Read here

Оправдание моей жизни

Владимир Сергеевич Печерин · 1851 · Free in the US

70,349 words · about 4 h 56 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1851 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Оправдание_моей_жизни_(Печерин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Владимир Сергеевич Печерин
Language
Russian
Published
1851
Length
70,349 words · about 4 h 56 min
Sections
54 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (54)
  1. Front matter about 13 min
  2. ДУБЛИН, 13 ОКТЯБРЯ 1865 ГОДА1 under 1 min
  3. 1812 ГОД. ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ2 about 1 min
  4. 1815. ОДЕССА В КАЗАРМАХ9 about 7 min
  5. Г. Липовец, Киевской губернии. 1821 год about 6 min
  6. ХМЕЛЬНИК, ПОДОЛЬСКОЙ ГУБЕРНИИ. 1823 ГОД25 about 7 min
  7. 1823—182532 about 8 min
  8. (1830—1833) about 7 min
  9. (Memoires d’outre-tombe {*})48 about 5 min
  10. ЛУГАНО, И КАК Я ТУДА ПОПАЛ51 about 7 min
  11. КОММЕНТАРИИ about 18 min
  12. Пред расставаньем вернемся назад about 13 min
  13. БЕГСТВО ИЗ ЦЮРИХА5 about 3 min
  14. АЛТКИРХ about 2 min
  15. НАНСИ about 2 min
  16. ПУТЕШЕСТВИЕ В МЕЦ И СЛЕДУЮЩИЕ ЗА ТЕМ СОБЫТИЯ8 about 5 min
  17. ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ МЕЦА В ЛЬЕЖ (ПО-НАШЕМУ ЛИТТИХ)9 about 4 min
  18. ЛЬЕЖ (Liege) about 3 min
  19. ЛЬЕЖ (Liege)12 about 6 min
  20. (иллюстрированное издание)16 under 1 min
  21. maison de Londres about 3 min
  22. АПОСТОЛ КОММУНИЗМА19 И «CONSPIRATION DE BABOEUF» {*} about 7 min
  23. СКАЗАНИЕ О КАПИТАНЕ ФАЙОТЕ И ЕГО КАМЕРДИНЕРЕ24 about 1 min
  24. О КАПИТАНЕ И НЕЧТО О БОРОДЕ about 9 min
  25. СКАЗАНИЕ О КАПИТАНЕ ФАЙОТЕ И ЕГО КАМЕРДИНЕРЕ24 under 1 min
  26. О КАМЕРДИНЕРЕ about 5 min
  27. Pain bis et Liberte {*} about 9 min
  28. ФУРДРЕН — ЛЕКУАНТ — ПОТОЦКИЙ28 about 11 min
  29. (Из Четьи-Минеи) about 5 min
  30. 1840-Й ГОД33 about 1 min
  31. RELIGION SAINTSIMONISME {*} about 9 min
  32. СТРАХ РОССИИ — И РОМАН ЖИЗНИ37 about 11 min
  33. КОММЕНТАРИИ about 4 min
  34. ПУСТЫНЯ И ВОЛЯ1 about 5 min
  35. 1. КАРТЕЗИАНСКАЯ КЕЛЬЯ6 about 1 min
  36. 2. Сцена из «СПИРИДИОНА». about 3 min
  37. (1838—1840) about 6 min
  38. БЛАЖЕННЫ АЛЧУЩИЕ И ЖАЖДУЩИЕ ПРАВДЫ… 11 about 3 min
  39. 1840 about 8 min
  40. ПРИНЯТИЕ В ОРДЕН РЕДЕМПТОРИСТОВ19 about 7 min
  41. НОВИЦИАТ (1840—1841)22 about 7 min
  42. 1841—1843 about 3 min
  43. 1844—1845 about 7 min
  44. ФАЛЬМУТ23 about 6 min
  45. 1845—1848 about 9 min
  46. В 1846—1848 В ФАЛЬМУТЕ29 about 3 min
  47. Май 1848 about 4 min
  48. 1-го мая 1848 about 4 min
  49. От мая до августа 1848 about 8 min
  50. ТРИ ЖЕНЩИНЫ37 about 1 min
  51. ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА about 1 min
  52. ТРЕТЬЯ ЖЕНЩИНА about 1 min
  53. 1851 about 8 min
  54. ПРИМЕЧАНИЯ about 8 min

Continue:

Front matter

Оправдание моей жизни

Памятные записки

«Наше наследие», 1989, № 1-3

ДУБЛИН, 13 ОКТЯБРЯ 1865 ГОДА1

Любезнейший племянник! Знаете ли, чего вы от меня требуете? Ни больше, ни меньше как прислать вам несколько томов моей биографии. Оно бы, кажется, не трудно бегло рассказать главные факты моей жизни; но как же описать постепенное, медленное, многосложное развитие духа? Как размотать эти тонкие нежные нити мысли, крепко связанные неумолимою логикою жизни? — Ведь это почти то же, что написать целую историю философии. Для этого надобно время и терпение. В прошлом году я начал было писать свои записки; но после бросил. Может быть, снова за них примусь. Теперь же, чтобы удовлетворить вашему и ваших друзей желанию, я посылаю вам два из них отрывка — как задаток. Для остального надо время и терпение.

1812 ГОД. ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ2

Мы вступили в крепость Килию3, только что взятую от турок. Отец мой4 был тогда поручиком Ярославского пехотного полка. Мне было ровно пять лет. Наша квартира была в каком-то турецком доме напротив самых крепостных ворот со стороны Дуная. Там, бывало, с бастиона я смотрю: под стеною течет Дунай и на нем плавают наши два лебедя. За Дунаем на зеленом поле белелась палатка; перед нею сидел турецкий офицер с длинным чубуком; как теперь еще мерещится перед глазами: перед палаткой приходили и уходили солдаты. Это был размен пленников. У нас была одна большая комната с огромными шкапами во всю длину стены. В одном из этих шкапов меня клали спать.

Тут на турецком диване я сидел с указкою в руках: сам отец учил меня грамоте. Первую книгу мне дали в руки — «Сто четыре Священные Истории» Гибнера5. История смерти Спасителя6 сделала на меня чрезвычайное впечатление. Солнце померкло — земля потряслась — мертвые встали из гроба -завеса храма раздралась надвое — это зрелище потрясло всю душу — какой-то священный трепет пробежал по всему телу, волосы стали дыбом. Никогда, мне кажется, впоследствии, даже в самые пылкие годы юности, я не испытывал подобного ощущения.

Умереть за благо народа и видеть мать, стоящую у подножия моего креста, — было одно из мечтаний моей юности. Вот как первые впечатления влияют на остальную жизнь. Впрочем, кроме «Священной Истории» я читал все, что мне попадалось в руки. У отца моего была маленькая библиотека, состоявшая из драм Коцебу7 и романов г-жи Жанлис8. Здесь же, в крепости Килии, я в первый раз выступил на сцене. У нас зимовала небольшая Дунайская флотилия. Флотские офицеры зимою завели редут и театр. В одной пьесе Коцебу требовалась роль ребенка около моих лет. Мне предоставили эту роль. Я вышел на сцену, сказал выученные мною слова, получил два калача в руки и удалился за кулисы.

Кроме отца у меня был еще другой учитель — флотский офицер с деревянною ногою — достопочтенный и незабвенный Залеский. Он учил меня писать и рисовать носы и глаза. В одно прекрасное утро раздался гром пушек со всех укреплений, та что у нас все стекла треснули. Это было известие об изгнании французов из России.

1815. ОДЕССА В КАЗАРМАХ9

Полковой доктор Зоммер (разумеется, немец), заведывавший здоровьем моей матери, сказал ей однажды: «Этот ребенок будет или поэтом, или актером». Хорош пророк! Впрочем, он, может быть, и не совсем ошибся. Я, действительно был поэтом, — не в стихах, а на самом деле. Под влиянием высшего вдохновения я задумал и развил длинную поэму жизни и, по всем правилам искусства, сохранил в ней совершенное единство. Несмотря на разнообразные события, о_д_н_а и_д_е_я господствует над всем — это непобедимая вера в ту невидимую силу, которая вызвала меня на Запад и теперь в_е_д_е_т п_у_т_е_м н_е_з_р_и_м_ы_м к какой-то высокой цели, где все разрешится, все уяснится и все увенчается.

Я был также и актером. Я разыгрывал всевозможные роли. Я был подканцеляристом Временной Комиссии для решения счетов и счетных дел прежнего времени у Синего моста и был посажен под арест за нерадение к службе — кутил с гвардейскими подпрапорщиками, — потом вдруг перебрался на 5 этаж в Гороховой улице и жил там бедным студентом, пустынником, — был членом Профессорского института и п_о_ч_т_и профессором Московского университета, — бродил бесприютным нищим по Франции, — продавал ваксу на улицах Люттиха (Liege) в Бельгии, — был секретарем у английского капитана и за это получал пять франков в неделю, — наконец, я был республиканцем школы Ламенне, коммунистом, сен-симонистом, миссионером-проповедником — теперь, вероятно, я вступил в последнюю роль: она лучшая из всех и близкая к идеалу: я разделяю труды сестер милосердия и вместе с ними служу страждущему человечеству в больнице. Но что же было поводом доктору Зоммеру произнести такое обо мне пророчество?

В Одессе меня повезли в театр. Там играли «Эдип в Афинах» Озерова10. Теперь еще помню начало:

Постой, дочь нежная преступного отца!

Опора слабая несчастного слепца!

Печаль и бедствия всех сил меня лишили.

Надобно заметить, что м_н_е н_и_ч_т_о д_а_р_о_м н_е п_р_о_х_о_д_и_л_о. Какая-нибудь книжонка — стихи, два-три подслушанные мною слова делали на меня живейшее впечатление и определяли иногда целые периоды моей жизни. Возвратившись домой, я набросил на плечи шаль моей матери и начал расхаживать по комнате, как греческий царь. Высокие идеи театрального правосудия шевелились в голове моей. Мне хотелось быть правосудным царем — оправдать невинных, разбить оковы узников. У нас была какая-то большая белая книга: я начал в ней писать свои мысли и иллюстрировать их. Я нарисовал царя в венце и багрянице, сидящего на престоле; перед ним приводят пленников; он их прощает и велит снять оковы. С тех пор я каждый день представлял или греческих царей, или чувствительную драму К_о_р_а и А_л_о_н_з_о. Мне было 8 лет. С этого времени начинается моя ненависть к притеснителям, и я становился посредником между тиранами и их жертвами…

Тут же в Одессе умер наш полковой командир Андрей Карлович Мольтрах — горький пьяница. Какой-то полковой поэт написал ему следующую эпитафию:

«Стой, прохожий! Стой!»

Вижу у тебя штоф непустой:

Сжалься и мне немного налей!

Здесь лежит пьяный Андрей!

Было какое-то торжество в одесском соборе. Все офицеры в большом параде. Был тут и герцог Ришелье11. Отец меня подвел к нему, и Дюк (так его звали в Одессе) погладил меня по головке: вот я и получил благословение французского легитимиста12!

ПРОБУЖДЕНИЕ

Что я слышу? — голос милый

Песнь знакомую поет,

И, как Лазарь из могилы,

Тень минувшего встает.

Прояснися, прояснися,

Ранний сумрак вешних дней!

Сквозь туманы улыбнися,

Солнце юности моей:

После долгих треволнений

Вижу снова брег родной,

И толпа святых видений

Вновь мелькает предо мной.

Чудная звезда светила

Мне сквозь утренний туман.

Смело поднял я ветрило

И пустился в океан.

Солнце к западу склонялось,

Вслед за солнцем я летел:

Там надежд моих, казалось,

Был таинственный предел.

Запад, запад величавый!

Запад золотом горит:

Там венки виются славы!

Доблесть, правда там блестит.

Мрак и свет, как исполины,

Там ведут кровавый бой:

Дремлют и т_в_о_и судьбины

В лоне битвы роковой!

В броне веры, воин смелый,

Адамантовым щитом

Отобьешь ты вражьи стрелы,

Слова поразишь мечом!

Вот блестит хоругвь свободы!

И цари бегут, бегут;

И при звуке труб народы

Песнь победную поют.

Разорвался плен суровый.

Кончилась навек война.

Узами любви Христовой

Сочетались племена!

Гряньте звонкими струнами:

Где ты, гордый фараон?

Моря Чермного волнами

Конь и всадник поглощен.

Ныне правда водворится

В нашей Скинии святой.

Вечным браком съединится

Небо с юною землей.

Духов тьмы исчезнет сила.

И взойдет на небеса

Трисиянное светило —

Доблесть, истина, краса.

август 1864

В этих стихах целая программа. Все мечты и планы, с которыми я оставлял Россию.

С МОНТЕ-ПИНЧИО

Там, под куполом святым,

Звездочка любви всходила

И на свой любимый Рим

Взором матери светила.

Но подчас она бледнела

И, как факел меж гробов,

Тусклым пламенем горела

Над могилами сынов.

И сокрылося, как сон,

Рима дивное виденье,

И ты снова погружен

В жизни мутное волненье.

И к Неаполя брегам

Ты летишь с печальной думой:

Там, гуляя по гробам,

Прояснишь ли взор угрюмый?

Нет! напрасно ты бежал

От души глухого стона

Под навес швейцарских скал

И под купол Пантеона.

Все прекрасное пройдет.

Ветерок струит ветрило,

И к Германии унылой

Быстрый челн тебя несет.

Это было напечатано, кажется, в 35 или 36 году в «Московском наблюдателе» в статье: «Отрывки из путешествия доктора Фуссгенгера»14

ЖЕЛАНИЕ ЛУЧШЕГО МИРА15

(Из Шиллера)

Ах! из сей долины тесной,

Хладною покрытой мглой,

Где найду исход чудесный?

Сладкий где найду покой?

Вижу: холмы отдаленны

Зеленью цветут младой…

Дайте крылья! К вожделенной

Полечу стране родной!

Вижу, там златые рдеют

Меж густых ветвей плоды;

Зимни бури там не веют,

И не вянут век цветы.

Слышу звуки райской лиры,

Чистых пение духов,

И разносят вкруг зефиры

Благовония цветов.

Вот челнок колышут волны…

Но гребца не вижу в нем!..

Прочь боязнь! Надежды полный,

В путь лети! Уж ветерком

Парусы надулись белы…

Веруй и отважен будь!

В те чудесные пределы

Чудный лишь приводит путь.

Любезнейший племянник Савва Федосеевич!

Вы сами приглашаете меня продолжать мои записки. У меня к этому есть сильное побуждение. Жизнь быстро улетает. Мне хочется оставить по себе хоть какой-нибудь след. Может быть, когда меня не будет на свете, кто-нибудь случайно прочтет эти строки, и, если у него есть человеческое сердце, он пожалеет обо мне и скажет: «Этот человек достоин был лучшей участи».

При жизни батюшки неловко было писать о тех обстоятельствах, в которых заключается тайна моей жизни и без которых она осталась бы необъяснимою загадкою. Теперь надобно возвратиться назад, в Одессу, в 1815 год. Я остановился на словах: «С этого времени начинается моя ненависть к притеснителям, и я становлюсь посредником между тиранами и их жертвами». Теперь продолжаю.

По благому русскому обычаю, отец мой, разумеется, сек своих дворовых людей. Еще теперь слышу их вопли, как их драли, в конюшне. Мать подсылала меня к отцу ходатайствовать за Яшку или Ваську. Я плакал, умолял, целовал руки у отца, и иногда мне удавалось смягчить суровость русской судьбы… Но и мать моя сама была жертвою… Однажды она взяла меня за руку, повела в уголок и поставила на колени подле себя перед образом Святого Николая и со слезами сказала: «О, Святой Николай! Ты видишь, как несправедливо с нами поступают!» Между тем, в ближней комнате шла вечеринка. Песенники пели с бубнами и тарелками модную в то время песню:

Посреди войны кровавой

Истреблю тебя, любовь!

Разорву твой плен суровый

И свободен буду вновь!

Но царицею этого праздника была не мать моя, а д_р_у_г_а_я… Эта д_р_у_г_а_я — была жена нашего полковника, хитрая и красивая полька, с которою отец имел почти открытую связь… Тут я бросаю перо и невольно задумываюсь.

Вот где узел моей жизни! Вот таинство судьбы! Вот греческая трагедия! Вот Орест, отомщающий за обиду не отца, а матери! Думала ли маменька, какое впечатление слова ее оставят во мне? Эта обида, нанесенная женщине и матери, глубоко запала мне в душу. Какое-то темное бессознательное чувство м_е_с_т_и овладело мною и преследовало меня повсюду. Как иначе объяснить эту тоску по загранице, это беспрестанное желание о_т_д_е_л_а_т_ь_с_я от родительского дома, искать счастия где-нибудь в другом месте?

Мне было 12 лет в 1819 году, в Дорогобуже. — Я решил бежать во Францию. Какой-то офицер был женат на француженке, и они собрались ехать за границу. В день их отъезда я вышел за ворота и поджидал их. Как только они подъедут, — думал я, — я брошусь к их экипажу и плачевным голосом скажу: «Je suis un pauvre petit enfant — je veux aller en France — prenez-moi avec vous!»

Но никакой экипаж не проезжал, а далее ворот идти храбрости не стало. Но откуда же взялось это желание бежать во Францию? Неужели же от влияния французской литературы? Посмотрим.

Я начал учиться по-французски в 1817 году (то есть мне было 10 лет) у учителя народного училища в Велиже Витебской губернии. Первую французскую книгу я получил от одного из наших офицеров — это был роман Р_а_д_к_л_и_ф16 «La foret». Потом дядя, Василий Петрович Симоновский, прислал мне «Magazine des enfants», который я изучил с величайшим наслаждением. В Дорогобуже я читал Телемака17 и переводил его для маменьки. Тут же я читал трагедии Расина18 и сам разыгрывал их на уединенной сцене. Неужели же э_т_а литература могла иметь такое чрезвычайное влияние? Правда, с самого детства я чувствовал какое-то странное влечение к образованным странам — какое-то темное желание переселиться в другую, более человеческую среду. Правда и то, что в Дорогобуже это стремление было решительно к Франции. Всего забавнее, что в день Рождества Христова, когда с коленопреклонением торжествовали избавление России от Г_а_л_л_о_в и с н_и_м_и д_в_а_д_е_с_я_т_и я_з_ы_к, — я про себя молился за французов и просил Бога простить им, если они заблуждались! — Как трудно следить за этими тонкими нитями жизни! Какая тайна -развитие человеческого растения! Почему это семя пустило корни в таком, а не в другом направлении? Зачем же оно не раскинулось шире и роскошнее? Зачем такие бледные цветы, такие тощие плоды? А ведь стремление соков, желание развития было великое! Недоставало, может быть, воздуха, солнца и благотворного дождя. Русская зима все убила на корню! 0 ты, который читаешь эти строки, помни, что они написаны кровью моего сердца!

Г. Липовец, Киевской губернии. 1821 год

Jhr naht euch wieder,

right|Schwankende Gestalten… {*}

Гете

{* "Вы вновь со мной, туманные виденья… « (нем.) - первые строки „Посвящения“ из „Фауста“ И. В. Гете (в переводе Н. А. Холодковского).}

Принесли посылку с почты. — Откуда это? — Из Житомира, от книгопродавца Глюксберга. — Да что же это такое? — Это должно быть учебные книги для сына командира 2-го батальона 35-го Егерского полка майора Печерина. — Дайте ж развернем, посмотрим, какие это у_ч_е_б_н_ы_е книги. — Вотони: I. Discours sur l’histoire universelle p. Bossuet. 2. Lettres a Emile surla Mythologie par Demontiers. 3. La Henriade de Voltaire. 4. Emile de J. J. Rousseau.

Вот и все. Впрочем, Эмиль был не для меня, а для моего учителя, как р_у_к_о_в_о_д_с_т_в_о. Да! Судьба и мой учитель решили, что мне непременно надобно быть воспитанным по Эмилю. И чему тут дивиться? Учителю моему было около 24 лет от роду. Он был молодой человек очень приятной наружности с маленькими усиками и империялкою. Происхождением он был немец из Гессен-Касселя, он отлично говорил по-французски. Его звали В_и_л_ь_г_е_л_ь_м К_е_с_с_м_а_н. О религии его нечего и говорить. А в политическом отношении он был пламенным бонапартистом и вместе с тем отчаянным революционером. За каких-нибудь 50 рублей в месяц достать учителя и гувернера, все что угодно — отлично говорящего по-французски и по-немецки, с отличными манерами — ведь это для небогатого русского дворянина просто была находка! Я страстно полюбил моего учителя. Это была моя первая любовь. Он также привязался ко мне пламенною дружбою. Он действительно любил меня. Бог знает, что он думал обо мне, чего от меня ожидал и какие планы строил для меня в будущем. Вот один образчик: вот что он однажды писал ко мне: „Учитесь, развивайтесь, — поезжайте в университет. — Кто знает, что вам суждено в будущем? Может быть, какая-нибудь благородная нация выберет вас своим первым Консулом, а я, осчастливленный этим событием, радостно окончу дни свои возле вас“. Каково? — Вот и Дон-Кихот с его островом! И вот в каких идеях воспитывался сын бедного майора! — Впрочем, тут, может быть, была задняя мысль революции, как увидим после… Однако ж позвольте — не лучше ли было бы, например, вместо какого-нибудь немца, француза, отдать мальчика на воспитание какому-нибудь доброму священнику? — В этом позволено сомневаться. — Ведь я всего попробовал — даже православного воспитания. Вот, например, в 19-м году в Дорогобуже, Смоленской губернии, мы стояли на квартире в доме протопопа благочинного. Уж чего бы, кажется, лучше? Вот отец так и отдал меня ему в науку, и старик учил меня всему, что сам знал, — разумеется, когда был трезв. А то ведь он часто, как разгуляется, так хоть святых вон неси, так и пойдет в потасовку с своим сыном, парнем лет 20-ти. Не раз я видел, как этот благовоспитанный молодой человек таскал за бороду своего почтенного родителя. Но и тут, как и везде, женщина является добрым ангелом или благодетельною феею. Милая дочь протопопа, девушка лет 25-ти, очень меня полюбила и кормила меня вяземскими пряниками в великий пост. А пряников-то была бездна! Вся кладовая была переполнена сверху донизу, все полки были уставлены ими, словно какое-нибудь книгохранилище. А откуда же взялись эти пряники? А вот видите — накануне великого поста прихожане приходили на поклон к протопопу. Каждый бил челом святому отцу и подносил ему пряник, и вот эти пряники-то мы с Наташею и кушали.

А вот и другой образчик духовного воспитания. Где-то в Белоруссии на страстной неделе мы с маменькой пошли на исповедь к сельскому священнику. Он был какой-то ухарской молодец. Выслушав мою исповедь, он дал мне следующее поучение: „Будьте добрым мальчиком, ведите себя хорошо, и Бог вас наградит, и, когда вы подрастете, он дарует вам прекрасную жену!!“ — Ей-богу, это слово в слово так! Вот и духовное поощрение 10-тилетнему мальчику! Вот и надежда лучших благ! А о нашем полковом священнике так нечего и говорить. Он был разбитной малый, совершенно в уровень с своим военным положением. Как загнет, бывало, двусмысленную шутку, так что твой уланский вахмистр! Извините эти педагогические отступления — это просто так, для сравнения двух систем.

Учитель преподавал мне французский и немецкий языки, а остальные сведения я сам почерпал из разных источников: читал Conversations Lexicon, немецкую Библию, Siecle de Louis XIV de Voltaire, Pucelle d’Orlean, Astronomie de Mauportuis и романы Августа Лафонтена20. Ах! какую глупость сказал Пушкин: «мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь»!

У Кессмана была оригинальная метода. Он заставил меня писать на немецком языке дневник, то есть записывать маленькие события дня и мои собственные о них мысли, а потом он это поправлял. Для развития мысли и слога, мне кажется, это отличная метода — без сомнения, несравненно лучше так называемых тем или школьных задач, где, например, вам скажут: напишите-ка описание бури, или похвалу скромности, или расскажите сражение между Горациями и Куриациями (как мне задано было на французском экзамене в университете). К чему это ведет? Просто к фразам и амплификации, этой чуме истинного красноречия. Человек должен с младенчества учиться говорить правду, то есть выражать свои собственные мысли и чувствования и говорить только о тех предметах, которые ему совершенно известны, а не красть чужие слова или просто быть попугаем. Но отложим в сторону педагогию и поговорим о более серьезных предметах, paulo maiora cantamus! {Воспоем более возвышенное! (лат.)

С этими листками я вручаю вам заветные воспоминания и драгоценнейшее достояние души моей. Мало я забочусь о том, будут ли они когда-либо напечатаны; но счастливым себя почту, если они сохранятся как родное воспоминание в вашем семействе. Есть некоторые вещи, о которых я пока мест никак не могу говорить, — хотя, может быть, в них-то заключается главная тайна моей жизни; но вы узнаете их с_о в_р_е_м_е_н_е_м, если Бог продлит мне жизнь". (Прим. В. Печерина).}

Кессман жил на квартире у липовецкого городничего отставного поручика Сверчевского21. Они были задушевные друзья, и оба были глубоко замешаны в революционных проделках. В то время все подготовлялось к взрыву. Стихии были в брожении. Воздух был напитан электричеством. Может быть, одни близорукие в высших сферах не замечали этого. Говорили очень вольно — даже в наших военных кружках. «Недаром же в русском гербе двуглавый орел, и на каждой голове корона. Ведь и у нас два царя: Александр I да Аракчеев I». Даже простой народ громко роптал на Аракчеева.

Приближалось 14 декабря и, как все великие события, бросало тень перед собою. Полковник Пестель23 был нашим близким соседом. Его просто обожали. Он был идолом 2-ой армии. Из нашего и из других полков офицеры беспрестанно просили о переводе в полк к Пестелю". Там свобода! Там благородство! Там честь!" Кессман и Сверчевский имели ко мне неограниченное доверие. Они без малейшей застенчивости обсуждали передо мной планы восстания, и как легко было бы, например, арестовать моего отца и завладеть городом и пр. Я все слушал, все знал, на все был готов: мне кажется, я пошел бы за ними в огонь и воду…

Здесь рождается любопытный вопрос: а что бы я сделал, если б, действительно, пришлося к делу? Остался ли бы верным дружбе до конца? — или, может быть, по русской натуре я сподличал бы в решительную минуту, предал бы друзей и постоял бы за начальство? Ей-Богу — не знаю! Трудно отвечать.

Учение Кессмана совершенно меня преобразило. Идеи вольности и христианского равенства глубоко запали в душу, и я решился привести их к буквальному исполнению. У меня, разумеется, был мальчик — Ониська — который ходил за мною, подавал мне умываться и пр. Я решительно отказался от его прислуги, к крайнему неудовольствию моего отца. Я не хотел иметь рабов — я сам себе прислуживал. Когда солдаты делали мне фрунт (а как же? майорскому-то сыну!), я снимал картуз и учтиво раскланивался. Это было смешно и совершенно неприлично. Мне надлежало бы пройти мимо с надменным видом, не обращая на них ни малейшего внимания. — Все это было так из рук вон, что даже Афонька, камердинер нашего полкового командира, потерял терпение и, в каком-то порыве священного холопского негодования, сделал мне выговор. «Помилуйте, батюшка Владимир Сергеевич! Ведь вы вовсе не как следует русскому барину: вы словно какой-нибудь француз или итальянец!» Ах! если бы в эту минуту я замахнулся и дал бы ему оплеуху, — он, наверное, глубоко бы передо мной преклонился и признал бы меня за истого русского дворянина!

Я даже сделал попытку революционной пропаганды и политического красноречия. Какие-то мужики работали около нашего сада. Вот я грянул им речь о свободе! — Это тотчас же донесли в главную квартиру. Маменька сделала мне выговор, но с таким умом и тактом, которые очень хорошо показывали, что она вовсе не против свободы… Ах! она была святая женщина — гораздо выше своего времени и той среды, в которой она поставлена была судьбою.

Вот так-то я развивался по Эмилю — все кажется хорошо -одного недоставало: у Эмиля была Ю_л_и_я! Да как же? Ведь надобна же юноше чистая и святая привязанность для того, чтобы предохранить его от порока. Но как и где найти ее? Вот в том-то и дело! Найти женщину — как отец Анфантен24 искал ее даже на отдаленном востоке. Но ведь русская пословица говорит: на ловца и зверь бежит. И Юлия нашлась, но для этого надо перенести сцену в другую местность.

ХМЕЛЬНИК, ПОДОЛЬСКОЙ ГУБЕРНИИ. 1823 ГОД25

Und henlich in der Jugend Prangen,

Wie ein Gebild aus Himmelshohen,

Mit ziichtigen, verschamten Wangen

right|Sieht er die Jungfrau vor sich stehn. {*}

Шиллер

{* Там в неге юности чудесной,

Как дивный образ неземной,

В лице с стыдливостью прелестной

Он видит деву пред собой.

Из «Песни о Колоколе» Ф. Шиллера (перевод с немецкого Д. Мина).}

Мне было 16 лет. Я только что воротился из Киевской гимназии, где я пробыл около года, — к крайнему огорчению моей доброй маменьки. Да и было от чего огорчаться! Уж чего я не наслышался между офицерами и солдатами; но, признаюсь, никогда в армии я не слыхал подобных мерзостей, как в этом благородном пансионе (у директора гимназии). А ведь тут был цвет южного дворянства из Херсонской и других губерний. О, русское дворянство! «Изрекли уж Эвмениды26 приговор свой роковой, и секира Немезиды поднята уж над тобой!» Учитель-надзиратель (он был коренной русский) пансиона рассказывал нам с большим вкусом — con gusto — великие подвиги Екатерины II — не те подвиги, которые история записала на своих скрижалях, а другие, принадлежащие к тайной придворной хронике. Придворная жизнь, со всеми ее подробностями, была в глазах его высоким идеалом, к которому всем должно стремиться. Он же научил нас петь следующую песенку:

On parle de philosophic

On ne sait pas la definir,

Mais la seule digne d’envie

La mienne enfin — c’est dejouir,

Sourire a l’aimable folie

Pour mieux jouir, etre inconstant,

Les anciens sages de la Grece

N’etaientpas sages tous les jours,

On a vu souvent leur sagesse

Echouer aupres des amours

Sourire a l’aimable folie etc. {*}

{* Толкуют о философии,

He зная, что и сказать.

Моя философия — жизнь прожигать,

Улыбаться милым безумствам -

Жизнь прожигать! -

Веселее плыть по течению

И чувства менять.

Мудрецы Древней Греции

Мудры не всегда:

Пред любовью их мудрость

Сдает иногда…

Улыбаться милым безумствам и т. д. (лит. перевод с фр.).}

Вот в каких принципах воспитывалось русское дворянство. В этом случае я отдаю пальму Кессману: он по крайней мере дал моему уму более серьезное направление. Чего уж не преподавали в этой пресловутой гимназии! Даже психологию и римское право! Но все — ужасно поверхностно! Никто и ничему и не учился основательно. Это была фразеология, фантасмагория, п_ы_л_и_в_г_л_а_з_а-б_р_о_с_а_н_и_е — словом — умственный разврат! Если не ошибаюсь, таков был дух всех л_и_ц_е_е_в, ш_к_о_л, г_и_м_н_а_з_и_й того времени. Невольно подумаешь с Скалозубом, что уж лучше бы было учить там по-нашему: раз-два, а книги сберечь для важных лишь оказий.

Приближалось Светлое Христово Воскресение. Вся природа воскресала. Теплый весенний воздух призывал к новой жизни и тоске по родине. Прислали за мной Никифора привезти меня домой. Знаете ли что такое Хмельник? Тут была в старину турецкая крепость на пригорке, на берегу Буга. В 1823 еще видны были ее остатки. На месте крепости стоял довольно красивый господский дом. В нем жил отставной полковник Гофмейстер, управляющий имением графа Киселева. У него была жена и дети: мальчик лет девяти и девочка 12 или 13 лет — очень умненькая и очень недурная собою: роскошные каштановые волосы упадали на ее плечи, — голубые глаза, — греческий нос, — розовые щечки. Ее обыкновенно звали Б_е_т_т_и, а официально Елизаветою Михайловною.

Вот она-то предстала предо мною, как светлое видение, в незабвенный светлый праздник 1823 года. Мы не сказали ничего, но уж друг друга знали. Да и действительно так было. Кессман был теперь учителем в доме Гофмейстера. Драма нашей любви была им подготовлена — роли розданы и заучены. Все делалось буквально по Руссо. Едва ли кто теперь читает Новую Элоизу; но если вы ее читали, то знаете, что там есть знаменитая сцена п_е_р_в_о_г_о п_о_ц_е_л_у_я в боскете. Вот эту-то сцену мы и скопировали. В один прекрасный майский день, часов около трех пополудни, когда почтенные родители почивали, я пробрался заднею калиткою в сад управителя, перешел через деревянный мостик на Буге, повернул направо в рощицу. Там она ожидала меня с учителем. Учитель скрылся за деревьями — Б_е_т_т_и бросилась в мои объятия. — Все это было очень глупо, очень натянуто, смешно, — как хотите — но совершенно невинно. При этом она вручила мне письмецо с локоном ее волос и колечком. Долго, долго, почти до конца моего университетского курса, я хранил это сокровище. Как и где они погибли, — не знаю, вероятно, они канули вместе с прочим в омуте петербургской жизни.

Сцена в рощице повторялась каждый день. Под вечер я приходил в учебную комнату к концу уроков — маленького брата высылал вон, — учитель прятался за кулисы, и мы оставались с ней одни на несколько минут. — Бог мне свидетель! Никогда никакая дурная мысль не посещала меня в ее присутствии. Никакое облачко не помрачило этого ясного майского дня. Я приближался к ней с таким же благоговением, с каким у нас прикладываются к святым мощам и иконам…

О, zarte Sehnsucht, susses

Hoffen Der ersten Liebe gold’ne Zeit!

Das Auge sieht den Himmel often

Es schwelgt das Herz in Seligkeit {*}.

{* О, нега чувств, надежды сладость!

О, первой страсти миг златой!

Душа вкусила жизни радость,

Для ней открылся рай земной!

Из «Песни о Колоколе» Ф. Шиллера (перевод с немецкого Д. Мина).}

Я не могу не цитировать Шиллера, — его стихи вошли у меня в сок и кровь, перевились с моими нервами: словом, вся жизнь моя сложилась из стихов Шиллера, особенно из двух поэм: «Sehnsucht» и «Der Piligrim».

План жизни моей был готов. Я еду в университет, — оканчиваю курс, — получаю диплом, возвращаюсь в Хмельник и женюсь на ней. Каков план для сына русского майора, у которого за душой было около 60-ти душ в сельце Навольковом, Позняки тож! Ведь это хоть какому английскому лорду под руку! Но мы рассчитывали без хозяина. Роман наш продолжала три месяца и кончился самым трагическим образом. Родители Бетти как-то узнали о наших проделках, вероятно, маленький братец донес. Учителю отказали от дома. Он приготовился к отъезду. Вот тут влияние гимназии отозвалось на мне. Место бескорыстной самопожертвованной дружбы заступил какой то холодный расчетливый эгоизм.

Как скоро я узнал, что Кессман попал в немилость, я охладел к нему. Я хотел быть порядочным человеком и стоять хорошо в глазах начальства. Я равнодушно смотрел на его приготовления к отъезду. Вот это-то равнодушие нанесло ем смертельный удар. Бедный Кессман! Не первый ты и не последний, кто обманулся в русском юноше! Да где нам! Какого благородства от нас ожидать? Рабами мы родились, — рабами мы живем, — рабами и умрем. «Рабы, влачащие оковы, высоких песней не поют!»

За несколько дней до отъезда он попросил меня перевеся ему на французский Тассовы «Ночи». Накануне отъезда ввечеру он заперся в свою комнату, — хватил бутылку вина, — зарядил пистолет, приставил к груди и — прямо в сердце! Его нашли лежащим на полу, куски его сердца были разбросаны подле него лежали Тассовы «Ночи», забрызганные его кровью. Мне не позволили видеть его трупа. Священник отказался похоронить его на кладбище. Вот так его и зарыли в одном из курганов около Хмельника. Я ходил после на его могилу не то чтобы плакать, а так, чтобы совершить сантиментальный долг и покончить роман. Никто не мог совершенно объяснить что его побудило к этому отчаянному поступку. — Думали, что он слишком был замешан в революционных проделках и не знал, куда деваться. — Так погиб несчастный Кессман. Не мне его судить. Он заронил искру, которая еще не погасла. Он навсегда предохранил меня от несчастия сделаться верноподданным русским чиновником Николаевского времени…

Вскоре после этого мы оставили Хмельник, и я расстался нею навсегда. А что же сделалось с Сверчевским, задушевным приятелем Кессмана? Сверчевский? — Он моим же отцом расстрелян был в 1831 году, там, где-то недалеко от Липовца. А что ж делала в это время моя добрая маменька? Она оставалась тем, чем была всегда, — ангелом мира и жертвою искупления. Ее гостиная была в то время (1831) набита польскими дамами. Они со слезами, на коленях, умоляли о пощаде отцу, мужу, сыну — но что же она могла сделать против железной русской судьбы, которой представителем был командир 2-го батальона?

Ну, что же? удалась ли система Руссо? и какой был ее последний вывод? — А вот посмотрим! В 1825 году я поехал! Петербург и попал там в странное общество — общество гвардейских подпрапорщиков, мелких чиновников, актеров, ба летных танцоров, игроков, пьяниц, В_ы_ж_и_г_и_н_ы_х всякой рода — да что тут говорить о Выжигиных? Даже сам велики отец Выжигиных — Ф. В. Булгарин28 жил в одном со мною эта же в доме Струговщиковой, — хотя, впрочем, я не достиг до высокой чести быть лично с ним знакомым. (Только за несколько дней до 14-го декабря я видел, как он из окна разговаривал с Федором Глинкою29, стоявшим на улице.) — От этого нелепого общества я убегал в свой внутренний мир, в идеал, в Хмельник — к н_е_й! Единственным утешением моим было читать «Новую Элоизу» Руссо… Да, господа, смейтесь, сколько хотите: но все-таки согласитесь, что общество Сен-Пре31, Юлии и лорда Эдуарда все-таки лучше семьи Выжигиных. В страницах Руссо я дышал свободнее, я очищался, у_м_ы_в_а_л_с_я от грязи «Северной пчелы»31 и других произведений той эпохи. Среда, в которой я жил, проскользнула только снаружи, не коснувшись моей внутренней жизни: она меня спасла! Когда, наконец, в порыве благородного негодования, я прервал всякую связь с этим безобразным обществом и удалился в пустыню на пятый этаж в Гороховой улице, — о_н_а золотила мою темную конуру, ее светлый образ рисовался на стене, исписанной разными философскими изречениями. Когда я начал изучать Канта и в первый раз испытал упоение философского мышления, она улыбалась мне из-за философских проблем и благословляла меня на путь…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…