1. В усадьбе
Софье Михайловне было ужасно стыдно. Она дала понять доктору Заречному, что увлечена им. Он строго посмотрел на нее и, не ответив ни слова, как будто обиженный, уехал домой. Она ходила в волнении по дорожкам сада, то и дело хватаясь за виски и за пылавшие щеки и не зная, куда деваться от охватившего ее стыда.
— Боже мой, что я наделала! Что я наделала! — говорила она, боясь поднять глаза и посмотреть вокруг себя. К чувству стыда примешивалось чувство обиды на то, что так неудачно должен был закончиться ее роман с этим человеком, за которым она готова была пойти хоть на край света. Она полюбила его с первого же его визита к ним, когда он только что занял место земского врача недалеко от их усадьбы и приехал к ним познакомиться. Ей было двадцать два года, но он был ее первой любовью. Она мечтала о нем среди ночей, готова была симулировать болезни, чтобы только повидаться с ним лишний раз. Она посылала за ним из-за малейшего пустяка, видела, что это обижало его, но не могла победить себя. Заречный приезжал к ним иногда в свободные часы, и Софье Михайловне казалось, что он приезжал только для нее одной, но всякий раз он держал себя с нею как-то замкнуто, точно боясь ее, и ей хотелось ободрить его, закричать ему, что бояться нечего, что он желанный гость, что здесь, быть может, их общее сказочное счастье. Но он уходил в себя, и она никак не могла проникнуть в тайники его души. Он уезжал домой, она провожала его, а затем бегом бросалась через весь сад на горку, чтобы только увидеть, как он проедет на тарантасе или верхом по озимому полю и скроется за березовым леском. Глядя на этот лесок, она долго просиживала на скамейке на горке, мечтая о нем, о себе, о своей будущей жизни, и ее наполняли счастье молодости и сладкое чувство первой любви. Спускались вечерние сумерки, ароматы и звуки вечера становились сильнее, а она все сидела и вдруг, закрыв лицо обеими руками, начинала плакать. Ей было стыдно своих слез, но она не старалась сдерживать себя и, наплакавшись, уходила домой. В столовой в это время уже кипел самовар, и ее мать, Марья Андреевна, сидела у стола и, быстро семеня пальцами и глядя по-старушечьи поверх очков, вязала чулок в ожидании детей к чаю. В зале каждый вечер составлялся дуэт. Брат Серж играл на рояле, а его товарищ Чубинский, приехавший из консерватории еще в прошлом году погостить, да так и оставшийся в усадьбе, играл на виолончели. Софья Михайловна выпивала свой чай и, уйдя в гостиную, в которой редко когда зажигали огонь, усаживалась с ногами на диван, обхватывала руками колени и под звуки музыки уносилась в мечтах далеко.
Семья Игнатьевых состояла всего только из трех человек: матери — Марьи Андреевны и ее детей — Сержа и Софьи Михайловны. Отца не было. Он умер уже давно и был погребен вместе со сродниками в фамильном склепе под церковью села. Имение было сдано в долгосрочную аренду мужикам, вдова с детьми владели одной только усадьбой, жили на арендные деньги и, в общем, не нуждались. Софья Михайловна окончила курс гимназии в городе и уже четвертый год жила безвыездно при матери, а Серж тотчас же по окончании реального училища поехал в Петербург в консерваторию, но ему там почему-то не понравилось, он вышел из нее, возвратился к себе в усадьбу и вот уже пятый год ничего не делал.
Приехав в усадьбу, Чубинский на второй же месяц увлекся Софьей Михайловной и объяснился ей в любви. Это был высокий тонкий, лохматый поляк из Вильны, где у него была мамаша, присылавшая ему по двадцать пять рублей в месяц. Судьба не сулила ему блестящего будущего. Он знал это, не требовал от жизни больше того, что она могла дать ему, и нежно привязался к семье Игнатьевых. Перед тем как объясниться Софье Михайловне в любви, он долго придумывал выражения покрасивее и, когда встретил ее в саду одну, стал перед нею на колени прямо на песок и сказал ей о своем чувстве. Это поразило ее, она не нашлась, что ему ответить, и убежала из сада, а он возвратился в дом, и с тех пор она уже ни разу не услышала от него ни малейшего намека на то, что он ею заинтересован.
Чубинский помещался в маленьком флигельке, состоявшем всего из двух комнат, выходивших окнами в сад. Когда приезжал Заречный, он уходил к себе во флигелек и, не зажигая огня, начинал играть на виолончели. Виолончель была довольно посредственная, но в такие вечера, когда запах от цветов смешивался в воздухе с трескотней насекомых и когда из флигелька вдруг начинала доноситься музыка, выходило очень недурно и трогало за душу. Софья Михайловна чувствовала, что Чубинский страдает, и это ее мучило.
— Бедный Чубинский! — говорила она, заслышав виолончель. — Он мне почему-то напоминает тургеневского Лемма.
Каждую минуту ей казалось, что вот-вот Заречный объяснится ей в любви, но он упорно обходил молчанием всякие намеки на нежное чувство и только не то строго, не то пристально смотрел ей в глаза.
Как-то раз Заречный провел у Игнатьевых три вечера сряду. Марья Андреевна не выходила из дому и раскладывала пасьянсы на Сержа напало музыкальное настроение, и он до глубокой ночи разыгрывал с Чубинским дуэты, и все три вечера Заречный провел с одной только Софьей Михайловной. Они гуляли вместе по усадьбе, а когда спускались сумерки, садились на горке и молчали. Софье Михайловне было ясно, что он приезжал в эти вечера именно для нее одной, что-то подсказывало ей, что он ее тоже любит, но какая-то стена вырастала всякий раз между ним и ею, и они сидели и молчали.
По ту сторону реки парни и девки водили по деревне хоровод, в сирени звонко пел соловей. Заходила туча, и по ней без всякого грома вспыхивали в разных концах лиловые молнии, точно играя между собою в прятки. Было так тихо, что деревья не шевелились. Вероятно, в ожидании грозы лягушки притихли, но вместо них где-то сбоку сада заскрипели два коростеля. Снизу, в открытые окна доносились из дому звуки рояля и виолончели, и было похоже на то, как в хороших театрах обставляют на сцене лирические картины. Хотелось жить.
Заречный сидел, опершись локтем о коленку и положив подбородок на кулак; он смотрел куда-то вдаль, не мигая, а Софья Михайловна откинулась на спинку скамейки и тихонько, машинально, ударяла себя веткой по ладони.
— Николай Николаевич, возьмите меня замуж… — вдруг сказала она умоляющим голосом и — испугалась своих слов.
Он вскочил, засуетился, посмотрел на часы и стараясь сделать вид, будто не расслышал, вдруг засобирался домой.
— А мне, однако, уже пора… — заговорил он. — Как хорошо поют на деревне!.. До свиданья, Софья Михайловна… Кланяйтесь маме!
И он широко зашагал вниз по дорожке, хлопнул калиткой, и вскоре она услышала, как он проскакал на коне по ту сторону сада. Она чувствовала, как ноги ее стали подкашиваться и как сильно забилось ее сердце. Чувство тяжкого стыда овладело вдруг всем ее существом. Вместе с тем, как-то в один миг, все смешалось, сделалось кругом темно и безнадежно и потеряло для нее всякий смысл. Она ходила по дорожкам сада, и ей казалось, что она валится в какую-то яму, откуда ей уже не выбраться никогда, что счастье потеряно для нее безнадежно и навсегда и что этим своим признанием она навеки уронила себя в глазах человека, которого любила.
— Что я наделала! — восклицала она, хватаясь за виски. — Что я наделала!
Слезы отчаяния катились у нее по щекам, ей было жалко и обидно, и в то же время откуда-то из глубины души поднималось чувство злобы на самое себя, и ей хотелось броситься на землю, биться головой о стену, умолять… И то, что прежде казалось ей прекрасным, возбуждало в ней жажду к жизни, теперь стало для нее лишенным всякого интереса, унылым, потерявшим смысл. Пели девки и парни, по-прежнему щелкал соловей и дергали коростели, но девки и парни почему-то вдруг стали петь одно только печальное, а в пении птиц вдруг стали слышаться одни только грустные ноты. Софья Михайловна подошла к ограде сада и долго смотрела на поле, а потом положила голову себе на локти и заплакала, часто вздрагивая плечами.
— Господи! — говорила она. — Да неужели же я могла это сделать?
Туча уже выдвинулась настолько, что закрыла собою полнеба. Вспыхивали яркие молнии. На деревне уже перестали петь, и все кругом смолкло. Издалека донеслось ворчание грома. Вдруг весь сад зашумел, ветер пронесся по дорожкам, выскочил через ограду и побежал по озимой ржи. Внизу, в доме, захлопали окошками, и слышно было, как кто-то приехал и как забегали и засуетились на дворе.
— Соня! — раздался снизу голос Марьи Андреевны. Две-три капли дождя упали ей на руки и на лицо. Дверь на балкон оказалась уже запертой, и она прошла через парадное крыльцо. В прихожей на столе лежали запыленные накидка и старомодная шляпа: приехала из своей усадьбы тетушка Любовь Андреевна. Это была вдова, занимавшаяся спиритизмом, веровавшая в духов и лечившаяся гомеопатией. Когда-то, еще в крепостные времена, отец ее запорол крестьянина насмерть, и духи сказали ей, что за этот грех ее отца с нею должно случиться нечто ужасное. Этого ужасного она ожидала со дня на день, боялась всякого пустяка и грозы, и, где бы ни застала ее туча, она прямо с дороги сворачивала даже в незнакомую усадьбу и ходила по комнатам с таким видом, точно вот-вот на нее сейчас обвалится потолок.
Не входя в столовую, Софья Михайловна поднялась к себе наверх и, как была, не раздеваясь, упала на постель и прижалась лицом к подушке.
Раздались на лестнице тяжелые шаги, и в комнату вошла Марья Андреевна с неизменным чулком в руках и с очками на самом кончике носа. Она увидела Софью Михайловну лежавшей на кровати и подошла к ней.
— Ты здесь? — сказала она. — А я тебя ищу… Тетя Люба приехала!
Софья Михайловна не отвечала.
— Что с тобой? — испугалась Марья Андреевна и приложила ей руку ко лбу. — Нет, жару нет! Тетя Люба приехала!
— Оставь меня, мама, я больна… — сказала Софья Михайловна и засунула голову под подушку.
Марья Андреевна засуетилась, побежала вниз и послала верхового за доктором Заречным. Раздались удары грома, дождь забарабанил по крыше и по стеклам, и молния осветила весь двор. Серж, заложив руки в карманы пиджака, ходил по столовой, Чубинский скромно сидел в уголку и перелистывал ноты, а Любовь Андреевна то и дело принимала какие-то зернышки, приседала от каждого удара грома и говорила:
— Сейчас должно случиться нечто ужасное!
Марья Андреевна сидела наверху у дочери и приставала к ней с расспросами, что у нее болит.
— Мамочка, — умоляла ее дочь, — уйди, пожалуйста! И без тебя тяжело!
Привыкшая слепо повиноваться детям, Марья Андреевна сошла вниз и стала терпеливо дожидаться доктора.
Вернулся верховой и сказал, что доктор приехать не может.
— Что, он занят или собирается куда? — спросил его недолюбливавший Заречного Серж.
— Никак нет… — отвечал верховой. — Они читают.
— Как же он тебе ответил?
— Они сказали: передай, говорят, им, что я читаю.
Серж встрепенулся, тряхнул длинными волосами и удивленно поглядел вокруг.
— Что же это такое, господа? — проговорил он. — Где мы, среди зулусов или готтентотов? К девушке приглашают врача, а он отказывается ехать, и только потому, видите ли, что они изволят читать! Какая подлость! Какое нахальство! И этот человек смеет называться священным именем врача!
И он сел за стол и написал Заречному записку:
«Вас пригласили к больной сестре, и вы отказались приехать. Не нахожу оправдания вашему поступку. Так врачи не поступают. Надеюсь, что вы понимаете меня и оцените то, что я ограничиваюсь только этим письмом».
«Не надо! Не посылайте!» — хотел было сказать ему Чубинский, но из благоговения перед Сержем не мог на это решиться, а Серж запечатал это письмо и, дрожа от гнева и широко раздувая ноздри, с тем же верховым послал его Заречному. Наверху рыдала Софья, у Марьи Андреевны по обеим щекам струились слезы, а Любовь Андреевна принимала крупинку за крупинкой и то и дело повторяла:
— Сейчас должно случиться нечто ужасное!
— Да уж случилось!.. — проговорил Чубинский, давно понимавший, в чем дело, и, поднявшись из своего угла, побрел к себе во флигелек.
Дождь уже перестал, но молнии все еще вспыхивали и освещали лужи.
Чубинский пришел к себе, ему хотелось перед кем-нибудь высказаться, излить свою душу, но не было перед кем; он вынул почтовую бумагу, достал перо и написал: «Милая мамаша!»
А потом он долго придумывал, о чем бы ему написать, но неспособность к творчеству взяла над ним перевес, он скомкал лист бумаги и бросил его под стол.
— Бездарная скотина! — пробормотал он, лег и укрылся с головой.
2. Дневник доктора
3 января. Приехал сюда совсем. Кроме меня самого, акушерки Анны Кузьминичны и фельдшера Ивана Макарыча, во всей больнице ни единой души. Все кругом грязно и ветхо, в окна дует, печи не греют, и не хватает лекарств. Кругом наметены сугробы, и после Петербурга как-то непривычно-дико. В версте виднеется одинокая станция железной дороги, и по целым дням около нее почему-то простаивают товарные поезда.
5 января. Ах какая скука! Сегодня принял сорок больных, утомился, но все-таки ужасная тоска. Это с непривычки. Иван Макарыч советует съездить к соседним помещикам Игнатьевым. Говорит, что люди хорошие и «моего» круга. Надо будет съездить.
28 января. Ездил в Поповку на эпидемию. Становой дал знать слишком поздно, и когда я приехал туда, в первой же избе натолкнулся на покойника. Иду во вторую — там тоже. Кругом невылазная бедность, хроническое недоедание, теснота, не во что одеться. На крышах нет соломы, и дворы и риги наполовину разобраны на отопление. В одной избе видел двух тифозных больных, отца и мать, при них малые детишки абсолютно голодные и холодные, и тут же, в избе, лежит и корова, отморозившая себе ноги в полуразобранном хлеву. Возвратился в больницу — и тут сюрприз: скончался семенковский бондарь. Тяжело. Снег валит, в пять часов уже темно, и такая тоска, что хочется плакать. Как я жалею, что я не женат!
4 февраля. Ездил в город ругаться с управой из-за лекарств. Не хватает даже иодоформа. Председателя (он же и предводитель) не застал. Сказали, что приезжает из Москвы только раз в месяц, каждое 23-е число, на уездный съезд. Один из членов уехал в Рожествено на освящение школы, а меня принял другой, Липатов; человек серый и некультурный. Как жаль, что наша интеллигенция так мало интересуется земскими делами и не служит по земству! Дело живое, обильное, а делателей мало.
5 февраля. Приезжала сегодня какая-то странная дама. Маленькая, сморщенная, с острыми испуганными глазами. Она ехала со станции, но испугалась поднявшейся метели и завернула ко мне. На ней не было лица, и вся она дрожала. «Сейчас должно случиться нечто ужасное!» — сказала она, но, не дождавшись этого ужасного, уехала. «Отчего вы не познакомитесь с Игнатьевыми? — спросила она, прощаясь со мной. — Там очень весело, есть барышня, молодежь…» Было похоже на то, что ее подослали. Я не знаю провинциальных нравов, но мне так показалось.
7 февраля. Сегодня я был у Игнатьева и доволен, как школьник. Большая старинная усадьба, с садом, поднимающимся в гору. Перед домом, очевидно, цветник, так как из-под снега видны скамейки и куртины. Кругом все исправно и благообразно. Едва только я въехал, как из людской выскочил в одной кумачовой рубахе и в валенках мужик и стал меня ласково освобождать из саней. От его потной спины шел пар. Когда я вошел в дом, то слышны были звуки рояля и какого-то струнного инструмента. Я вошел в столовую. Тепло, уютно и культурно. Выбежала маленькая собачка и залаяла. Вслед за нею в столовую вошла барышня лет двадцати двух — двадцати трех, высокая, стройная, с несколько неправильными, но славными чертами лица. Одета она была в гладкое черное платье, плотно облегавшее ее фигуру, с белыми манжетами и воротничком. Я представился ей, она сказала, что давно слышала обо мне, повела меня в гостиную. Здесь я увидел ее мать. Тип старой, добродушной помещицы.
— А мы вас поджидали, — сказала она. Неужто, думаем, он к нам приедет только тогда, когда захвораем?
Я ответил из вежливости, что собирался к ним давно, но что все не пускали дела.
Вышел молодой человек, которого называли Сержем: это сын старушки и брат барышни. У него артистический вид и выразительное лицо. Одет он был в бархатный пиджак. Вместе с ним вошел высокий, долговязый, лохматый господин, которого мне представили как друга Сержа. Звали его прямо по фамилии: Чубинский.
Я приехал только с визитом, но меня не пустили, оставили пить чай, а потом задержали до ужина. Маменька смотрела на меня радостными глазами. Софья Михайловна участливо расспрашивала меня о службе, пациентах, говорила о труде, но мне показалось это рисовкой. Серж и Чубинский очень мило играли. За ужином я разговорился с Сержем о земстве. У него, по-видимому, честное отношение к земскому самоуправлению. Узнав, что он уже пятый год живет в усадьбе и нигде не служит, я спросил его, отчего он уклоняется от службы по земским учреждениям и почему бы ему не быть членом управы.
— Сами не выбирают, — отвечал он, — а кланяться и просить я не намерен.
Обязательно буду пропагандировать его в члены управы.
10 февраля. Я опять сегодня был у Игнатьевых! Мне у них очень нравится! Точно я в родной семье. Мы поем, разговариваем, мечтаем о лете. А еще говорят, что в провинции нет хороших людей!
23 февраля. Ездил в город повидаться с предводителем и поговорить с ним о необходимости ремонта и об увеличении кредита на медикаменты. Разговорились об Игнатьевых. Я ему намекнул о Серже, что недурно было бы его провести в члены управы.
— А вы знаете, это идея! — радостно воскликнул председатель (он же и предводитель). — Липатов глуп, да и надоел. Это блестящая идея!
Мы простились, и я уехал. Проезжая мимо Игнатьевых, я не утерпел и завернул к ним.
Мне очень нравится Софья.
1 марта. Сегодня ко мне заехали Софья с Чубинским и силком утащили меня к себе. У них были гости: какой-то молодой человек в поддевке, жаловавшийся, что ни в ком не находит сочувствия к травосеянию, и две барышни — учительница и дочь попа. Досидели до поздней ночи и даже танцевали кадриль: я с Софьей, а господин в поддевке с поповной. Играли Серж с Чубинским и имитировали странствующих музыкантов. Софья была очень интересна и, кажется, подлавливала меня. Это нехорошо.
4 марта. Меня подлавливают, это факт. Сегодня, когда я был Игнатьевых, старушка Марья Андреевна, обратившись к Софье, сказала:
— Соня, покажи Николаю Николаевичу наши фамильные брильянты.
Софья пошла куда-то и возвратилась со шкатулкой. Открыв крышку и приподняв голубое шелковое стеганое одеяльце, она показала мне брошь, серьги и еще что-то. В брильянтах я ничего не понимаю, но из угождения старушке восхищался.
10 марта. Со мною что-то делается. Софья не выходит у меня из головы, и, что бы я ни читал, чем бы ни занимался, я всякий ловлю себя на том, что думаю о ней. Она мне нравится ужасно.
У нас необыкновенно ранняя весна. Текут ручьи, с крыш каплет, и лес побурел. Солнечных дней еще не было, но в воздухе чисто, тепло, и уже чувствуется приближение того времени, ради которого существует все на свете. Сегодня пришел ко мне Макарыч и радостно сообщил, что на березе в прошлогоднем гнезде сидит грач. Мы все, точно дети, побежали во двор и разиня рты стали смотреть на березу и действительно увидали грача. Он слетел с гнезда на землю и степенно стал расхаживать по двору. Этот прилет грачей вызвал у меня в сердце какое-то новое, неизвестное доселе чувство. Хочется жить, любить, куда-то потянуло, куда — не знаю. Я в первый раз в жизни встречаю весну в деревне. Теперь в Петербурге скалывают лед, теперь там, должно быть, туман, грязно, плачет небо…
16 марта. Прилетели скворцы! Ура! Я положительно начинаю чувствовать деревенскую природу.
18 марта. Приезжал предводитель Петр Александрыч. Осмотрел больницу, повозмущался и уехал. Сообщил мне, что относительно Сержа Игнатьева он уже говорил губернатору, что тот ничего против этой кандидатуры не имеет и что в следующем собрании будет построено так, что Сержу будут поднесены на блюде все белые. Дай-то бог! Я уверен, что из Сержа выйдет превосходный земский деятель! На прощанье предводитель сказал:
— Носятся слухи, что вы женитесь на Софи Игнатьевой! Правда это?
Вот уж это совсем нехорошо!
25 марта. Полное равнодушие ко всему! Не могу ни есть, ни пить, ни спать. Со вчерашнего дня как-то вдруг все стало не так, как было, все перевернулось вверх дном. В таких случаях единственное средство — работать, но дело валится у меня из рук. Я полюбил Софью. Неужели это моя судьба? Я ничего не имею против женитьбы, но я еще мало знаю эту девушку. Она мне нравится, но хорошая ли она будет жена, мать? До сих пор я ни разу не видал ее за делом; когда бы я ни приезжал к ним, всегда она или занималась пустяками, или же слонялась вовсе без дела! По ее прелестной, выхоленной руке, за которую я готов был бы отдать многое, совершенно не видно, чтобы она была к чему-нибудь приучена. Жизнь моя и ее — диаметрально противоположны. Она живет за счет тех самых мужиков, которым я служу и которым я боюсь прописать в пищу мясо только потому, что у них не найдется лишней копейки. У Игнатьевых же маслодельный завод, на который они скупают у крестьян молоко по одной копейке за вершок, и я знаю, во что обходится деревенским детям это маслоделие. Они отдали мужикам в аренду землю еще девять лет назад и ставят себе в заслугу то, что не набавляют на аренду цены, подобно соседям, но не хотят понять, что продуктивность земли девять лет назад была в девять раз больше и что в настоящее время земля истощена и не дает почти ничего. Они преклоняются перед Сержем, которого я считаю бездельником и которого лучше желал бы видеть чиновников или купцом, чем музыкантом и вот уже более года держат при себе этого несчастного Чубинского с его контрабасом и портят ему судьбу только потому, что их Сержу нужен приживал. И все-таки я всех их люблю, я привязан к ним, и меня туда тянет, и я не имею сил, чтобы удержаться и не пойти туда лишний раз. Любить и не жениться я не могу. Это безнравственно, так же как и жениться без любви. Это нарушение закона бога. Но могу я жениться на Софье? Моя фельдшерица Анна Кузьминична была бы для меня более подходящей женой: она не требовательна, умеет работать. Если бы я женился на ней, она бы была польщена таким великодушием и была бы благодарна мне на всю жизнь. Но она мне жалка, и я не могу полюбить ее.
Нет, я должен сделать над собой усилие, я должен взять себя руки и перестать бывать у Игнатьевых!
12 апреля. Сегодня пасха. В восемь часов вечера я пригласил иеромонаха из монастыря, и он за два рубля отслужил больным пасхальную заутреню. Было немножко странно слушать церковную службу в палате, среди коек, на которых лежали пациенты; но вышло трогательно и мило. Больные сидели в подушках, со свечами в руках, один громко пел хриплым голосом и часто сморкался: должно быть, плакал. Когда заутреня кончилась, я похристосовался со всеми больными, отпустил иеромонаха и долгое время находился под впечатлением службы. Вспоминалось детство, хотелось в Петербург и страстно тянуло к Игнатьевым. Я их не видал уже шестнадцать дней.
В такую ночь не хотелось ложиться рано спать, я взял палку и пошел в поле. Было ароматно, пахло свежевспаханной землей, и, несмотря на поздний час, в воздухе слышалось пение жаворонка. Кругом было привольно и просторно, все располагало к лирике и вдохновению. На горизонте тянулся лес, из-за которого выглядывала колокольня села Малинки. Теперь, в сумраке, виднелся один только лес, а о колокольне можно было узнать только по зажженным на ней плошкам. Когда в одиннадцать часов раздался вдруг ее теноровый колокол, то я не мог противостоять искушению и зашагал в Малинки. Я застал уже обхождение вокруг церкви и вместе с толпой вошел внутрь, пробрался на клирос и пел с мужиками. Я был среди них, чувствовал, что они мои, а я их, и на душе было хорошо.
Раздался вдруг шум, народ расступился, и в церковь вошли Игнатьевы. Старушка была в белой наколке на голове, Софья в белом платье, а Серж во фраке. Это походило на парад, было несерьезно, но какая-то необъяснимая привлекательность окружала их, от них веяло изяществом, и казалось, что от их присутствия праздник становится лучше и святее.
После заутрени все стали христосоваться, было неловко не повидаться с Игнатьевыми, я сошел с клироса и поздравил их с праздником. Все они поцеловались со мной, и даже Софья, и спрашивали, почему я так долго к ним не приходил. Я отговорился работой, но, кажется, это вышло у меня довольно плохо. Всю обедню потом я простоял рядом с Софьей. Чувство радости и любви наполняло меня, но я боялся, что это счастье скоро должно окончиться для меня. А она то и дело лукаво взглядывала на меня и кокетливо улыбалась. Несомненно, она догадывается, что я ею увлечен.
— Поедемте к нам разговляться! — сказала она, когда мы выходили из церкви. А когда я отказался, она весело посмотрела на меня и, лукаво улыбнувшись, прибавила: — Я знала, что сегодня вы приедете в Малинки.
Светает, звонят колокола, попадаются навстречу и обгоняют меня мужики, которые кричат мне: «Христос воскрес!», а я иду через озимые поля, и южный, теплый ветер дует мне прямо в лицо. Поют высоко над головою жаворонки, и далеко, около больницы, кричат проснувшиеся грачи. Я иду и чувствую, что хочется жить и что эта девушка для меня дороже всего на свете.
Но что-то говорит мне против нее, какой-то внутренний голос предостерегает меня от нее, и я готов придавать значение ее кокетству и ее, быть может, совершенно невинной фразе: «Я знала, что сегодня вы приедете в Малинки».
1 мая. Я не узнаю себя, я потерял над собою всякую власть. Едва только я кончаю прием больных, как меня тянет к Игнатьевым; я тороплюсь, спешу, негодуя на лишнего пациента, и лечу туда, чтобы лишний раз убедиться, что меня там любят, что на меня там смотрят как на жениха. Нас стараются оставлять одних, мы просиживаем вдвоем до глубокой ночи.
Сегодня этот святоша, приживальщик Чубинский, поймал меня в саду, схватил за руку и, склонив голову набок, жалостным голосом сказал мне следующее:
— Доктор, я знаю, что в вас влюблена Софья Михайловна. Если вы женитесь на этой девушке, то вы будете счастливейшим из смертных. Но я вижу, что в ожидании вашего предложения она страдает, и умоляю вас: избавьте ее от этих бесполезных страданий и женитесь на ней поскорее!
При этом он томно, по-иезуитски посмотрел мне в глаза и поцеловал меня в губы.
Это уж совсем некрасиво. Неужели он шпионит за нами? Или, быть может, его подослала маман или даже сама Софи?
Это было бы ужасно!
14 мая. После разговора с Чубинским я не был у Игнатьевых ровно две недели. В эти две недели Софья вела себя нехорошо. Она притворялась больной, ломалась, за мною часто посылали, и когда я приезжал к ним уже не как знакомый, а как врач, она кокетничала со мною. Это оскорбляет во мне мою любовь к ней. Я чувствую, что еще немного — и я паду еще ниже, чем упал, и перестану чувствовать удары по самолюбию.
2 июня. Сегодня Марья Андреевна позвала меня к себе в комнату, долго рассказывала мне о том, как она была влюблена в своего покойного мужа и как он делал ей предложение. А потом она схватила меня за руку, поцеловала меня в лоб сказала: — Николай Николаевич, дорогой мой, я люблю вас, как родного сына, и была бы рада, если бы вы женились на Соне. Она хорошая девушка!
После этого она заплакала и попросила меня ничего не говорить об этом разговоре Соне.
Чувство негодования закипело во мне на это околпачиванье, на эту откровенную ловлю женихов, я ничего ей не ответил и вышел на балкон. Здесь я встретил Сержа. Он сидел на ступеньке и порошком и какой-то штучкой полировал себе ногти. Мне показалось это глупым и смешным, и я в сердцах спросил его, как ему не надоест целые дни околачиваться без дела и заниматься ерундой. Он надулся и ответил:
— А музыку вы во что-нибудь считаете? Или она для вас — апельсины? Кажется, у нас произошла размолвка, потому что целый вечер он не сказал со мною ни одного слова и перед тем, как не уезжать, нарочно вышел, чтобы не подать мне руки.
10 июня. Сегодня Софья сама бросилась мне на шею. Она сказала: «Возьмите меня замуж». Женщина может любить, может даже сама, первая, объясниться мужчине в любви — допускаю это, но целый ряд предшествовавших событий казал мне, что в данном случае я ошибся. Был превосходный вечер, вся природа, казалось, была создана для любви, и это объяснение звучало диссонансом с общим настроением и казалось профанацией настоящей, чистой, девственной любви.
Присылали верхового. Заболела Софья. Опять комедия. Это обидело во мне мою правду, мою профессию — и я не поехал. Получил от Сержа дерзкое письмо. Что ж, он прав! Если бы он умел отделять человека от врача, он не написал бы так.
Идет дождь, сверкают молнии, и гремит гром. Вся природа, кажется, оплакивает мою любовь, и мне хочется вместе с нею плакать, возмущаться, кричать, взывать к правде и негодовать. Я все еще люблю Софью и хотел бы вырвать из себя это слабое, бабье сердце, которое унизило во мне человека, мужчину и низвело меня на степень животного, повинующегося инстинкту!
Прочь эту проклятую любовь!
Но я кипячусь, возмущаюсь и все-таки сознаю, что я слаб, чтобы бороться с этим чувством, и что так можно любить только однажды в жизни.
Помоги мне, господь!
3. Ничто не происходит
Доктор Заречный поехал в губернский город, долго хлопотал в губернской земской управе и получил командировку по России для осмотра психиатрических заведений и изучения постановки этого дела на месте.
Перед отъездом он завернул к Игнатьевым проститься, но Софья Михайловна в это время была у тетушки Любови Андреевны. Провожая его, Марья Андреевна расплакалась, Чубинский склонил голову набок и смотрел на него печальными глазами, но Серж так и не вышел. Заречный нарочно медлил, обошел весь сад, но, не дождавшись Софьи, сел в тарантас и уехал.
Вместо него в больнице поселился другой врач, неинтересный, грубый, из семинаристов: он пил водку и вел компанию с начальником станции и с трактирщиком, у которых играл в карты и просиживал до утра.
С отъездом Заречного для Софьи окончательно опустела жизнь. Возвратившись от тетки и узнав, что приезжал доктор, она долго плакала, хотела ехать на станцию, чтобы проводить его, но потом примирилась и притихла. Она слышала, что брат ее послал Заречному дерзкое письмо, старалась объяснить этим охлаждение доктора к их семье, горько сетовала на Сержа, но в то же время в глубине души сознавала, что Заречный перестал бывать у них именно потому, что она слишком ясно показала ему, что рассчитывала быть его женою.
Бледная как тень, безнадежно опустив руки как плети и печально глядя вдаль, она ходила по аллеям сада и, казалось, таяла не по дням, а по часам. Она не высказывала никаких желаний, и все, что происходило вокруг нее, по-видимому, нисколько ее не интересовало. Ей говорили «иди», и она шла, ей говорили «сядь» или «ешь», и она садилась или ела. Какая-то внутренняя работа, недоступная постороннему наблюдению, происходила в ней, и каждую минуту можно было ожидать, что вот-вот все дело разрешится чем-нибудь неожиданным или же закончится болезнью.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Синий чулок.
