Лик скрытый
Эксмо; Москва; 2014
I
Сушкин получил отпуск. В батарее и в штабе ему надавали поручений: батарейный просил привезти колбасы и пуншевой карамели, другие — кто что, а командир дивизиона, пожилой человек, отвел в сторону и сказал, хмуря брови:
— Зайдите, подпоручик, в синодальную лавку и купите такое вот… — показал он с вершок, — Евангелие. Я затерял, а мне прислали форматом больше. Самое маленькое купите.
Поручение было это приятно, хотя Сушкин с гимназии не раскрывал Евангелия: приятно было узнать, что его командир, сухой и деловой человек, живет еще и другой, не деловой только жизнью.
С денщиком Жуковым он поехал на тарантасе к конечной станции, прощаясь на время с разрухой и неуютом пугливо остановившейся жизни. Сбоку дороги, в голых кустах, солдаты рыли могилу, на снегу лежали кучки желтой земли, пустынно смотрели свежие низенькие кресты с черными буковками. Для чего-то стоял на дороге высокий шест с метелкой соломы, а под ним, как под кровом, солдат перетягивал портянки. В виду длинного новенького барака с флагом попалась подвода с гробом, и шли два солдата: рыжебородый — с веревкой, и черненький и вертлявый — с новым крестом.
— К благополучию! — сказал Жуков и снял папаху. — Эй, земляк! не калуцкой будет?!.
— Солдаты поглядели, — чего это кричит при офицере, — черненький отмахнул крестом.
— Божий!
— Почему же к благополучию? — спросил Сушкин.
— Примета такая старая, ваше благородие, — сказал Жуков, а сидевший за кучера солдат пояснил:
— Глупость калуцкая, ваше благородие. Благополучия такого много… А у нас, в танбовской, этого никак не понимают.
Сушкин подумал: «пусть будет к благополучию! я еду к Наташе».
Поезда пришлось ждать. У столика, где Сушкин пил чай, сидел низенький сухощавый капитан с нервным лицом в серой щетинке и постукивал ложечкой. Он уже был ранен — в голову, поправился, а теперь сильно контужен — страшные боли и дерганье, и едет лечиться. У капитана — узнал Сушкин — в Сибири жена и две дочки, Лида и Котик, дом с садом и чудесные куры лагншаны. Капитан показал и карточку жены — худенькой, с усталым лицом, — и девочек в белых платьях. Рассказал о себе и Сушкин, — такой душевный был капитан, — что едет навестить мать, и подосадовал, что потерял Наташину карточку, когда пропал чемодан, в походе. А то бы показал капитану.
К ночи поезд составили. Это был санитарный, и ехать пришлось в служебном вагоне, и в тесноте. Решили доехать до узлового пункта, а там пересесть в пассажирский и выспаться. Проговорили всю ночь. Рассказывая про свое, Сушкин вспомнил свои письма-признанья и стыдливые, в которых очень мало прочтешь, — Наташины. Вспомнил, как собирал ландыши под обстрелом.
— …Батарея стояла в лощине, у леса, а лес сильно обстреливали. Удивительное ощущение было!
И вызвал в памяти этот лес, темный, пустой и гулкий от грохота. И тихие ландыши — маленькие Наташи.
— Лес был словно живой… кричал! И знаете… я тогда в первый раз увидел, до чего красивы цветы! Это были какие-то необыкновенные ландыши! И запах…
Не сказал только, какое восторженное послал тогда Наташе письмо с этими ландышами, и как Наташа ответила: «мне было страшно читать, храни вас Бог».
…Не поймет капитан, что заключено в этих чудесных словах! Тут вся Наташа.
Капитан рассказал, как женился, как они погорели, и как погибли все его куры, но потом он снова завел. Показал даже, какой ему шерстяной шлемик связала Лида, а Котик прислала ему в посылке…
— Не догадаетесь! Открываю посылку… — шептал капитан, приближая круглоглазое маленькое лицо к лицу Сушкина, словно сообщал тайну: — оказывается! шоколад, печенье… и… стоптанная ее туфелька!! А только отбили жесточайшую атаку! До слез!!
Поговорили о войне, о жизни, о планах на будущее. Сушкин высказывался откровенно и горячо.
— Я и раньше смотрел на жизнь, как на результат моей воли, моих усилий… Хочу, знаю — и строю! А война меня еще больше укрепила в этом. Уметь и хотеть! А теперь я и наголодался. Жизнь пока ждет, но… придет время! Наверстаем свое, капитан! Будущее не за горами…
Это будущее ясно смотрело на него, обдуманное и верное: вернется — будет Наташа, будет инженером товарищества, — ход открыт, у главного инженера определили врачи диабет; директор товарищества — будущий шурин. А там — изучит дело, поставит свое и будет независимым… А не вернется… Но тут и не может быть будущего.
— Да, да… — оглушенный потоком слов, нервно повторял капитан и дергал лицом.
— Хороший урок всем мягкотелым эта война! — возбужденно не раз повторял Сушкин, и все развивал капитану свои взгляды на жизнь, как ее надо ковать. — Ничего без борьбы! Борьба… это — великий двигатель!
— Да, да… — повторял и повторял капитан, прихватывая усы и морщась.
Надоели друг другу и устали.
Утром пересели в пассажирский поезд. Устроились удобно, в купе. На нижнем месте, ткнувшись головой в смятую комом бурку, храпел толстый доктор, не стыдясь заплат на штанах. Сверху торчал грязный сапог с погнутой шпорой.
— Счастливый народ! — сказал, дергая лицом, капитан. — Могут спать. А меня и бром не берет.
— А я очень посплю, — сказал Сушкин, потягиваясь, и похрустывая суставами. — Считайте до тысячи — и заснете.
Капитан поглядел на его здоровое, выдубленное ветром и солнцем лицо, и сказал раздражительно:
— А вы попробуйте почихать!
Сушкин хотел было лезть на койку, подержался и сел выкурить папиросу.
— Серьезно… считайте и ни о чем не думайте.
— Вот и попробуйте почихать! — повторил капитан. — Тут и ваша математика не поможет. А я, знаете, вдумываюсь все, чего вы понасказали… Все в жизни сводить к математике, к этим таблицам вашим! Это вот сведите, попробуйте, — потыкал он в грудь. — Это хорошо разговаривать — планомерность, рассудочность… война вас научила… По вашим таблицам — пятеро сильней одного, а я с батальоном полк немцев гнал!
Как и в том поезде, капитан начинал раздражаться. Его темное, измученное лицо, с ввалившимися покрасневшими глазами и горбатым носом, все передергивалось и было похоже на ястребиное. Он все прихватывал седеющие усы и прикусывал, и это особенно раздражало Сушкина.
— От чувства-то вы и не спите… — сказал он капитану. — Начувствовали себе, простите… всякие ужасы… и жена-то вам изменила, и девочки ваши умерли, и жена умерла… а сами не верите этому и будете покупать подарки! А там, небось, действовали планомерно!
— Нет-с, оставьте! — дернулся капитан и погрозил пальцем. — Это совсем не то! Жизнь тем-то и хороша, что есть в ней для меня и радостная случайность… которую я и предвидеть-то не хочу, чтобы она меня еще больше обрадовала! А вы хотите меня надо всем поставить?!
— Против радостных случайностей я ничего не имею…
— Нет, имеете! По-вашему, расчет да расчет! Железная воля да сознательная борьба! Это я и не понимаю. Говорите, война дала вам чудесный урок? откровение вам явилось, когда вы шрапнелью поливали… — что за сила у человека! И сейчас готово: проявляй себя так и в жизни… упорно и с полным расчетом?! Говорите, что теперь уж ничего не уступите без борьбы? Значит, бей наповал?!
— Если я считаю своим правом…
— Вот-вот! Считаю… своим… правом! — сердито качая пальцем, повторил капитан. — А если… я считаю своим правом… то же?! Я послабей, так меня и за глотку?! Э, батенька…
— Ну, и пусть, так! — поддаваясь на раздражение, запальчиво сказал Сушкин. — А свое настойчиво буду проводить, коли уцелею.
— Так уже постарайтесь и уцелеть… по таблицам! И что за таблицами — и туда заглянуть постарайтесь и предусмотрите. Пульку-то, которую сейчас где-нибудь в Гамбурге какой-нибудь хромой немец для вас отлил, предусмотрите! А… может, и для меня какой-нибудь Ганс мертвый газ делает… а я хочу верить, что расчет у Ганса-то Вурстыча и не выйдет, глядишь! все его выкладки-то один мой Котик своей туфелькой расшибет?! Так как-то выйдет… Я туфельку-то получу да со своим батальоном и прорвусь в тыл, да всю заготовку-то и опрокину! И не за себя, а за Котика, за всех! На какой вершок эту туфельку прикинете? А Бельгию-то куда девать? Ведь ей по вашим-то таблицам надо бы для немцев дорожки мостить! Дважды два — четыре!
— Не так вы меня берете! — сказал досадливо Сушкин и поглядел на верхнюю койку — спать бы. — Я что говорю… Нашему расхлебайству да еще и евангельскую мораль!.. Это когда можно было дремать под солнцем. А теперь что идет?! Подставление щек надо сдать в архив. Теперь все глядят, нет ли еще и третьей щеки готовой. Многое придется повыкинуть! — решительно сказал он и отшвырнул окурок.
— Ну, и вы, голубчик, поизмочалились… — сказал, присматриваясь к нему, капитан. — Меня граната контузила, а вас волшебная картина боя потрясла. Теперь и с зарядцем! У курсисток молоденьких так бывает. Новенькое узнали, а сами зелененькие еще… и сейчас у них и словечки новенькие, по специальности: и абсцесс, и процесс… так и сыпят! На собрании раз послушал!.. координация, организация… такие профессиональные словечки! А, по-моему, это называется — бумагу жевать!
— Эх, капитан! А нутра-то не видите? — сказал Сушкин, а капитан подхватил:
— Ага! В нутро-то еще верите?! Я про что говорю — бумагу жевать? Я нутра не трогаю! Говорю — бумагу жевать! когда одно — а-а-а! — сделал он ртом, прихватывая усы. — Про словесный раж говорю!
Торчавшая с верхней койки нога шевельнулась, и басистый голос сказал значительно: — гм!
— Вот и у вас это… — продолжал капитан. — Узнали на опыте, как орудие цифру слушает, — математику в жизнь! Увидели, что на войне организованность делает, — железом вгоняй организованность! В мозги программу, в душу таблицу? По этой логике младенцев можно душить, сапожищами гвоздяными да покрепче, чтобы хрустело?! Народы стирай, туда их, к дьяволу… с их скарбишком несчастным, с ребятами, с потрохами, с веками! Топчу, потому пра-во имею! а право у меня на чем?! Весь в железе — вот мое право! аппетит имею и математикой докажу, что прав! Это вы у ихнего Ницше прочитали?!
Сушкин понял, что спорить безнадежно: оба разгорячились. Но не удержался и спросил с раздражением:
— А вы, капитан, читали Ницше?
— Не читал, а знаю! Я теперь тоже много узнал… и благоговею! И другого чего узнал, а таки видал и хорошего.
— Что же вы видали благоговейного… там?!
— А вот что видал. Шли мы Восточной Пруссией, ну… дрались. Так дрались… — один мой батальон целую бригаду удерживал немцев. Отходили с боем. Сменили нас, дневка была… Стояли, помню, у местечка Абширменишкен. Наши прозвали — Опохмелишки! Солдатня, понятно, нашаривает сейчас по окрестностям. И вижу под вечер… бегут двое моих к леску, что-то под шинелями прячут. Стой! Смотрю — у одного каравай с полпуда, у другого… — «Закусочка, говорит, ваше высокородие!» Гляжу — каши котелок, сало, кости какие-то. Куда? Плетут то-се… оказывается! Немцам тащат?! Не понимаю. Вчера немцы нас такими очередями шпарили, а тут — закусочка! Веди! Сполошились, повели. Версты с полторы в лесу сторожка — две бабы, штук семь ребят и старик хромой. Немцы. Оказывается! Две недели сидят, пятый день хлеба не видали, ребятишки ревут. Со страху из местечка сбежали, а солдатня и нашарила. Бабы тут ни при чем, не думайте. И все разузнать успели, словно и земляки… что курица у немцев была для ребят припасена, а курицу кот загрыз. Черт их знает, а никто не-мецеки ни черта! Расспрашиваю, и вдруг — процессия целая! Четверо еще моих заявляются: один комод на спине прет, другой стулья с гладильной доской и портрет… Вильгельма… в золоченой раме… третий — целый короб всякой дряни: юбки, тряпки, ботинки, шторы кисейные… а четвертый — корову ведет! Оказывается! Обшарили поместье чье-то и приволокли этим на новоселье. Устраивали с комфортом! Правда, немцы руками замахали — соседское, нельзя им принять. А хлеб есть стали и корову доить принялись! А вот тут старик тот хромой тычет при мне кулаком в Вильгельмов портрет и говорит-плачется: «он все, он… а мы не виноваты!» Вот это я видал! Тут математики нет… тут высшая математика, которую вы выкидывать собрались!
— А потом этот старик с бабами стреляли по вас в затылок? — не сдерживаясь и досадуя, что говорит это, сказал Сушкин.
— Не знаю-с, не знаю-с… — обидчиво сказал капитан в сторону и заерзал.
Сушкин взглянул на его истомленное лицо и подосадовал, — зачем растревожил человека. Спросил себя: «а сам-то я, действительно ли такой, каким представился? А прав все-таки я».
II
Сушкин полез спать. Поглядел в окно. День был сумрачный, с оттепелью. Густые серые облака лежали низко над темным лесом. Ни утро, ни вечер.
«Где-то теперь синее небо? — подумал он о Наташе. — Там, должно быть, синее небо».
Он сунул под голову кожаную подушку, свою походную «думку», и скоро уснул. Но только уснул, — резкий толчок от груди в голову вскинул его на койке. Он в испуге открыл глаза и понял, что это то самое, что бывало с ним часто последнее время, — нервное. Поезд стоял. Офицер, напротив, теперь не спал: он лежал на локте и глядел на Сушкина желтым пятном лица. Капитану внизу, должно быть, надоела струившаяся за окном свинцовая муть: он опустил шторку, и в купе стало совсем сумеречно.
— Однако, как вас встряхнуло… — сказал офицер.
— Да, проклятый невроз.
— Ранены были?
— Пока нет, — сказал Сушкин, — хоть работать пришлось порядочно. А вы ранены… — заметил он, что левая рука офицера была на черной повязке.
— Так, несерьезно.
Завозившийся внизу доктор поднялся и тронул за ногу офицера.
— Не грех и Шеметову окреститься… — сказал он любовно. — Прощай, капиташа, слезаю.
— Прощай, миленок… — сказал офицер, пожимая руку. — Да не дури, право, там…
Доктор ушел.
— Вы… Шеметов?! — радостно удивленный сказал Сушкин, привставая на локте, чтобы лучше видеть.
И увидел очень худое, желтоватое лицо, в черных усах; не то, какое он ожидал увидеть, когда услыхал фамилию. Но было что-то в этом невеселом лице, чего он не мог сразу определить.
— Я много слушал о вас чудесного, капитан! — сказал он восторженно.
— Ну, чего там чудесного! Работаем, как и все.
Офицер лежал на правом боку и скучно смотрел, подперев щеку.
Вот он какой! Это он выкинул свою батарею на голый бугор, сбил батарею противника и разметал насунувшуюся бригаду, доводя до картечи. Это он дерзко вынесся на шоссе, в тылу, нежданным ударом опрокинул и сжег обоз, гнал и громил с двумя подоспевшими эскадронами знаменитый гусарский полк и ветром унесся, расстреляв все снаряды. И еще многое. Так вот он какой, Шеметов!
— Зубы болят… поганство! — сказал Шеметов, почвокивая.
— Теперь отдохнете… — радуясь встрече, даже с нежностью сказал Сушкин.
— Это давно, сниму скоро… — приподнял Шеметов руку в повязке. — Мать хоронить еду.
И вдумчиво посмотрел в глаза. «Вот почему он скучный», — подумал Сушкин.
— У вас мать жива?
— Жива. Моя мама еще не старая. Была больна, как раз к ней и еду.
— Так. А моя старенькая была. Бывают такие тихие старушки… — задумчиво, будто с самим собою, говорил Шеметов. — Ходят в черных косыночках, сухонькие… а лицо маленькое… — и замолчал.
Эта неожиданная задушевность тронула Сушкина. Он все так же на локте смотрел на Шеметова, не зная, что бы такое сказать ему. А сказать хотелось. Он смотрел на его скуластое невеселое лицо с полузакрытыми глазами, и теперь новое чувство поднялось в нем к этому удивительному человеку: стало почему-то за него больно, будто уже знал его жизнь.
— Вы знаете, капитан, как говорят про вашу батарею?
— А что? — безучастно спросил Шеметов.
— «Замертвит шеметовская — все погасит!»
На лице Шеметова было то же.
— Замертвит… — повторил он и усмехнулся. — Да, говорят…
Он неприятно усмехнулся и посмотрел Сушкину прямо в глаза, как будто хотел сказать: «что ж тут особенного?»
— Так, так… — задумчиво-грустно сказал он себе, продолжая смотреть в глаза Сушкину. — Да, теперь у нас будет полная мертвая батарея…
— Мертвая?! — удивился Сушкин.
— Такая подобралась! — сказал Шеметов, а глазами спросил: «Не правда ли, какая странная штука?»
Сушкину стало не по себе от этого напряженного взгляда, беспокойно как-то. Он опустил глаза.
— Да, все товарищи мои с крепом… в душе. Не странно ли?
— Правда, странно, — согласился под его взглядом Сушкин и теперь понял, что его поразило в лице Шеметова: очень высокий лоб и заглядывающие в душу глаза, в холодном блеске. Подумалось: «За этим-то лбом и глазами таится весь он, странный и дерзкий, которому удавалось то, что должно бы губить всех других».
— Как будто и р-роковое что-то? — все так же пытливо всматриваясь, спросил Шеметов. — Вы как… не мистик?
И усмехнулся.
— Нисколько. Напротив, я был бы счастлив служить у вас…
— Если не любите блиндажей, милости просим… — шутливо сказал Шеметов.
Сушкин вспыхнул и ничего не сказал. Только подумал, — какой странный этот Шеметов.
— Да… моя батарейка… правда, мертвит. Немцы нас хорошо знают, мы у них на учете. У меня есть наводчики, вот-с… с точностью инструмента могут, по ширине пальца… — поставил Шеметов перед глазами ладонь на ребро. — Мертвит батарейка… Зато и своих мертвит! У четверых моих офицеров за войну померли близкие, а трое сами подобрались к комплекту. Странно, не правда ли? А ведь, пожалуй, и хорошо, в трауре-то? Разве война так уж необходимо радостное?..
Сушкин ничего не сказал. В словах Шеметова ему показалось значительное, и он опять подумал: «Но какой он странный!» И совсем смутился, когда Шеметов спросил, пытая взглядом:
— Вы что подумали… не совсем я… того?
Губы Шеметова насмешливо искривились, и в тоне было затаенно-насмешливое, словно он говорил: «А как я вас знаю-то хорошо, подпоручик Сушкин!»
— Нет, я этого не подумал… но мне действительно показалось странным…
— Ну, вроде того. Видите, сколько странного! — с той же усмешкой продолжал Шеметов. — Вы подумали, а я уж знаю… А может быть, и вы что-нибудь угадали… Жизнь умеет писать на лицах.
«Я не ошибся, — подумал Сушкин, — у него было много тяжелого: написала на лице жизнь».
— Видите, дорогой, как много странного! — продолжал Шеметов. — Только в математике ничего странного не бывает. Ну, так при чем же тут математика?
— При чем математика… — не понял Сушкин.
Холодно посмеиваясь глазами, Шеметов сказал:
— Я слышал ваш разговор… — показал он глазами книзу. — Математика математикой, но есть еще очень мало обследованная наука… пси-хо-математика! Не слыхали… Вот этой-то психоматематикой и движется жизнь, и мы с вами живем, хоть иногда и не чуем. А чуять бы не мешало.
— Психоматематика?! — переспросил Сушкин.
— Не будем спорить о слове. Пусть это наука о жизни Мировой Души, о Мировом Чувстве, о законах направляющей Мировой Силы. Вы верите в незыблемые законы материи… их вы можете уложить в формулы. Но есть законы, которые в формулы еще никто не пробовал уложить. Ну-ка, переложите-ка в формулу, что вы чувствуете сейчас ко мне! Сейчас и запутаетесь в словах даже. Это к примеру. Так вот-с… Ее законы еще и не нащупаны… и величайший, быть может, закон — закон непонятной нам Мировой Правды! Не справедливости… это все маленькое самому дикому человеку доступное… а Правды! Я, положим, называю его… ну, законом Великих Весов. А вот… На этих Весах учитывается… и писк умирающего какого-нибудь самоедского ребенка, и мертвая жалоба обиженного китайца, и слезы нищей старухи, которая… — заглянул Шеметов за шторку, — плетется сейчас где-нибудь в Калужской губернии… и подлое счастье проститутки-жены, которая обнимает любовника, когда ее муж в окопах! Громаднейшие Весы, а точность необычайная. Закон тончайшего равновесия…
— То есть вы хотите сказать — закон возмездия? Но это уже давно: «какой мерой меряете…» — сказал Сушкин и вспомнил поручение командира…
Шеметов усмехнулся…
— Это не то. Там ответственность личная, а тут другое. Тут… ну, круговая порука, что ли…
— Это что-то у Достоевского… — сказал Сушкин, но вспомнить не мог.
— Не знаю. А если у Достоевского есть, — очень рад. Да и не может не быть у Достоевского этого. Он имел тонкие инструменты и мог прикасаться к Правде. Так вот… круговая порука. Тут не маленькая справедливость: ты — так тебе! А ты — так всем! всем!! Вы понимаете?! Действуй, но помни, что за твое — всем! Чтобы принять такую ответственность, — как еще подрасти надо! А когда подрастут, тогда ходко пойдет дело этой, направляющей мир, Правды. А сейчас только еще продираемся, как в тисках… знаете, как обозы зимой скрипят? Хоть и скрипят и морозище донимает, а прут. И припрут! Когда эту науку постигнут — тогда кончится эта жизнь, которая напутывает узлы. Тогда… — сказал Шеметов мечтательно, — Бог на земле! Впрочем, спите. Помешал я вам спать… Нет, нет… мы еще успеем поговорить.
Сушкин опять подумал: какой неуравновешенный и встревоженный человек, И было досадно: такое интересное вышло начало. И это странное чуяние друг друга; словно Шеметов хорошо его знает, — так показалось Сушкину, — и он знает Шеметова. И что это за психоматематика? Закон Великих Весов… Психические свойства материи? Развитие положений монизма? Очевидно, есть у Шеметова собственная система, которую он, должно быть, развивал на позициях, когда мысль работает особенно напряженно. Это и по себе знал Сушкин.
Шеметов лежал на спине и курил, подергивая скулой: томил его зуб. Теперь его нос не казался широким, а лицо было настороженное, словно Шеметов напряженно думал.
— Капитан… серьезно, я не хочу спать. Поговоримте…
Вышло по-детски, будто Сушкин просил старшего, от которого он зависит, — но это не было ему неприятно.
— Не хотите спать… — будто удивился Шеметов. — Ну, говорите.
Это «говорите» он сказал так, будто для него нет никакой необходимости говорить. Но сам же и начал, пока Сушкин обдумывал, о чем говорить.
— Хотелось бы знать мне… — начал Шеметов, — только ли внешними оболочками мы живем, что доступно глазу и цифре? Нет ли еще и сокровенного смысла какого, Лика вещей и действий? Погодите… Видели доктора? Счастливейший человек, жиреет себе… Слышали, небось, как храпел?
Сушкин улыбнулся, вспомнив, как лежал доктор.
— Поставили бы, пожалуй, его жизни красненькую пятерку, добрую, пузастую. Ничего доктору не надо: выспался, пошел — и там поест-выспится? А оказывается — смерти человек ищет… — понизил голос Шеметов до шепота, и его лицо стало болезненно настороженным. — Ищет смерти и не может найти. И толстеет! А?! Тут уж и смысла никакого?
— Ищет смерти?.. — недоверчиво повторил Сушкин.
— Ищет, чтобы распорядилась судьба, а она не хочет распорядиться. Очевидно, там где-то, куда наши расчеты и маленькие глаза не проникают, еще не сделано выкладок… не укладывается в нашу формулу доктор… — усмехнулся Шеметов. — Перед войной у него утонул единственный сын, студент, и отравилась жена, не вынесла горя. А он пошел на войну, и вот ищет смерти. Нарочно перевелся в пехоту, ходил в атаки, перевязывал и выносил под огнем, у него убивало на руках, а он все не находит. Теперь затишье, и он перевелся пока в госпиталь, на опасную работу. А по нем и не видно. А что увидишь на этом? — показал Шеметов к окну. — Тут посложней доктора. Теперь бы вы поставили его жизни самую зеленую единицу! А чудеснейший человек, и никакая «мера» тут не подходит… «какою мерою меряете…». Роком пристукнуло, а? Значит, стукайся головой, вешайся, напарывайся?.. Или уже овладей тонким каким инструментом — и оперируй! Провидь Смысл…
— А вы овладели… «тонким инструментом»?
— Чу-дак! — благодушно сказал Шеметов. — Что такое значит — овладеть! Тут интуиция… «Тонкий инструмент» есть и действует. Только подрасти надо, поглубже вглядеться, душой прикоснуться к скрытому. Лику жизни. Мир в себя влить и связать с миром. Ну, как вам война? смысл и какой вывод?
Это было совсем неожиданно, да и вообще Шеметов говорил непоследовательно. Сушкин уже высказал тому капитану свой взгляд на войну и теперь хотел знать, что скажет Шеметов. И потому сказал кратко:
— Мне война показала силу человеческой организованности и достижений во что бы то ни стало. И еще… человек проще, чем думают. Может перешагнуть в любую эпоху и приспособиться. Культура легла на него легкой пыльцой, и потому война раздела его донага. Война доказала, как провалились признававшие в человеке мощь духовных начал и укрепила иных, как я, например… — сказал Сушкин задорно, — которые принимают, что идейное и духовное — только временные подпорки, которые и отбросить можно, если в них нет потребности. Человек — сложный состав, который можно и упростить.
— Химик вы, что ли?
— Да, химик. А вывод, по-моему утешительный. Из человечества можно лепить по плану. Можно вылепить и зверей или зажечь «небесным огнем».
Шеметов перевалился на правый бок и поглядел на Сушкина острым злым взглядом. И опять Сушкин подумал: «он не в себе».
— Война… Что вы сказали, значит — ничего не сказать. Ляжет на вашу койку биолог, скажет про процессы сложнейшего организма, приведет тельца и шарики. Социолог поведет в теорию эволюции… психолог, политикоэконом, — каждый по-своему… Социал-демократ бросит свое — гипертрофия капитализма! И докажет глубже иных. Потому что не только по формуле, но и кровью своей знает. Но и он только «специалист»! Разберут войну по кусочкам, а сердцевины-то, Лика-то скрытого… и не дощупываются! Эти специалисты! Каждый с таблицей и ярлычком… Но даже у пня имеется сердцевина и лик. И в вашей жизни, поручик, есть лик скрытый! Вон капитан храпит… — показал Шеметов на нижнюю койку. — Успокоился человек… Рот раскрыл, а к нему в рот искровая волна лезет, и начертано этой волной, что сейчас в Атлантическом океане гибнет какой-нибудь пароход «Саламбо». А изо рта капитана навстречу храп и запах от зуба. А мы с вами только и слышим, что храп, и можем почувствовать этот запах… а что пароход тонет — в купе об этом никто не ведает. Жизнь идет к неведомой цели и не идти не может, ибо есть и для жизни Закон! Как огонь не может не жечь. И носит она в себе свой Лик скрытый… Но этот Закон можно только пока предугадать этим вот… — втянул в себя воздух Шеметов. — Ну, представьте по чудесному запаху чудесный цветок, — который вы никогда не видали и никогда не увидите.
— Это что-то метафизическое… — начал Сушкин, но Шеметов перебил с раздражением.
— Погодите наклеивать ярлыки! Лоскутки тащим и кричим: вот она, истина! Есть учение, что истины никакой нет, да и ничего вообще-то нет, а только один мираж! И тут все-таки хоть маленькую какую истинку иметь нужно — для освещения этой дороги-призрака: целую систему и оправдание и даже целесообразность для миража постарались изобрести. А если я громадное и безмерное и самое реальное признаю и не свечки какие, а громадное пламя имею? Почему же это пламя не будет светить мне, хоть вы и приклеите к нему ярлычок? Если я этим пламенем могу человечество из канавы выдрать и заставить расти? Если могу по чудесному аромату чудесный цветок представить?
Шеметов поднялся и с ненавистью даже взглянул на Сушкина.
— Если я это пламя на своей шкуре вынес, все себе руки сжег, чтобы его принять?! Если я потерял все в жизни, что казалось ценнейшим, а теперь… старуха моя померла… уж и все потерял и никогда не найду? Ни по вашим трактовкам и ярлыкам да и по себе не найду? Война… неопровержимо доказала одно и одно: гипертрофию не капитализма, а «мяса»… «мяса»!
— Мяса…? — повторил, не понимая, Сушкин.
— Да, «мяса»! И порабощение духа! «Мясу» фимиам воскуряем. И все поганство свое кидаем в пространство, не чуя даже, как это поганство растекается, как водяные круги от камня, и заражает. Гипертрофия мяса! Обожествление оболочек! Заляпали большие глаза и смотрим маленькими. Вы скажете: но наш век не только торжество «мяса», а соц… а социализм-то! Ведь он какие ценности-то несет, ведь он в семиверстных сапогах шагает, вот-вот выше Гауризанкара подымется и человечество очистит и облагодетельствует! Но я скажу: не «мясо» ли и тут на подкладке окажется? не поведет ли и он от неба к земле, начав с неба?
Сушкин усмехнулся, но Шеметов покрыл его усмешку своей.
— Что?.. уж такой я простец, азбуки даже не понимаю? Но и социализм только оболочка, а не сердцевина! И в царстве социализма страх будет и кровь… и муки! Это только ступень. Да, я не из кабинета, но я и не раб, не раб! Зато хорошо обожжен и не протекаю. Меня ни одна партия не примет и не назовет своим… Человечество еще и не начинало входить в то Царствие, по которому тоскует смертно… — перекинулся Шеметов в иные мысли, и Сушкин узнал точку в его холодных глазах. — Человечество сейчас и на задворках этого Царствия не пребывает… Оно еще в стадии проклятого «мяса», еще должно завоевать право на Царствие… вымыть глаза и узреть. Должно пройти через Крест! Оно еще только сколачивает этот Крест, чтобы быть распятым для будущего Воскресения. Распято, подпоручик! — повторил Шеметов жарким шепотом, приближая тревожно-восторженное лицо к лицу Сушкина. — И был символ — то, давнее Распятие.
Звал, а не постигли! И напутывали узлы… А Весы взвесили и требуют неумолимо: да будет Великое Равновесие! И будет распято! И уже давно вколачивает в себя гвозди. И тем страшнее и больней это распятие, чем больше накоплено «мяса». Круговая порука! И вот все гвозди тащут, и крест сбивают, и кровь из себя точат. Вот уже мы с вами, как специалисты этого дела, и приводим в прекрасное исполнение. А мясистый-то человек говорит гордо: какая чудесная вещь организованность и что за сила у человека! Какая подлая слабость у человека! Не усмотрели Знака. А он простер страшные концы свои от края и до края светлого неба… — сказал Шеметов восторженно, и в глазах его увидал Сушкин пламенную тоску. — А человечество разменяло этот Знак на значочки и таскало, как побрякушку. Про третью щеку говорили? Да как же не искать третьей щеки, когда у самого обе излуплены?! У каждого излуплены в свалке проклятой… Так вот и хочется каждому прикрыться чужой третьей, чтобы в барышах остаться. И каждый лупит, и каждый тоскует и ждет чудесного. А уплатить за чудесное не думает.
— Итак, это наказание — этап? — спросил Сушкин.
— Это подведение итога. Две тысячи лет тому назад итог был подведен: показано было человечеству богатство, кровью нажитое… указана была чудесная дорога по вехам, кровью и муками добытым! Я не поп, конечно, и осмысливаю великий опыт веков… Все человечество, искавшее своего смысла, чудесного своего цветка, ну… идеала, что ли… ну, счастья, что ли… сказало Одним Избранником: «за них Я посвящаю Себя чтобы и они были освящены Истиною!» И напрасно оказалась Жертва. И вот второй итог: за это «посвящение» Одного, как величайшего выразителя всех миллиардных поколений, всех мук этих поколений — все! Ибо безмерна Жертва! Не увидали Креста — да увидят Креста! И увидят. Да будет Великое Равновесие. А иные чудесную идеологию строят, проявление мощи видят.
— А психоматематика? — спросил Сушкин.
— А я думал — вы уж и разобрались в ней, — удивился Шеметов. — Ну, учет высшим масштабом… проникание в Лик жизни! Тут все утончено — и любовь, и глаза, которые должны видеть под оболочкой… и сила принять величайшую из ответственностей — за всех перед самим собой…
— Ну, хорошо, — сказал Сушкин. — Я, положим, и признал: я — так всем! ну, за каждое мое действие отрицательное, что ли… понесут ответственность, — и я воздержусь. Но большинство-то будет наслаждаться! Какое нам дело? Ну, пусть, скажут, страдают, а нам хорошо!
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Лик скрытый.
