали от холода тёплые кукашки, сшитые из самого пышного густошёрстного пыжика, лоснившегося, как бархат, и отлизавшего красивым коричневым цветом.
Кто был почувствительнее к холоду, втягивал голову в глубину широкого ворота, опушённого полосой собачьего или волчьего меха, и, выпростав руки внутрь складывал их на груди, напоминая огромную черепаху и согреваясь своим собственным теплом.
Спутники мои, приехавшие со мной из русских поселений на Колыме, одетые в старые вытертые парки, давно отслужившие свои век, не разделяли равнодушия чукч к вечернему холоду. Долговязый Митрофан проявлял необычную деятельность. Его крепкая фигура то и дело мелькала взад и вперёд с огромными деревьями на плече, каждое из которых могло удовлетворить дневное потребление всех огнищ стойбища. Впрочем, кроме желания согреться, он имел в виду ещё заслужить одобрение девок, которые при каждом принесённом дереве всплескивали руками и громко удивлялись его величине и тяжести.
Маленький, тощий Селиванов с злым лицом, украшенным остроконечной бородкой, надвинув поглубже на голову ветхий капюшон своей ровдужной камлеи, ожесточённо рубил на части принесённые Митрофаном деревья, с шумом перебрасывая поленья на довольно далёкое расстояние, к груде дров, расползавшейся во все стороны у одного из шатров. Только старый Айганват, натянув на себя несколько самых разнообразных одежд, неподвижно улёгся на нарте и не хотел принимать участия ни в беседах, ни в работе. Уже второй год он служил мне не столько переводчиком, сколько истолкователем непонятных мне явлений, обычаев и поступков, и, несмотря на свою чисто чукотскую кровь, считал себя вправе с презрением смотреть на своих соплеменников, их жизнь и увеселения.
Я ходил взад и вперёд по стойбищу, останавливаясь там, где разговор казался мне интереснее. Одежда моя была совершенно достаточна для защиты от холода, но после длинного дня, проведённого на морозе, неопределённое ощущение озноба понемногу забиралось под мех и как-то само собою возникало в глубине костей.
Длинная двойная парка давила мне плечи, как броня. Шапка, рукавицы, сапоги — всё состояло из двойного, даже тройного меха и соединялось так плотно, как вооружение средневекового латника. Это действительно было вооружение, и враг, против которого оно давало оборону, — жестокий властитель полярной пустыни, мороз, — был страшнее целой толпы человеческих врагов со всеми изобретёнными ими средствами нападения.
Однако, несмотря на усталость, я не чувствовал желания войти под защиту чукотского домашнего крова. Под открытым небом было так светло, так весело.
Косые лучи солнца, приближавшегося к закату, придавали снежной поверхности какой-то особенно нарядный розоватый оттенок. Белые вершины сопок блестели, как полированные. В сравнении со всем этим великолепием духота и вонь глухого мехового ящика, который даёт чукчам ночной приют, не представляли особенного соблазна. Полог был тюрьмой, где вечно царствовала тьма, озаряемая тусклым светом жировой лампы, где попеременно бывало то холодно, как в глубине колодца, то жарко, как в бане, где все мы были обречены задыхаться вечером, тесниться ночью, как сельди в бочке, и откуда каждое утро мы с отвращением вылезали наружу, щурясь от резкого контраста между ночным и дневным светом, разделёнными только тонкой меховой перегородкой.
Селиванов наконец бросил топор и подошёл ко мне.
— Хоть бы поскорее полог поставили! — проворчал он недовольно, стряхивая с камлейки несколько приставших стружек дерева.
— А что? — спросил я невнимательно.
— Да чего! — проворчал он ещё с большим неудовольствием. — Исти страсть охота. С утра ведь нееденые ходим? У, клятые! как только живые ходят? Жисть ихняя лебяжья! — не утерпел он, чтобы не выругаться.
Действительно, по исконному обычаю скупой тундры, утром мы покидали полог после самого ничтожного завтрака, состоявшего из вчерашних объедков и полуобглоданных костей. Днём не полагалось никакой еды, даже во время празднеств и общественных увеселений. Единственной трапезой в течение суток являлся ужин, за которым каждый старался наесться так, чтобы хватило на следующие сутки до нового ужина.
Так живут чукчи изо дня в день, и так должны были жить и мы. Я, впрочем, относился довольно равнодушно к этим спартанским порядкам. Чукотское корыто для еды было покрыто слишком толстым слоем грязи и прогорклого жира, чтобы желать его появления чаще, чем раз в сутки. Я почти не участвовал даже в вечерней трапезе и предпочитал питаться просто сырою печенью, почками и т. п., нарезывая их тонкими ломтями и замораживая до твёрдости камня.
Митрофан тоже перестал таскать деревья и подошёл к нам. Старая Роутына, мать Акомлюки, во внимание к его усердию, дала ему надеть свою просторную кухлянку, украшенную запутанной сетью кожаных и меховых хвостиков и полосок. Для наших глаз, привыкших отличать женскую одежду от мужской, его длинная фигура, облечённая в этот несоответственный наряд, выглядела как-то особенно нелепо. Тем не менее его широкое и безбородое лицо, обрамлённое косматой оторочкой огромной шапки из волчьего меха, носило на себе следы озабоченности.
— А знаешь! — сказал он таинственно. — Кэргак с братом уехали домой, а до Акомлюкиной руйты и близко не доходили.
Акомлюка был племянником Етынькэу, но имел гораздо больше богатства и влияния и являлся действительным хозяином нашего стойбища. Кэргак был кавралин, недавно пришедший с восточного моря, и заявлял притязание на часть стада Акомлюки.
Отец этого последнего много лет тому назад захватил стадо после смерти одного из своих родственников, не оставившего прямых потомков, и теперь Кэргак, на основании весьма запутанных вычислений, доказывал, что ближайшими наследниками являются именно он и брат его Умка. Спор из-за наследства тянулся уже несколько лет без всяких очевидных результатов: Акомлюка имел пять родных братьев и втрое против того двоюродных. Против такой сильной семьи было опасно прибегнуть к насилию. С другой стороны, Кэргак и его брат были бедны, и предмет спора слишком возбуждал их алчность для того, чтобы они согласились отступиться.
— Посмотрим, чего завтра будет, — сказал Митрофан. — Умка-то хочет бороться!
— Пускай борются! — возразил я. — Нам что? Мы смотреть станем.
— Умка-то да ещё кавралин Ятиргин — на славу борцы! — продолжал Митрофан так же таинственно. — А оленные поддаваться не хотят… Ночью-то за сорок верстов по борца бегали. Вон какого чертушку прияли!
Молодой чукча огромного роста и атлетического лосложения неторопливо подошёл к нам и, остановившись немного поодаль, принялся рассматривать нас с таким неослабным вниманием, как будто мы были какие-то невиданные звери.
При виде его лицо Митрофана ещё более омрачилось.
— Видишь, как зиркат, идол! — сказал он тихо.
— Чего ты запинаешься? — сказал Селиванов, заметив, что Митрофан не договаривает. — Сказывай, чего есть дак!..
— Да чукчи говорили, будто что я бороться хочу! — признался Митрофан. — Ну вот, он как приехал, так и стал ходить за мной следом. Чисто не отстает. Куды я — туды и он. А глазами-то словно мерку с меня сымат!
В это время молодой чукча подошёл ближе и обвёл Митрофана долгим взглядом, как бы действительно измеряя его с ног до головы.
— Так всегда алясничаете! — сказал Селиванов сердито. — А тебе почего хвастать было?
Ну, пускай они борются, в озеро их. Нечего тебе с ними заплетаться!..
Митрофан молчал, видимо, сознавая свою опрометчивость. Я заговорил с подошедшим. Имя его было Энмувия. Ему было никак не более двадцати пяти лет, его смуглое лицо носило выражение простодушной наивности, как часто бывает у очень смелых людей. Я спросил его, будет ли он завтра участвовать в пешем беге и борьбе. Он сказал, что есть люди гораздо лучше его и что ему, в его возрасте, не следует равняться с борцами и бегунами, достигшими зенита сил, что, впрочем, он побежит сзади всех и будет бороться с теми, кто, устав состязаться с сильными, захочет отдохнуть пред слабым противником…
Такие речи считаются наиболее приличными для благомыслящего молодого человека, и Энмувия, очевидно, не имел наклонности к хвастовству, столь распространённому между чукчами, и предпочитал употреблять самые скромные обороты речи, говоря о своей силе.
Самая большая группа людей сидела около шатра Акомлюки. Я проходил мимо неё, направляясь на другой конец стойбища, но должен был остановиться.
— Ты, Вэип? — окликнул меня маленький подвижной старик с красными глазами, лишёнными век, и с редкой рыже-бурой щетиной, мелкими кустиками разбросанной по подбородку, совершенно утопавший в широком верхнем балахоне, сшитом из двух пёстрых американских одеял.
— Я думал, ты спишь на нарте вместе с Айганватом.
Чукчи называли меня Вэип по предполагаемому сходству моего лица с каким-то торговцем из кавралинов, умершим лет десять тому назад.
— А где твои писания? — продолжал старичок. — А ну-ка, ну-ка, посмотри, найдёшь ли ты домочадцев Такэ?..
Черновая тетрадь, куда я заносил предварительные данные по переписи, служила на всех окрестных стойбищах неисчерпаемым источником забавы. Для чукч являлось чудесной и неразрешимой загадкой то безошибочное знание имён и семейных отношений, которое я мгновенно приобретал, беря в руки тетрадь, хотя в обычное время был совершенно лишён этого дара.
До известной степени я пользовался их интересом для поверки записей, но чукчи так надоели мне бескоечным повторением этой игры в перепись, что я не увствовал никакого желания приступить к ней ещё раз. Поэтому я поспешил отвлечь мысли старика в другую сторону.
— Йыном! — произнёс я, делая жест, как будто ударял колотушкой в воображаемый бубен.
— Йыном, йыном! — радостно подхватил старичок, вскакивая на ноги. Он был так подвижен, что не мог просидеть на месте более пяти минут. «Йыном!» было началом шаманского припева одной сказки, которую мы услышали вместе со старичком несколько дней тому назад от сказочника-кавралина. Сказка произвела на старика такое впечатление, что он только и бредил ею. Это слово с тех пор служило мне при встречах с ним чем-то вроде масонского пароля.
— А что? — спросил я, когда живость его воспоминаний несколько улеглась. — Как думаете, кто завтра возьмёт ставку?
Задать этот вопрос значило бросить искру на кучу пороха.
— Я говорю! — воскликнул Етынькэу, приземистый человек средних лет, с мрачным лицом и широким шрамом поперёк лба. — Я говорю: пусть моя ставка, а если обгоню, всё равно, сам возьму, насмеюсь над другими!
Етынькэу, как сказано, был хозяином и устроителем бега, и речь его представляла забвение исконного обычая, запрещающего устроителю самому взять свой приз.
— Не знаю! — медленно протянул пожилой человек с насмешливыми глазами и большим лысым лбом, высовывавшимся из-под меховой шапки, сдвинутой на затылок. — Хозяева бегов не берут ставки. У нас… на Чауне… А здесь, может, иначе…
То был Рольтыиргин, самый старый из чаунских гостей, слывший за ревностного хранителя старинных обычаев и установлений.
— Зачем говорить пустое? — сказал Акомлюка, спеша загладить неловкие слова своего дяди. — Как знать, кто возьмёт? У кого ещё олени быстрее…
Вот мой правый олень тяжёл, никогда мне не проехать первому. Разве Толин возьмёт! — прибавил он после краткой паузы, указывая на высокого дюжего молодца с безобразным лицом, маленькими глазами и длинными бисерными серьгами, свешивавшимися до плеч.
Толин считался лучшим ездоком по всем анюйским стойбищам. Он обитал далеко на западе, вблизи от русских селений и приехал на Росомашью столько же для участия в весенних бегах, сколько для обычного торга с кавралинами.
— Не я возьму! — счёл нужным возразить он. — Мои олени устали. Разве Коколи-Ятиргин.
Маленький чёрный человек, сидевший на корточках, с глазами, опущенными к земле, сердито тряхнул головой и пробормотал что-то не весьма любезное по адресу Толина. Коколи-Ятиргин считался лучшим ездоком на реке Росомашьей, но Толин совершенно затмил его. Уже на третьем бегу Коколи остался сзади на довольно значительное расстояние, и слова Толина очень походили на насмешку.
— А ты иди, куда идёшь! — обратился ко мне красноглазый старичок. — Я ведь знаю. Тебе Тылювию нужно.
— Коккой! — со страхом произнёс Этынькэу. — У тебя, Амрилькут, видно сердце не боязливое!..
Действительно, на нижнем конце стойбища находилась личность, возбуждавшая во мне самое живое любопытство, соразмерное только тому почтительному страху, с которым относились к ней окружавшие чукчи. То был, или, если хотите, была — Тылювия, _иркаляуль_, то есть мужчина, принявший на себя роль женщины и исполнявший её вполне добросовестно, до самых последних подробностей жизни. Такие превращения встречаются иногда среди чукч в связи с особенностями шаманских верований. Мужчина, которому духи велели сделаться женщиной, совершенно отрекается от мужской природы, надевает на себя женское платье, усвоивает женское произношение и все женские работы, наконец выходит замуж и исполняет все обязанности жены.
Превращённые жёны относятся очень ревниво к своим мужьям и не позволяют им ни малейшей неверности, хотя некоторые из них, в свою очередь, не прочь тайно воспользоваться любовью других женщин. Кроме мужа плотского, они обыкновенно имеют мужа из области духов, который одарил их шаманским могуществом высшего разряда. Чукчи считают их самыми сильными из всех «духовдохновенных» и относятся к ним с весьма большим страхом.
Тылювия была родом из Энурмина, приморского посёлка на Чукотском Носу, и пришла вслед за другими кавралинами, чтобы выколачивать шатёр своего мужа Ятиргина, который привёз на продажу оленным жителям два десятка свитков моржового ремня и несколько лахтачных шкур. Оригинальная супружеская чета прибыла на стойбище Акомлюки несколько часов тому назад и тоже привезла с собой жилище и домашние принадлежности.
Тылювия не успела ещё окончить установку шатра и возилась около своих саней рядом с другими соседками.
Оставив чукч препираться о вероятном исходе завтрашнего бега, я отправился на нижний конец стойбища и, обменявшись с работавшими женщинами несколькими незначительными словами, заменяющими приветствие, уселся на пне и принялся глядеть во все глаза.
Положим, я чувствовал некоторую неловкость. Точно такими же глазами рассматривали чукчи мою собственную особу на каждом стойбище, куда я приезжал в первый раз. Но я добросовестно старался преодолеть это чувство и прилежно наблюдал за действиями Тылювии. Мне приходилось уже раз или два видеть таких превращённых мужчин, но впервые я мог наблюдать иркаляуля в его домашней обстановке.
Тылювия была высокого роста — по крайней мере метр и три четверти, с такими широкими плечами, которые сделали бы честь любому гренадёру. Её огромные руки с узловатыми пальцами, которыми она перебирала тонкие завязки полога, скорее годились бы для топора или копья. Осанка и походка её были совершенно мужские. Под широкими женскими одеждами можно было угадать худощавое, мускулистое тело с длинными ногами и узким тазом. Из-под выреза корсажа виднелась обнажённая шея и часть груди, плоской и костлявой, с резко обозначенными ямками — выступами ключиц — и без всяких признаков женственности. Но всего необыкновеннее было лицо Тылювии. Оно было круглое, широкое, с большим носом, низким и прямым лбом и резкими складками около углов рта. Несмотря на довольно заметный пушок, пробивавшийся на верхней губе, нельзя было сказать, что это мужское лицо. Что-то странное, не вполне уловимое, но тем не менее ясно заметное, пробивалось сквозь суровость этих мужественных линий и придавало им совсем особое выражение. Это действительно было лицо преображённого существа, внезапно изменившего самую суть своей природы. Впечатление усиливалось целым лесом растрёпанных чёрных волос, небрежно свитых в две толстые косы, и неподвижным взглядом глубоких чёрных глаз, устремлённых куда-то внутрь и застывших в этом созерцании. Лицо Тылювии походило на трагическую маску. Это была голова Горгоны, снятая со щита Паллады и снова посаженная на живое человеческое тело. В общем, Тылювия оказалась существом совсем иной породы, женщиной из народа великанов, последней представительницей загадочной расы Лельгиленов, о которой рассказывают некоторые чукотские легенды.
Тылювия усердно хлопотала вокруг своего ночевища, выколачивая шкуры, выгребая снег, натягивая полы шатра при помощи длинных верёвок, привязанных к кладовым нартам, расставленным вокруг. Женское дело спорилось у ней в руках. Её верхняя кухлянка, небрежно брошенная у входа, была украшена вышивками и запутанной бахромой из тонких полосок разноцветного меха, как бывает только у щеголих. По временам она останавливалась и хваталась руками за грудь, заливаясь удушливым кашлем. Злой дух кашляющей болезни, очевидно, не устрашился её сверхъестественного могущества и по дороге на Чаун мимоходом заглянул в её жилище. Раз или два её неподвижный взор обращался в мою сторону с каким-то особенным, не то сердитым, не то смущённым выражением.
Молодой чукча, довольно тщедушного вида, с ординарным лицом, одетый в короткую пёструю кукашку, со свитком аркана, наброшенным на шею, подошёл к огнищу. То был Ятиргин, супруг Тылювии.
— А что котёл? — спросил он беззаботным тоном. — Вечер близко!
Тылювия молча кивнула своей растрёпанной головой, указывая глазами на котёл, навешенный над огнём и кипевший ключом. Ятиргин подошёл к шатру и, усевшись на снегу, снял рукавицы и принялся перелаживать расхлябавшиеся копылья одной из нарт, туго стягивая их тонкими ремешками. Тылювия схватила в охапку всю груду шкур, лежавших на снегу, и отнесла их к пологу. Умостив их в пологу, она заглянула в котёл, поправила огонь и, к немалому моему удивлению, подошла к соседке, хлопотавшей около другого шатра, оперлась брюхом об один из основных столбов и завязала болтовню точно так, как это делают все молодые и старые чукчанки, управившись с предварительными вечерними занятиями и ожидая той минуты, когда мужчины наконец решатся войти в полог. Соседка — маленькая, тощая, с корявым, но весёлым лицом и юркими движениями, рядом с колоссальной Тылювией напоминавшая шавку пред овчаркой, тем не менее разговаривала с ней так непринуждённо, как будто бы стоявшее перед ней существо не представляло ровно ничего удивительного. Маленький ребёнок, походивший скорее на мешок, набитый оленьей шерстью, с четырьмя короткими отростками вместо рук и ног, закопошился в глубине шатра. Тылювия живо отделилась от своего столба и подхватила ребёнка, осыпая его поцелуями.
— Твой, Каляи? — спросила она с завистливой нотой в голосе.
— Нет! — сказала Каляи, и её весёлое лицо на мгновение затуманилось. — Муж не хочет меня, он любит только Карыну! — прибавила она просто.
Ятиргин кончил работу и поднялся на ноги, отряхивая от снега свои рукавицы. Тылювия, заметив это, тотчас же вернулась к своему шатру и опять стала хлопотать вокруг костра. Я решил наконец возвратиться к шатру Акомлюки, дававшему мне ночлег. Он уже был приготовлен для входа мужчин.
Толстая Виськат, сестра Акомлюки, распластавшись по земле, уже собиралась вползти в полог с лампой в руках. Другие женщины снимали с крючьев огромные чайники и переворачивали горячее мясо в котлах, для того чтобы оно лучше варилось, хватая куски голыми руками и немилосердно обжигаясь. Во всех концах стойбища слышался частый и глухой стук. То мужчины выколачивали свои плечи и ноги роговыми колотушками, приготовляясь войти в домашнее святилище.
В полог нельзя внести на одежде ни одной порошинки снега, ибо она превратится в сырость, а чукотский обиход не изобрёл ещё никаких средств для сушения отсыревшей одежды. Волей-неволей и мне приходилось последовать примеру других и полезать в полог.
Через четверть часа все прелести чукотского домашнего комфорта были налицо. Я сидел в углу, сняв с себя всю лишнюю одежду и скорчившись в три погибели для того, чтобы занимать поменьше места. Весь полог от края до края был наполнен полуобнажёнными человеческими телами, которые разгорелись от внезапного перехода от холода к теплу и блестели крупными каплями пота.
Из-под входной полы виднелся ряд круглых, гладко остриженных голов, так плотно окутанных тяжёлой меховой драпировкой, что о существовании туловищ сзади можно было только догадываться.
Это были люди, которым не хватило места в пологу и которые не хотели лишиться своей доли в пиршестве. Кавралины и чаунщики с ближайших стойбищ уехали домой, но и без них было довольно гостей. Люди в пологу нажимали друг друга коленями и плечами, принимали самые неудобные и неестественные позы, сохраняемые только благодаря силе взаимного подпирания. Мне было не лучше, чем другим. Широкая спина Акомлюки простиралась пред самым моим лицом, скрывая от меня свет лампы, а другая, не менее увесистая туша, принадлежащая молодому гостю из кавралинов, двоюродному брату Умки, весьма больно притиснула к земле мою левую ногу. В пологу было жарко, как в печи. Резкий запах человеческих испарений так и бросался в голову. Серая оленья шерсть носилась повсюду, прилипала к потным щёкам, назойливо лезла в нос и в рот, примешивалась к каждому глотку чая и к каждому куску пищи. Чаепитие кончилось, не успев начаться. Два вёдерных чайника опустели, а присутствующим насилу досталось по чашке. Женщины опять стали возиться на дворе, а общество старалось сократить время ожидания разговорами. Я кое-как уговорил Акомлюку отодвинуть свою спину и, достав из портфеля записную книжку, принялся заполнять страницу дневника. Чукчи смотрели на мои руки с таким пристальным вниманием, как будто я разыгрывал пред ними на своих десяти пальцах самое удивительное представление.
Етынькэу, сидевший наискось, так низко перегнулся над моими коленями, что его голова задела за ручку пера, мешая мне писать.
— Ого! — сказал он. — Хорошо ты выучился! Словно бег мышиных ног!
— Словно бег водяного червяка! — прибавил кавралин, сидевший рядом со мной.
— Это что! — подхватил красноглазый Амрилькут с торжественным видом. — А ну-ка, Вэип, достань бумагу, где жители! Найди семью Такэ!
Посмотрим, всех ли назовёшь?..
И он опять весь затрясся от предвкушаемого наслаждения.
На этот раз никакие отговорки не помогли. Скрепя сердце я достал из портфеля злополучные списки и принялся вычитывать ряд неудобопроизносимых имён, которыми лучше не отягощать этих страниц. Чукчи слушали с молчаливым удивлением, которое каждую минуту возрастало. Етынькэу поочередно смотрел то на мои губы, то на бумагу.
— Где ты их видишь? — спросил он наконец.
— Разве это похоже на людей? Где нос, где глаза, где ноги?
— Ого! — говорил Амрилькут. — Разве один Такэ? Эта тетрадь знает всех жителей. Хороший пастух! Забрал всё стадо к себе и стережёт, не отпуская.
И он указывал на мои списки с таким уверенным видом, как будто ему была в точности известна каждая подробность их содержания. Он уже готовился раскрыть рот, чтобы потребовать перечисления имён другой семьи, но одна из голов, торчавших из-под входной полы, неожиданно помешала ему.
— Мы тебя не знаем и никогда не видели! — сурово заговорила голова, обращаясь ко мне. — Где мог ты увидеть наши имена и имена наших детей?
— Во сне! — отшутился я. — А ты кто такой? — прибавил я с невольным любопытством.
Голова стала ещё мрачнее, и внезапно из-под меховой драпировки выползло массивное туловище и, раздвинув двух ближайших соседей, пододвинулось ко ине.
— Ты смеёшься надо мной! — заговорил мой вопрошатель. — Я — Авжольгин, сын Такэ. Ты только что назвал моё имя, а теперь говоришь так, будто не знаешь меня совсем!..
Действительно, я встретил старого Такэ несколько дней тому назад на соседнем стойбище и из его уст записал имена его домочадцев, но я не имел никакого понятия о том, что прямо предо мной торчит голова его сына.
— Зачем ты записываешь имена маленьких детей? — продолжал Авжольгин. — От этого может быть вред!..
Я хотел начать длинное и утомительное объяснение, но приятели мои, слышавшие его уже несколько раз, не дали мне раскрыть рта.
— Ты чего? — напустились они на вопрошателя. — Разве этот плох? Этот хорош!.. Это не ко вреду! Это для жизни, это для счастья! Русский род желает узнать имена здешних жителей, всех — и женщин и детей… Он хочет узнать, сколько кому нужно посылать товаров: чаю, табаку и тканей!..
Последнее соображение было, впрочем, произведением их собственной изобретательности.
Авжольгин замолчал. Я опять стал перелистывать списки. Митрофан, сидевший у входа, возбудил неожиданный вопрос.
— А что? — спросил он меня. — Тылювию-то как записал: мужчиной или женщиной?..
Я действительно затруднился, какую отметку сделать против имени «превращённой» в графе о поле.
— А ты как думаешь? — обратился я полушутя к Етынькэу за разрешением недоумения.
— Ко! — тотчас же ответил Етынькэу. — Я не знаю!.. Похожа на женщину!..
— А почему у ней усы на верхней губе? — насмешливо возразил Митрофан. — Ты разве не видал?..
— Коккой! — со страхом ответил Етынькэу. — Я не приглядывался. Для меня великий страх смотреть на такое лицо.
— Отчего страх? — беспечно возразил Митрофан, тряхнув головой. — Я не боюсь!
— Не говори! — сказал Етынькэу, понизив голос — Вот моего старшего брата такая сделала хромым.
— Да вы что нас спрашиваете? — задорно сказал Амрилькут. — Хотите знать — спросите у неё самой!..
Я, впрочем, заранее собирался провести эту ночь в шатре Тылювии и счёл эту минуту наиболее удобной для того, чтобы расстаться с хозяевами. Виськат и её сестра, только что втащившие в полог кипящие чайники с чаем, узнав, что я хочу отправиться к Тылювии, стали меня удерживать.
— Зачем ты пойдёшь? — говорили они. — Что пить станешь? У них нет даже чайного котла!..
— Я возьму этот! — сказал я, указывая на небольшой походный чайник, принадлежавший мне.
— Смотри! — сурово сказала Раутына. — Если там повесишь чайник над огнём, назад его не приноси!..
В качестве старухи Раутына была ревностной блюстительницей чистоты домашнего очага, который считается осквернённым, если к нему попадёт какой-нибудь предмет, находившийся в общении с очагом чужой семьи.
Несмотря на предостережение, я подхватил свой чайник и отправился к шатру Ятиргина. Однако у входа я остановился в некотором недоумении. Огонь на очаге был погашен, и обгорелые головни разбросаны вокруг. В наружной половине шатра никого не было. Обитатели уже успели забраться в своё гнездо и теперь ужинали или ложились спать. Вторгнуться к ним без предупреждения не соответствовало даже обычной бесцеремонности полярной жизни. К счастью, голос хозяина вывел меня из затруднения.
— Кто там? — спросил он изнутри. — Кто пришёл?
— Гость! — ответил я.
— Кто ты? — повторил Ятиргин.
— Гость, Вэип — пишущий человек!
— Войди! — сказал Ятиргин.
Я немедленно распростёрся по земле и, проползши под входной полой, очутился в пологу.
Хозяева только что поужинали. Ятиргин собирался закурить трубку и усердно ковырял медной заправкой закопчённый деревянный мундштук, чтобы добыть немного нагару.
Табаку у него не было, как и у всех кавралинов, уже полгода. Я поспешил предложить ему листок из табачного мешка, который я всегда носил в кармане для угощения чукч. Он жадно схватил его и немедленно принялся крошить на небольшой дощечке, потом наскоблил сырого дерева и, смешав оба ингредиента, набил трубку — и с наслаждением закурил.
— Крепкий табак! — похвалил он. — Уже шестой месяц горького не пробовал!..
Тылювия с ожесточением скоблила ногтями деревянное корыто, в котором недавно помещалось мясо, тщательно облизывая буроватую грязь, приставшую к пальцам. Звук этого скобления напоминал трение стального напилка о сухое дерево. Кроме супружеской четы, в пологу был ещё неуклюжий мальчик лет шестнадцати с круглым лицом, чёрным как голенище, и такими оттопыренными губами, как будто он постоянно собирался свистнуть. То был брат Ятиргина, Китувия, который пришёл вместе с ним из Энурмина, чтобы помогать в дороге, но собирался остаться у Акомлюки в качестве кандидата в женихи, который должен работать и стеречь стадо, пока его признают годным в мужья. Предметом его искательств была Нулинга, двоюродная сестра Акомлюки, костлявая, худая и вдобавок кривая на один глаз девка, которую никто не хотел сватать из-за её безобразия. Она была почти вдвое старше Китувии, но при заключении чукотских браков это не составляет препятствия, если дело идёт о том, чтобы бедному искателю вступить в семью богатых стадовладельцев.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of На реке Россомашьей.
