Read here

Слово похвальное Марку Аврелию

Антуан Тома · 1777 · Free in the US

11,823 words · about 50 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1777 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Слово_похвальное_Марку_Аврелию_(Тома)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Антуан Тома
Language
Russian
Published
1777
Length
11,823 words · about 50 min
Sections
3 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (3)

Continue:

Слово похвальное Марку Аврелию, сочиненное г. Томасом, членом Французской Академии

По двадесятилетнем правлении Марк Аврелий умер в Вене. Тогда упражнен он был войною против германцев. Тело его пренесено было в Рим, куда вступило оно, провождаемо рыданием и отчаянием народным. Сенат в печальном одеянии шел пред колесницею. За ним народ и войско. Сын Марка Аврелия следовал за гробом. Шествие было медленно, и молчание глубокое. Вдруг старец некий предстал среди народа. Рост его был высокий и вид сановитый. Все познали Аполлония, стоического философа, почтенного в Риме, и более за качества, нежели за старость уважаемого. Он был добродетелен во всей, строгости своего любомудрия, а сверх того, учитель и друг был Марка Аврелия. Остановился он близ гроба. Воззрел на него с скорбию, и вдруг, возвыся глас свой,

«Римляне! — вещал он, — вы лишились великого мужа, а я лишился друга. Не пришел я слезами орошати его праха. Злых токмо людей оплакивати должно, ибо содеянного собою зла уже исправити не могут. Но о том, кто шестьдесят лет был добродетелен и кто двадесять лет сряду был человечеству полезен, кто в течение жизни своей не совращался с пути истинного и кто на престоле не имел слабости; кто был всегда благ, праведен, милосерд, великодушен… почто о нем жалеть? Римляне! погребение праведника есть торжество добродетели, возвращающейся к существу вышнему. Освятим сей праздник нашими хвалами. Знаю, что добродетель в них нужды не имеет, но да будут оные залогом благодарности нашея. Великие люди подобятся богам. Мы за приятые от них благодеяния не имеем чем воздать, но в песнях славословим оные. Приближаясь к концу дней моих, о, если б я возмог, преходя словом жизнь Марка Аврелия, почтить пред очами вашими последние дней моих минуты! А ты, присутствуяй здесь, наследник и сын его, внемли добродетелям и деяниям отца своего! Днесь ты царствовати будешь. Уже ласкательство заразить тебя готово. Глас вольности, может быть, в последний раз услышится тобою. Отец твой, знаешь ты, не приучил меня изъясняться раболепно. Он любил истину; истина составит хвалу его. Да возгласит она же и твою в будущее время!

Похвала мертвым обыкновенно начинается хвалою их предков, как будто б великий человек имел нужду в знатном происхождении и как будто б малая душа могла быть возвышена достоинством, не ей принадлежащим! Да не раздражим, о римляне! самыя добродетели, помысля, что ей нужна порода. Колено ваше кесарей дало вам сряду четырех тиранов; но Веспасиан, первый возвысивший вашу империю, был внук сотника.

Прадед Марка Аврелия родился на брегах реки Тага. В отличность пред другими принес он в Рим добродетели, далеко от Рима утекшие, простоту и древние нравы. Наследие сие сохранилось в его доме. Се истинное благородство Марка Аврелия. Знаю, что был он сродник Адриану; но честь сию, буде то честь, почитал он опасностью; знаю, что хотели поколение его произнести от Нумы; но он был столь велик, что умел презрить сие мечтание гордыни. Он в единой правоте полагал свою славу.

Благодарение богам, что не родился он наследником престола! Вышний сан более душ повредил, нежели возвысил. Рожденный быть простым гражданином, стал он великим человеком. Может быть, был бы ни простолюдином, если б родился государем.

Все к его способствовало благу. Первое воспитание его было точно то, которое предки ваши толь драгоценным поставляли и которое уготовляет душе крепкое и здравое тело. Он от юности своей не был ослаблен роскошью. Не окружало его множество рабов, кои, примечая малейшие знаки его, почитали б за счастие повиноваться его своенравию. Дано было ощутить ему, что он человек; а привычка к терпению была первым ему научением. Бегание, борьба, воинские телодвижения утвердили совершенно его силы. Он покрывался пылию на том самом марсовом поле, на коем ваши Сципионы, Марии и Помпеи к подвигам навыкали. Я вам, римляне, воспоминаю сию часть его воспитания для того, что бодрственное такое учреждение начинает исчезать между вами. Уже подражаете вы тем восточным народам, у коих нега от самого рождения человека обессиливает, и души ваши прежде становятся почти расслаблены, нежель успевают себя познавати. О римляне! обидит вас, кто льстит вам; но я, вещая истину, изъявляю мое к вам почитание.

Сие первое воспитание сделало б Марка Аврелия простым токмо воином; но скоро с оным соединилось и учение. Язык Платонов знал он, как природный. Красноречие вразумило его беседовать с людьми. История судить о них научила. Познание законов государственное основание и твердость ему показало. Он прешел все законодательства и законы всех народов один с другим сообразил. Следственно, воспитан был совсем различно от тех, коим льстят уже и в самое еще время их слабости и невежества. Рабское подобострастие не страшилось обременить его трудами. Строгий порядок наблюдался в упражнениях юности его, и, быв сродник обладателю целого света, принужден он был просвещаться как последний гражданин.

Тако начинал успевать государь, долженствовавший царствовать над вами; но нравственное воспитание совершает человека и величество его составляет. Оно соделало Марка Аврелия. Сие воспитание началось от самого его рождения. Кротость, воздержание, нежное дружество — се свойства, представившиеся ему, исходящу из пелен; но что вещаю я? Он исторжен был из Рима и от царского двора. Такое зрелище почтено было опасным для него. И возможно ль, чтоб в Риме, где все пороки от концов вселенныя соединились, могла образоваться та душа, которая чиста и строга быть долженствовала? Научился ли бы он гнушаться великолепием тамо, где роскошь и самую бедность заражает? Презирать богатство тамо, где богатством честь измеряется? Быть там человеколюбивым, где все, что сильно, подавляет все, что слабо? Быть тамо благонравным, где порок не знает и стыда? Боги, покровители государства вашего, отвлекли Марка Аврелия от сея опасности. По трех летах, преселенный отцом своим в место уединенное, оставлен он был тамо залогом под стражу благонравия. Далеко от Рима, научился он творить будущее его блаженство. Далеко от двора, заслуживал он возвратиться в него владыкою.

Корыстолюбивый наследник с веселием считает тех, после коих ему сокровища достались; Марк Аврелий, возрастая, исчислял всех тех, кому во младенчестве своем одолжен был примером добродетели. „Отец мой, — вещал он вам, — учил меня не быть малодушным и женоправным. Мать моя научала меня убегать и от злой мысли. Дед учил благотворению, а брат предпочтению истины пред всем на свете“. За сие, римляне, точно за сие благодарит он богов в начале своего творения, в коем начертал он все чувствования сердца своего. Скоро потом учители наставили его в должностях человеческих, не словами, но примером. Не твердили ему: „Люби несчастных“, но пред очами его несчастным помогали. Никто не внушал ему: „Заслуживай друзей“; но он зрел единого из наставников своих, жертвовавшего всем своим имением другу утесненному. Я видел воина, который, подавая ему наставление в храбрости, обнажил пред ним грудь свою, всю ранами покрытую. Тако вселяли в него кротость, великодушие, правосудие, твердость в предприятиях. Я сам имел славу быть в обществе знаменитых сих учителей. Призванному в Рим из среды Греции в наставники ему, велено мне было идти в его чертоги. Если б он был токмо гражданин, я к нему пошел бы; но чаял я, что первое поучение государю долженствовало быть в зависимости и равенстве. Я дождался, чтоб он ко мне пришел. Прости сие мне, о Марк Аврелий! Я думал тогда, что ты государь обыкновенный. Скоро я тебя познал, и, когда ты требовал наставлений от меня, я часто научался с тобою.

Еще не вышел он из младенчества, уже горячность к добродетели явилась в его сердце. Двунадесяти лет посвятил он себя роду строжайшей жизни; на пятом-на-десять уступил он сестре своей все родительское свое наследие; на седьмом-на-десять он усыновлен был Антонином, и (я вещаю вам виденное мною) он плакал о своем величии. О день, чрез сорок лет оставшийся в моей памяти! Ходил он в саду своей матери; я был возле него. Мы беседовали о должностях человека в тот час, как пришли ему возвестить о его возвышении. Я узрел в лице его перемену, и долго казался он смущен и опечален. Между тем, сродники в радостном восторге его окружили. Удивленные его печалию, вопросили мы о причине. „Можете ль вопрошать меня о ней? — ответствовал он нам. — Я царствовати буду“.

С самого того времени Антонин стал для него новым учителем, наставлявшим его в великих добродетелях. Человеческая кровь почитаемая, законы процветающие, Рим спокойный, вселенная блаженна: се новое учение, чрез двадесять лет Марку Аврелию подаваемое.

Оно довольно было к соделанию человека великим; по сей великий муж имел свойство, отличавшее его от всех ваших государей: философия даровала ему оное. При слове философия я остановляюсь. Кое то имя, в некиих веках священное и в других проклинаемое, то почтение, то ненависть возбуждающее, от некиих государей злобно гонимое, от других посажденное с собою на престоле? О римляне! дерзать ли мне восхвалить философию в Риме, где толико раз последователи ее оклеветаемы и откуда толико раз они изгоняемы были. Отсюда, от сих священных стен, были мы влачимы на заточение в каменные горы и на пустые острова. Здесь книги наши пламенем пожранны; здесь кровь наша лилась под острием меча. Европа, Азия и Африка зрели нас, в странствовании и гонении искавших убежища в пещерах зверей диких, где осуждали нас на тяжкие в оковах работы с убийцами и злодеями [Музоний Руф, из благородных римлян, славный стоик, изгнанный из Рима при Нероне и заточенный на острове Гиярском, переведен был потом в Коринф с злодеями для рытья Коринфского протока. Тут, его узнав, один из друзей опечалился. „Напрасно, — говорил ему философ, — печалишься ты, видя меня роющего землю на пользу Греции. Разве тебе приятное было бы видеть меня с Нероном поющего и в свирель играющего на зрелище народном?“ Нероновы гонения на философию начались паки при Домитиане]. Но что! Неужели философия есть враг человеческому роду и гибель государств? Поверьте, римляне, старцу, познавшему осьмдесят лет существо добродетели и ревновавшему исполнить ее делом. Философия есть наука исправлять людей просвещением. Она общее есть нравоучение народам и царям, основанное на естестве и на порядке печном. Воззрите на сей гроб! Оплакиваемый вами государь был единый из премудрых. Философия на престоле соделывала двадесять лет блаженство целого света. Отирая людские слезы, опровергла она клевету тиранов.

Марк Аврелий с самого младенчества возлюбил ее страстно. Не искал он заводить себя в познания, для человека бесполезные. Скоро узрел он, что испытание естества есть бездна, и для того всю философию к единым нравам обратил. Прежде всего обозрел он окрест себя различные роды учений и умел избрать тот, который поставляет человека превыше самого себя. Тут увидел он, можно сказать, новый мир, в коем веселие и скорбь вменяются в ничто, в коем чувства потеряли над душою всю свою силу, где бедность, богатство, жизнь, смерть не значат ничего, где существует едина добродетель. Сия есть та самая философия, о римляне! которая вам Катона и Брута даровала. Сия подкрепляла их среди развалин падающей вольности. Она распространилася потом и умножилась при тиранах ваших. Кажется, что стала она необходимою утесненным вашим предкам, коих сомнительная жизнь была непрестанно под секирою неограниченныя власти. В сии нечестия времена она одна сохранила достоинство естества человеческого. Она научала жить, научала умирать, и когда тиранство повергало души в уныние, она воздвигала их с большею силой и величеством. Марк Аврелий предался ей ревностно. С того часа имел он ту единую страсть, чтоб быть удобным к труднейшим добродетелям. Все могущее способствовать ему в оном намерении было для него благодеянием небесным. Он благополучнейшим в жизни своей днем почитал тот, в который в первый раз услышал о Катоне. С признанием помнил он имена тех, от коих познал Брута и Фразея. Благодарил за то богов, что мог читать Эпиктетовы правила. Душа его соединилась с теми великими душами, кои до него существовали. „Сопричтите мя лику вашему! — вещал он. — Просветите разум мой! Возвысьте мои чувствования! Да научусь едину любить истину и творити правоту едину“. Для вящего утверждения добродетели в сердце своем хотел он проникнуть сам до источника должностей своих, хотел познать, если возможно, истинное намерение природы в рассуждении человека. Здесь, римляне, разверзается пред вами душа Марка Аврелия, связь его понятий и правила, на коих основал он свою нравственную жизнь. Не я, но сам Марк Аврелий представит очам вашим сие изображение. Я прочту вам писание, начертанное тому более тридесяти лет его собственной рукою. Тогда не был он еще императором. „Аполлоний! — вещал он мне, — прими сие писание, и если когда-нибудь удалюся я от чувствований, моею рукою начертанных, то постыди меня перед очами вселенной…“ Римляне и ты, наследник и сын его! судите ныне сами, сообразил ли Марк Аврелий свои деяния с сими великими понятиями и отступил ли хотя единожды от правил, кои чтил он уставом самыя природы».

Здесь философ несколько остановился. Неисчислимое множество граждан, ему внемлющих, придвинулись ближе для слышания его. Сему великому движению последовало тотчас глубокое молчание. Один, между народом и философом, новый император был смущен и, задумчив. Аполлоний, опершись одной рукой на гроб, а другою держав писание, начертанное самим Марком Аврелием, стал читать следующее:

БЕСЕДА МАРКА АВРЕЛИЯ С САМИМ СОБОЮ [*]

[*] — Известно, что Марк Аврелий оставил сочинение под названием: «От себя к себе». В оном видна философия возвышеннейшая и нравоучение чистейшее. Здесь одно только существо из него почерпнуто.

«Я размышлял нощию. Искал я, в чем состоит благо, на чем истина основана. Марк Аврелий! — вещал я сам себе, — доныне был ты добродетелен, или по крайней мере таковым быть желал; но кто ручаться может, что ты сего вечно пожелаешь? И кто тебе сказал, чтоб то действительно была добродетель, что называешь ты сим именем? Устрашился я сего сомнения и решился проникнуть, если возможно, до первых оснований, чтоб быть мне верну в самом себе и познать стезю, по которой человек последовать должен; место и время способствовали моим размышлениям. Нощь была глубокая и тихая, все окрест меня наслаждалося покоем. Я слышал токмо близ моих чертогов несколько движущиеся Тибровы воды; но сей непрерывный и глухой шум сам способствовал мысли, и я следующим рассуждениям предался.

Дабы познать, что есть добродетель, надлежит прежде познать, что есть человек. Вопрошал я себя: кто я? Признал в себе чувства, разумение и волю и зрел себя будто случайно и неведомой рукою поверженного на поверхность земную. Но откуда я? И кто мне дал здесь место? Для разрешения сего вопроса принужден был я вытти из самого себя и вопросить природу. Тогда взор мой обращался окрест меня и я рассматривал вселенную. Видя бесконечное множество составляющих ее существ, миры, приобщенные к мирам, и себя, толь мала и толь слаба, в углу земли заточенна и, так сказать, погибша в неизмеримости, пришел я несколько в уныние. Что же? — вопросил я самого себя. — Значу ли я нечто в природе? Вдруг воспоминание о моем разумении меня ободрило: Марк Аврелий что мыслит, то нигде погибнути не может. Тогда продолжал я мои изыскания и, примечая на все, рассматривал течение вселенной. Удивился я согласию, зримому повсюду.

Я видел, что в небесах и на земле все существа подают друг другу взаимную помощь. Итак, — вещал я сам себе, — вселенная есть то неизмеримое целое, коего все части между собою сносятся. Величество и простота сего понятия возвысили душу мою. Скоро сие согласие родило во мне нужную мысль о причине всего зримого. Для соображения толиких способов и для составления из толиких разделенных существ, можно оказать, существа единого потребна разумная душа. Душу сию назвал я всеобщею душою [Марк Аврелий следует здесь стоическому учению. Он держался правил оного, кои в сочинениях его везде видны]; я назвал ее богом. От имени сего ощутил я в себе некое благоговейное смятение, и вселенная представилась мне некиим священным веществом. Я нашел себе подпору и на ней остановился. Все действия приписал я сей причине. Видел я, что она впечатлевает свойственность единства всему сущему. Она дала неисчетным существам бездушным и чувствительным закон, их соединяющий, дабы вдруг заставить их пособлять и благу частному каждого и согласию всего целого. Особливо в разумных существах сей первообразный закон казался мне действующим с большею силою. Люди тайным побуждением ищут и влекут к себе друг друга. Тщетно страсти их разделяют; властительнейшая сила паки их совокупляет. Кажется, что существо мыслящее оставление и уединенно среди вещественного мира, а сама мысль имеет нужду сообщаться с мыслию. Другая связь представилася мне, а именно: пужды. Наконец, видел я людей, соединенных теснейшим образом. Для всех душ есть един разум, как и для всех веществ един свет. Буде же разум есть един, то надлежит быть и единому закону. Следственно, люди всех земель и всех веков подчинены единому законодательству. Они все суть сограждане единого града; сей град есть вселенная. Тогда чаял я зрети окрест себя упадшими все преграды, разделяющие племена людские, и я зрел уже едину семью и народ единый.

Далее усмотрел я, что по самому порядку природы есть между людьми общество. От сего часа представлял я себя в сугубом отношении. Я взирал на себя, как на слабую часть вселенныя, поглощенную в целом, влекомую общим движением, все существа влекущим; потом казался я себе будто отделенным от всего неизмеримого и соединенным с людьми чрез особенное сопряжение. Яко часть целого, Марк Аврелий, должен ты покоряться без роптания тому, что есть следствие общего порядка: отсюда рождается твердость в бедствиях и бодрствование, которое не что иное есть, как повиновение души твердыя. Яко часть общества, должен ты делать все то, что полезно человеку: отсюда истекают должности друга, мужа, отца, гражданина. Терпеть все, что налагает на тебя естество вселенныя, и делать все, чего твое человеческое естество требует, — се два твои правила. Тогда понял я, что есть добродетель, и не страшился более совратиться с пути правого».

Здесь Аполлоний, перервав, обратился к сыну Марка Аврелия. «Государь! — рек он ему, — слышанное тобою приличествует всем людям и может быть философиею Эпиктетовою, так же как и твоего родителя; но последующее до тебя принадлежит. Днесь услышишь ты философию государя и всех тех, кои царствовать достойны будут. Да вселится она в сердце твое! Внемли предместнику и отцу своему». Потом продолжал тако:

«Скоро, обратя мои понятия на самого себя, хотел я сии правила присвоить к моему поведению. Я познал, какое имею место во вселенной, рассматривал, какое место в обществе имею, и с ужасом узрел, что в оном поставлен я на чреду земных владык. Марк Аврелий! если б смешан ты был в толпе народной, ты б только за себя ответствовал природе; но миллионы людей повиноваться тебе будут; степень счастия, коим каждый может наслаждаться, есть определенна; все то, чего недосмотренном твоим недостанет к сему счастию, будет твое преступление. Если в целом свете прольется одна слеза, которую ты мог предупредить, ты уже виновен. Оскорбленная природа тебе скажет: я вверила тебе детей моих для соделания их блаженства; что ж ты с ними сделал? Почто на земле я слышала стенания? Почто люди, подъемля ко мне длани, просили прекращения дней своих? Почто мать плакала над младенцем, в свет рожденным? Почто жатва, определенная мною на пищу бедному, исторгнута из его хижины? Что скажешь на сие? Народные бедствия будут тебе обличением, а правосудие, стрегущее тебя, впечатлеет имя твое между именами недостойных государей!»

Здесь народ возопил: «Никогда! Никогда!» Множество гласов вдруг восстали. Один кричал: «Ты был нам отец!»; другой: «Ты не терпел утеснителей!»; иные: «Ты помогал нам в бедствиях!»; и тысящи людей единогласно: «Мы тебя благословляли, мы тебя благословим. О мудрый, благодушный, правосудный государь! Да будет священна твоя память, да будет она вечно обожаема!» — "Вы истину рекли, — вещал Аполлоний, — память его вечно пребудет незабвенна, но он, ужасаясь сам тех бедств, кои вам мог бы причинить, достиг до того, что соделал блаженство ваше и заслужил восклицания, раздающиеся над гробом его. Внемлите, что он продолжает.

«Дабы именем твоим не возгнушались, познай свои должности. Они объемлют все племена людские. Они возрождаются ежечасно и ежеминутно. Одна смерть гражданина скончевает твои пред ним обязательства; но рождение каждого налагает на тебя новую должность. Ты обязан трудиться днем, ибо день для человека к действию назначен. Часто должен ты без сна проводить и нощь, ибо злодеяние тогда не дремлет, когда государь покоится во сне. Потребна слабости подпора, потребно силе обуздание. Марк Аврелий! не помышляй более о покое. Он дотоле сокрылся от тебя, доколе несчастные люди и злодеи на земле пребудут.

Устрашенный моими должностями, восхотел я познать способы к исполнению оных, и ужас во мне усугублялся. Я видел, что обязательства мои были превыше человека, а силы не более человеческих. Надлежало б оку государя быть такову, чтоб могло оно обнять все удаленное от него на неизмеримое расстояние и чтоб все места государства его собрались под единую точку пред его взором. Надлежало б слуху его быть такову, чтоб мог он поражаться вдруг всеми стенаниями, всеми жалобами, всем воплем его подданных. Надлежало б могуществу его быть толь быстру, коль быстра воля его, чтоб разрушать и поражать непрестанно все силы, борющиеся со благом общим. Но состав государя есть толь же слабый, как и последнего из подданных. Марк Аврелий! между истиной и тобою непрерывно найдутся роки, горы, моря. Часто и одними стенами разделена она будет от твоих чертогов, но к тебе не достигнет. Займешь ты помощь от других, но она мало пособит твоей слабости. Дело, чуждым рукам вверенное, иль медленно, иль спешно, иль не на тот конец производится. Ничто так не исполняется, как понял государь; ничто он так не слышит, как бы видел сам. Благо доходит до него увеличиваемо, зло умаляемо, злодеяние оправдаемо, и государь, всегда слабый или обманутый, подверженный неверности или заблуждению тех, коим поручил смотреть и слушать, бывает непрестанно помещен между бессилием познавать и необходимостию действовать.

От исследования чувств моих прошел я к рассмотрению моего разума; сравнивал я и его с моими должностями. Я видел, что для благоуправления нужно почти божественное разумение, которое обозревало б вдруг все правила и оных присвоения, которое не было б господствуемо ни своей страною, ни своим веком, ни своим саном, которое обо всем всегда судило б по истине и никогда б ни о чем по приличиям. Сей ли же есть разум человеческий? Сей ли мой разум?

Наконец, я вопросил себя: благонадежен ли я сам на волю мою? Вопроси же себя: не все ли окружающее тебя имеет над душою твоею такую силу, чтоб совратить или отвлещи тебя от пути истинного? Марк Аврелий! (здесь Аполлоний устремил взор свой на нового императора) трепещи паче всего тогда, когда ты будешь на престоле. Тысящи людей устремятся исторгнуть от тебя волю твою, чтоб дать тебе свою; гнусные страсти свои поставят на место твоих страстей великодушных. Что ж тогда ты будешь? Игралище всего. Чая повелевать, будешь повиноваться. Наружность твоя будет царская, а душа рабская. Сему не удивляйся: тогда душа в тебе будет не твоя: она принадлежать станет тому недостойному и дерзновенному человеку, который ею овладеть захочет.

Сии рассуждения повергли меня почти в отчаяние. О боже! — возопил я, — когда поверженный тобою род человеческий на землю должен быть управляем, почто людей же избрал ты оным управлять? О существо благодетельное! подвигнись о царях на жалость! Они, может быть, более сожаления достойны, нежели народы, ибо, конечно, ужаснее зло творить, нежели терпеть. В сей час рассуждал я, не отречься ли мне от сея опасныя и страшныя власти, и уже решился было, совсем решился сложить венец…»

При сих словах казалось, что внимавшие в глубоком молчании римляне как будто убоялись лишиться своего государя. Забыли они, что нет боле на свете сего великого мужа. Скоро мечта сия исчезла. Тут казалось, что они в другой раз его лишаются. В смятенном движении все они преклонились ко гробу его; жены, младенцы, старики — все в ту сторону теснились, все сердца печалью воскипели, из всех очей лилися слезы. Скорбный и смущенный шум разносился во всем бесчисленном народе. Сам Аполлоний возмутился; бумага упала из рук его. Он обнял гроб Марка Аврелия. Казалось, что вид сего отчаянного старца умножал общее смятение. Скоро потом шум уменьшился. Аполлоний пришел в себя, как человек от сна пробудившийся, и с утомленными скорбию очами поднял он бумагу с гроба и продолжал колеблющимся гласом:

«Я не долго остановился на мысли, чтоб отречься от правления. Видел я, что веление богов призывает меня на служение отечеству и что я повиноваться должен. Когда, — сказал я сам себе, — казнится смертию воин, оставляющий место свое, то тебе ли свое оставить возможно? Или нужда быть на престоле добродетельну тебя устрашает? Тогда чаял я слышать тайный некий глас, мне вещающий: „Что б ты ни творил, всегда пребудешь человек; но постигаешь ли точно, до какой степени совершенства человек возвыситься может? Зри расстояние от Антонина до Нерона“. Я сим гласом ободрился и, не могши увеличить мои чувства, решился искать всех способов возвеличить мою душу, то есть просветить разум и утвердить волю. Сии способы находил я в самом понятии о должностях моих. Марк Аврелий! когда бог поставляет тебя главою над родом человеческим, то приобщает он тебя частию к правлению мира. Итак, от самого бога должен ты прияти разум на благоцарствие. Возвысься до него, размышляй о сем великом существе, почерпни из недр его любовь к порядку и к благу общему; да устройство вселенный научит тебя, какову быть устройству твоего государства. Предрассудки и страсти, владычествующие толикими людьми и царями, к тебе не прикоснутся. Ты будешь иметь токмо пред очами своими должности и бога и сей вышний разум, который твоим примером и законом быть долженствует.

Но воля последовать оному во всем не есть еще достаточна. Надлежит, чтоб заблуждение не могло развратить тебя. Тогда начал я подробно разбирать все мои мнения и каждое мое понятие сравнивать с вечным понятием о правоте и истине. Я видел, что нет иного блага, кроме того, что полезно обществу и с порядком сообразно; нет иного зла, кроме того, что сему противно. Я разбирал злы вещественные я зрел в них не иное что, как одно неизбежное действие законов вселенныя. Потом хотел я размышлять о скорби; уже нощь была глубокая, сон отягчал мои глаза. Я не мог долго ему сопротивляться, заснул и чаял зрети видение. Казалось, что внутри некоего пространного здания собрано было множество людей. Все они имели нечто сановитое и величественное. Хотя я с ними и не жил никогда, но черты лиц их казались мне знакомы. Вспомнил я, что в Риме взирал я часто на их изваянные образы. Я обратил на всех взор мой, как страшный и громкий глас раздался по всему зданию: „Смертные, научайтеся терпению!“ В тот час узрел я пред одним возгоревшийся пламень, в который простер он свою руку. Другому был предложен яд; он приял его и принес богам жертву. Третий, стоящий подле кумира упадшей вольности, держал в одной руке книгу, а в другой меч, на острие коего взирал. Далее узрел я мужа, кровию обагренна, но кротка и более спокойна, нежели сами мучители его. Я устремился к нему, вопия: „Тебя ль я зрю, о Регул!“ Я не мог видеть более его страдания и отвратил от него взор мой. Тогда усмотрел я Фабриция в бедности, Сципиона, в заточении умирающа, Эпиктета, в оковах пишуща, Сенеку и Фразея, с разверстыми жилами, взирающих спокойно на лиющуюся кровь свою. Окруженный толь великими и несчастными людьми, проливал я слезы. Казалось, что они тому дивились. Один из них (сей был Катон) подошел ко мне и рек: „Не жалей о нас, но подражай нам, и ты также скорбь побеждати научайся“. Между тем, казалось, что держимый в руке своей меч готов он был обратить в грудь свою. Я хотел остановить его, вострепетал и пробудился. Рассуждал я о моем сновидении и понял, что сии мнимые бедствия не имеют права колебать моего бодрствования. Я решился быть человеком, терпеть и творить благо».

«Но, — рек Аполлоний, — есть еще злы чувствительнейшие и ближе душе касающиеся. Неблагодарность, обида, клевета — словом, все пороки злых людей, кои нас терзают и обременяют. Марк Аврелий вопрошал сам себя: «Достойны ль все сии гнусные и жестокие люди, чтоб для них творити благо?»

«Философ, — прервал грубо речь его юный император, — и я также о том тебя вопрошаю».

«Государь! — ответствовал Аполлоний, — на сие внемли ответу отца и предместника твоего. Он в молчании полагает на весы все зло, кое человек приключает человеку, и тако беседует с собою:

«Источник твоих действий должен быть в душе твоей, а не в душе других. Оскорбляют тебя, но что до того? Бог твой законодатель и судья. Есть злые люди, но они тебе полезны. Без них что б нужды было и в добродетели? Ты сетуешь на неблагодарных! Подражай природе: она все даст людям и ничего от них не ожидает. Но обида? Обида унижает не того, кто ее терпит, но того, кто ее делает. Но клевета? Благодари богов, что враги твои, говоря о тебе зло, ищут помощи во лжи. А стыд? Но чего стыдиться человеку, правоту наблюдающему?»

Итак, решился он, если б надобно было, досаждать людям на то, чтоб делать им услугу; он согласился б быть и ненавидим ими, чтоб быть для них полезным.

Он положил на весы зло и хотел противу положити благо.

«Я вопрошал сам себя, — вещал он, — что такое есть людска слава? Она есть звук, в углу земли восстающий и исчезающий. Что ж похвала дворская? Есть дань, приносимая от корысти силе или от подлости гордыне. Что же власть? Величайшее злосчастие для такого, кто не есть человек добродетельнейший. Но жизнь?.. В тот час увидел я на месте, где размышлял, одно из тех песочных орудий, кои время измеряют. Взор мой на него устремился. Я смотрел на пылинки, кои, упадая, означали доли течения времени. Марк Аврелий! — помыслил я, — время дано тебе на пользу людям; что ж ты для них сделал? Жизнь протекает, годы исчезают. Они падают одни на других подобно сим песчинкам. Поспешай; ты между двумя безднами поставлен: между временем, тебе предшествовавшим, и между временем, по тебе грядущим. Среди сих двух пучин жизнь твоя есть точка; да ознаменится она добродетельми твоими. Буди благотворен, имей свободную душу, презирай смерть».

Произнося сии слова (он сам часто мне повествовал), ощутил он изумление в душе своей. Помыслив несколько, продолжал он:

«Неужель смерть тебя страшит! Нет, умирать есть не что иное, как действие жизни, и, может быть, самое легчайшее. Смерть конец сражениям приносит. Она есть то мгновение ока, в которое можешь ты сказать: уже добродетель моя мне принадлежит; она свободит тебя от величайший опасности стать некогда злобным. Марк Аврелий! ты пустился в море; следуй пути своему, и когда настанет конец плаванию, сниди с корабля и, стоя на брегу, богов благодари».

Сим образом рассмотрел он по порядку почти все то, что смущает и колеблет человека, дабы научиться об оном судить и все намерения свои располагать по намерениям природы. Он охранил себя против мнений; хотел охранить себя против чувств своих. Государь! кажется действительно, что человек сам сражается с собою и сам себе против положен. Разум составляет силу мою, а чувства слабость. Разум мой возвышает меня к понятиям о порядке и благе общем; но чувства мои унижают меня до пристрастных видов и низводят меня до самого себя. Тако разум мой возвеличивает меня, а чувства унижают. Отец твой восхотел их поработить, чтоб быть вольным, самему. От сего часа посвятил он себя роду строгой жизни и, сам себе вещал:

«Укрощу страсти мои, и из всех их ужаснейшую, ибо она есть и приятнейшая: укрощу сластолюбие, есть битва; должно непрестанно братися. Уклонюсь от роскоши, ибо роскошь чрез все чувства душу расслабляет. Уклонюсь от нее, ибо у государя роскошь истощает сокровища прихотям на удовольствие. Буду жить малым, как будто б был я беден: хоть я государь, но нужды мои суть нужды человека. Я не дам сну более того времени, которого отнять у него не возмогу. Каждое утро скажу себе: се час, в который усыпленные злодеяния пробуждаются, в который страсти и пороки вселенную объемлют, в который к почувствованию скорби возрождается несчастный, в который утесненный, восставая в темнице, паки тяжесть оков своих обретает; в сей самый час должны восстать добродетель, благотворение и власть священная законов. Да будут единые труды отдохновением в трудах моих! Если учение и дела занимать будут все мои часы, то забавы не найдут уже ни одного праздного из них на похищение себе».

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…