Москва и Тверь
I. Русский полон
На берегу в низовье Волги стоял базар. По степному простору рассыпалось множество шатров; армяне, греки, жиды, индийцы, хивинцы, хазары, итальянцы, русские раскладывали свои товары, большей частью, разумеется, награбленные татарами в подвластных Орде областях. Тут было много всего: ткани и мечи, книги и сапоги, скот и парча, а сверх того, и невольники. Главный торговец невольниками был Ицек Гамбургер, добродушнейшее на свете создание, краковский жид. Этот человек был вечно оборван, до невозможности грязен, вечно навеселе и за молитвой. Невольников Ицек Гамбургер скупал только русских; когда татары делали набег в русские княжества, они набирали пленных специально для Ицека, во-первых, потому, что Ицек ссужал их в долг (разумеется, за проценты) всякой дрянью, преимущественно греческим вином, которое он доставал откуда-то по неслыханно дешёвой цене; а во-вторых, потому что из торга русским полоном он сделал себе особый промысел.
В один из первых дней сентября 1319 года Ицек встал, по обыкновению, очень рано, плеснул на себя водой, покачался часа полтора, распевая молитвы и в то же время зорко поглядывая, все ли невольники у него налицо. Затем, закутанный в старые и драные одежды, вышел к своему «товару».
«Товар» этот представлял собой весьма печальную картину. Невольники были большей частью мужчины, потому что женщин, особенно молоденьких, Ицек предпочитал сбывать соседней черемисе, болгарам, хазарам в жёны или просто в работницы, а что оставалось, отправлял в Самарканд. Что же касается мужчин — то это были крепкие люди, которые могли проделать поход, почти без отдыха и при отвратительной пище, откуда-нибудь из Рязани или из Ярославля. Невольников Ицек запирал на ночь в деревянные колодки, одежды у них почти не было, а питались они преимущественно милостыней, которую Ицек посылал их просить по окрестностям.
Сегодня Ицек вышел из шатра, где у него самого, кроме кучи камыша, нескольких грязных войлоков и четырёх огромных бочонков греческого вина, ничего не было — не считая, разумеется, денег, зарытых под сорокапудовой бочкой. Он с любопытством посмотрел на лица просыпающихся. Ему показалось, что лица эти даже пополнели, оттого что вчера он угостил их целой половиной верблюда, купленного у живодёра. Верблюжье мясо, как известно, особенной мягкостью не отличается, но пленники ели его с таким наслаждением и так благодарили хозяина, что вчерашний день был для Ицека одним из счастливейших во всей жизни, и он питал смутную надежду, что, может быть, сегодня Бог его наградит за вчерашнюю добродетель.
— Ну! — заговорил он, весело хлопая в ладоши. — Ну и чего же вы не встаёте?! День такой хороший: солнце встало, и хан встал, и все нояны встали, и все купцы встали, и я сам, Ицек Ашкеназ, тоже встал.
— Здравствуй, Ицка! — закричали несколько человек. — Как спал?
— Хорошо спал, видел хороший сон…
— Да уж, — сказал один парень, сонно протиравший глаза огромными кулаками, — хоть бы раз тебе недобрый сон приснился!.. Сны видишь добрые, а дело на лад не идёт.
— И не говори! — сказал Ицек. — Не говори! Я сегодня видел во сне, что вы молились святым Флору и Лавру — и пошлют они вам какого-то очень важного человека, чтобы вас выкупить домой.
— А что же, братцы, — сказал один невольник, — ведь оно и вправду так может быть — мы всем святым молились, только не молились этим двоим. Надобно спробовать…
— Ты бы выпустил нас, Ицек, хоть немножко потянуться.
— Что ж, можно, — сказал Ицек, расстёгивая колодки. — Вы знаете, что Ицек хороший хозяин, только Ицек бедный человек.
— Да что, Ицек, — говорили в толпе, — ты ничего, твоё дело сторона. А что, твоей верблюжатины не осталось ещё? Что-то живот подёргивает.
— Отчего не осталось? Осталось. Когда у Ицека есть, так и у вас есть. Вот пускай старосты пойдут огонь разведут — и мы будем пировать. И вам будет весело, и мне будет весело, и всем будет весело!..
Старосты пленников, расправляя суставы, поднялись и заходили в толпе.
— Покойников как будто сегодня и нет… — сказал кто-то, недоумевая.
— Нет, кажись, никто не умер; только Алексей да Прохор не встают, знать, невмоготу стало, — сказал один пленник, сам истощённый до невозможности.
— Братцы, а что мы всё толкуем, что христиане, а молиться-то и не стали, — сказал ключник.
— А и то дело: давай молиться, братцы. Всё лучше, — сказал сонливый парень, прозывавшийся почему-то Суетой.
— Надо попросить здешнего владыку, чтобы попа нам прислал.
— А что, — сказал Ицек, — я сам пойду к владыке и скажу: «Дай попа!» И вдруг Ицек засуетился: его озарила счастливая мысль. — И знаете, что я сделаю, — сказал он, — я скажу владыке, чтоб поп почаще сюда ходил; пускай он молится, и вы пускай молитесь, и от этого вам будет веселее, и об этом Пётр-митрополит и вся Русь узнает, и выкупать будут вас больше, и от этого вам будет хорошо, и мне будет хорошо, и всем будет хорошо! А я же вам добра хочу.
— Ай да Ицек! — заговорили в толпе. — Жаль, что ты жид, а то, право, душа ты человек! У тебя даже в неволе живёшь — и то утеха есть.
— Ну так молиться, стало быть, братцы?
— Молиться.
Покуда полон молился, покуда ставили котлы и разваривали жёсткую верблюжину, Ицек ушёл, перед этим надавав кучу распоряжений десятку татар, карауливших полон.
Но едва Ицек отошёл от своего шатра, как вдруг раздался голос:
— Стой, Ицек! Куда тебя нелёгкая несёт?
Ицек вздрогнул. На другой стороне улицы стоял молодой человек, по лицу русский, а по одежде чистый татарин, — в уродливом войлочном колпаке, халате, с саблей у пояса.
— Иди сюда! — крикнул он властным голосом, и Ицек, узнав в нём Ахмета-Ибрагима, одного из приближённых ханши Баялынь, человека очень влиятельного, бросился к нему, утопая на каждом шагу в грязи.
— Ицек, жид поганый, душа-человек, скажи, есть ли у тебя бочонок вина самого лучшего мне в подарок?
Ицек заморгал глазами, одно плечо вздёрнул выше другого и стал похож на такого несчастного человека, у которого не то что не было бочонка вина, но даже самого себя почти не было.
— И нет ли у тебя в полоне какой-нибудь женщины, которая умела бы вышивать по-русски? Коли есть, так продай её мне, я тебе дам за неё целых два рубля серебра.
При этом Ахмет распахнул полу кафтана и вытащил из широкой и укладистой калиты [кошель, привешенный к поясу] два слитка серебра весом каждый в двадцать пять золотников. Ицек взял эти рубли, только что занесённые на Русь из Китая, посмотрел на них, постучал одним об другой, зубами попробовал, несколько раз подбросил на руке и вернул Ахмету.
— Бочонок вина хозяину, — сказал он, — я и так давным-давно готовлю, потому что хозяин добрый человек, скоро мурзой будет, а может быть, на какой-нибудь из ханских дочерей женится. А вышивальщицу я продам за три рубля, потому что я знаю, что вышивальщицы в Орде стоят дорого, и за них дают по пяти, по шести рублей.
— Более двух рублей не дам, — сказал решительно Ахмет. — Хочешь продать — хорошо; а не хочешь — в другом месте сыщу.
— И зачем, господин, так говоришь? — возражал Ицек, махая руками как мельничными крыльями. — Пусть хозяин поверит мне, что теперь ни у одного торговца невольниками в Орде вышивальщиц нет.
— Ни у кого нет? — спросил Ибрагим.
— Пусть глаза мои лопнут, пусть ни мне, ни жене моей, ни сынам моим, ни всему племени моему вовек счастья не будет!
— Так вот что, Ицек, — сказал Ахмет. — Возьми два рубля, а вышивальщицу и два бочонка вина доставь — иначе знаешь что выйдет?.. Я покупаю не для себя, а для ханши.
Ицек развёл руками, согнулся в три погибели и повиновался. Если бы он не продал вышивальщицу, то Ахмет мог бы немедленно позвать караульных и взять у него и вышивальщицу и что угодно даром. До хана и до ханши весть об этом, разумеется, не дошла бы, а если б и дошла, то они бы не огорчились — жалованья двор их не получал и пользовался правом жить на счёт всех имущих.
Ахмет зашагал к шатру Ицека, распахнул сколоченную из досок калитку и нахмурился — жалкий вид исхудалых земляков точно ножом резанул его в сердце.
— Эй, вы, полон! — крикнул он. — Где у вас тут бабы?
— А вон в том углу, — отвечал один из невольников.
— Вот сюда, сюда, — указывал Ицек. — Вот и она: женщина хорошая, добрая и ещё не старая.
В полусгнившем сарафане — на ней не было больше ничего — сидела «женщина хорошая, добрая и ещё не старая» на голой земле возле небольшого огонька, а около неё увивались две девочки, из которых одной было десять лет, а другой лет восемь. Она пекла им на огне кусок верблюжатины. В нескольких шагах от неё сидели и лежали на земле и другие женщины, такие же исхудавшие, измученные, поруганные татарами.
— Вот это вышивальщица и есть.
— Ты, тётка, умеешь вышивать? — спросил её Ахмет.
— А как же, батюшка, — отвечала она с испугом, — как же, родной, всякую нашу бабью работу знаю — что прясть, ткать, шить, вязать, вышивать.
— Ты сама из каких же?
— Рязанская, батюшка, рязанская.
Ахмета передёрнуло.
— Из самой Рязани?
— Из самой, батюшка, из самой!
— Ты чьих же?
— А Барсуковых, батюшка, Барсуковых!
Ахмет попятился.
— Тех, что подле Троицы живут? — спросил он.
— Да ты, родной, почём знаешь, ты сам, что ли, из Рязани?
— Да, из рязанских, — отвечал Ахмет. — Как же ты сюда попала?
— Да так, батюшка, попала, как все попадают. Покойника моего Ивана Дмитриевича Барсукова, может, знавал?
— Ну, — сказал в волнении Ахмет. Он некогда был приятелем и даже другом Ивана Барсукова, рязанского посадского, крестами с ним поменялся.
— Ну, вот орда поганая, прости Господи моё согрешение, нашла на Рязань. Покойник вышел на них с полком, там его и убили. Было у нас трое деточек, ещё маленьких: младшему-то был всего третий месяц, среднему — полтора годика, а старшей девочке моей третий годочек шёл. А тут татары ворвались — всех моих деточек за ногу да об угол… Вот с тех пор третий год я здесь в Орде мучаюсь. Ну, сам знаешь нашу жизнь-то полонянскую, одного сраму сколько вытерпела!.. Да ты, батюшка, сам-то в Рязани из каких?
— После потолкуем, — резко оборвал её Ибрагим, которому было не по себе. — А теперь ступай за мною, я тебя купил у Ицека.
— Дядюшка, отец родной, господин милостивый, помилуй ты меня бедную, оставь в полоне!!! — закричала она и бросилась ему в ноги. — Не покупай, не покупай!.. Здесь живу, здесь и помереть хочу!
Ахмет стоял в недоумении. Ицек развёл руками и вопросительно посмотрел на прочих женщин и мужчин, собравшихся около них.
— Тут такое дело, — сказал сонный Суета. — Это ей девочек жалко.
— Девочек моих! — вопила вышивальщица. — Девочек моих жалко мне! Оставь меня с девочками!..
Девочки тоже плакали и хватались руками за лохмотья вышивальщицы.
— А чьи это девочки? — спросил Ахмет.
— А я знаю? — сказал Суета. — Тут умерли две бабы в полоне, девочки от них и остались…
— Так они ей не родные?
— Да совсем не родные, — затрещала бабёнка Арина. — Одна можайская — вот эта, большенькая; здесь её Русалочкой зовут — коса-то видишь какая, а Маринка…
— Ты вот что, хозяин, — перебил Арину Суета. — Коли есть у тебя душа христианская…
— И зачем христианская? — залепетал Ицек, зная, что Ахмет мусульманин. — И на что христианская? И не надо христианской души, душа бывает всякая.
— Так ты, — продолжал Суета, не слушая Ицека, — купи-ка её, человече добрый, вместе с детьми. Баба она хорошая.
— С детками, с детками купи, хозяин! — заговорил весь полон.
— Нельзя её без детей купить, — решил влиятельный ключник.
— Заставь за себя Бога молить, — вопила вышивальщица, — не покидай моих девочек. Вели что хочешь мне делать, только пусть деточки при мне будут!
— Идёмте, — сказал Ахмет. — Вставай — и пойдём. Ступай с девочками.
— Но как же? — спросил Ицек. — Так нельзя! И вышивальщица, и девочки, и две бочки — и всего два рубля серебра.
— Ну, иди за мной, — продолжил Ахмет. — За бочками вина я пришлю, а вот тебе, пёс поганый, три рубля.
Он достал из калиты и отдал при всех Ицеку три серебряных слитка.
— Прощай, матушка, голубушка, Прасковьюшка, не поминай нас лихом! — загомонили бабы.
Прасковья кланялась им в ноги, девочки тоже впопыхах кидались в ноги всем и затем, сопровождаемые Ицеком, вышли за калитку.
Ахмет был сыном рязанского попа. Отец его был благочестивый, книжный — лет с двенадцати Фёдор (прежнее имя Ахметки) читал Апостола и пел на клиросе. Жажда к учению была у мальчика страстная, но удовлетворить её в Рязани было трудно — после татарских погромов книг оставалось очень мало, а книжных людей и того меньше. С помощью генуэзца, часто бывавшего в доме его отца, мальчик выучил даже латинскую и греческую азбуку. Однажды отправились они с отцом за город к соседнему священнику и по пути встретились с татарами. На глазах Фёдора отца убили, а сам он, пойманный на аркан, попал в Орду, где его немедленно продали.
Побывал он в киргизской степи, на китайской границе и наконец попал в Пекин, где тогда царили монголы. Монголы в это время с жадностью учились у индийских и тибетских буддистов новой вере. Фёдор попал в повара к одному из вельмож богдыхана и со страстью отдался изучению языка и книжной мудрости, но одно только вынес он из семилетней своей жизни в Пекин — что знание и истина немыслима на Руси, что там всё глухо и пусто, что Русь — капля в море, в сравнении хотя бы с тем же Китаем, где учёность никому не в диковину и где на все прочие народности смотрят как на варваров. Вельможа, у которого он служил, был послан при посольстве в Персию. Он взял с собою Фёдора, как человека, знающего разные науки, и человека книжного, сделал его почти своим секретарём. Но в Персии на посольство напали разбойники, Фёдор спасся каким-то чудом, опять был продан и попал в невольники к одному мулле. Мулла был человек грамотный, он обласкал невольника, целые дни толковал с ним, расспрашивая его о Руси и Китае. Фёдор с жадностью накинулся на арабский язык, и страстные слова Корана впечатлили его. Через полтора года он принял мусульманство и сделался из Фёдора Ахметом. После нескольких лет жизни в Персии он отправился на Волгу и на первое время пристроился при дворе ханши Баялынь. Баялынь, видя его большие знания, стала для начала поручать ему собирание для неё всяких редкостей. Ахмет знал толк в произведениях Персии, Китая и Руси и как-то раз в разговоре с ханшей заметил, что никто так хорошо не умеет вышивать, как русские женщины. Баялынь на это несколько обиделась. Сама воспитанная в степи, она умела вышивать, как все монголки и все татарки шелками по коже. Ткать они не умели, холста не знали, но получали шёлк из Китая. Баялынь велела принести русскую рубаху и ручник и немедленно потребовала, чтобы ей отыскали русскую вышивальщицу.
Глубоко был потрясён Ахмет неожиданной встречей с женой старого приятеля. Разом вспомнилось Ахмету всё его детство. Рязань, тёмная церковь с расписанными стенами и Страшным Судом при входе, — и воспоминания эти, как воспоминания прежнего невежества и отсталости, сдавили его грудь. Он молился много и часто о том, чтобы Бог Магомет просветил бедную, погрязшую в невежестве Русь, чтобы перестал наказывать её смутами и беспорядками за то, что она до сих пор не пришла к мусульманству. Он любил Русь, но любил по-своему: не по-сыновнему, не по-братски, а свысока.
Он шёл по грязной улице Орды, шагах в трёх за ним плелась ободранная Прасковья, и за лохмотья её держались две девочки: тоненькая и худенькая Маринка и высокая Русалка, то и дело оправлявшая свою тяжёлую русую косу. Так вышли они на торг, где стояли целые ряды шалашей и балаганов, занятых купцами. Были ряды генуэзские, ряды бухарские, московские, новгородские, торжковские. Каждый ряд составлял отдельную корпорацию, выпускал свою серебряную монету и свои собственные кожаные значки, которые подымались и падали в цене, как ныне векселя торговых домов и акции компаний. Каждый ряд определял цену своим товарам, и никто из членов его не имел права её сбить.
Ахмет оглянулся подумал немного и направился к новгородцам.
Старостой новгородских рядов был молодой богатый купец, или, как тогда говорили, гость, Фёдор Колесница.
Ахмет махнул рукой Прасковье, и та зашагала со своими детёнышами прямо в его лавку.
— Вот рубль, — сказал Ахмет, вынимая свою калиту и подавая слиток Колеснице. — У тебя готового женского платья нет?
— Мужского, — отвечал Колесница, — сколько душе угодно, а женского мы не возим.
— Дня в два, — спросил Ахмет Прасковью, — успеешь ты обшить себя и детёнышей?
— Успею, родной, успею, — кланялась и плакала Прасковья.
— Тогда забирай у купца, что надо.
Колесница вынул из ларя холст немецкий, иголки, нитки, кусок сукна развернул, и Прасковья мигом встрепенулась. Она стала торговаться — и на рубль набрала всего, что ей было нужно.
Высокий, плечистый, кудрявый Колесница искоса смотрел на неё и на Ахметку.
— Ты что же, — сказал он, усмехаясь, — рабыню себе русскую купил?
— Не себе, а ханше, — отвечал Ахмет. — Я ей похвалился, что нет на свете вышивальщиц лучше русских.
— Ты вот что тогда, тётка, — сказал Колесница, обращаясь к Прасковье и пристально в неё всматриваясь. — Если тебе что понадобится для вышивания, приходи к нам, к новгородцам, а на память возьми от меня вот ещё кусок холста да и лихом не поминай нас.
— Спасибо, родной, спасибо. Буду за вас вечно Бога молить и девочкам закажу.
— Что, господин, — спросил Колесница Ахмета, — ты и их небось в бусурманскую веру приведёшь?
— Чего их приводить в какую-нибудь веру? — спросил Ахмет. — Разве от женщин веру спрашивают? Пусть как хотят — вольны и кумирам русским поклоняться.
— Так вот что, тётка, — продолжал Колесница, — ты нас, новгородских купцов, не забывай…
— Не забуду, батюшка, не забуду, — кланялась в пояс Прасковья.
— Жить-то она где будет? — спросил Колесница.
— Первое время, покуда не оденется, у себя подержу её; а там дальше что царица скажет.
И он вышел с Прасковьей и детьми из рядов, привёл их домой и тут же велел своим жёнам накормить их досыта. Первый раз после многих и многих лет поели бедные полонянки по-человечески, а затем Прасковья засела за кройку и шитье. Через два дня была она уже в сарафане, хотя не вышитом. Девочки были и сыты, и умыты, и одеты. Она начала расшивать ручник красными и синими нитками, чтобы показать образчик своего искусства ханше.
А Фёдор Колесница думал думу.
Как только Ахмет, Прасковья и детёныши вышли из его лавки, он послал к соседним новгородцам-купцам и рассказал им, какие были у него покупатели.
— Прасковья, братцы, — говорил он им, — показалась мне бабою доброй, только крепко запугана. Будет она у ханши в вышивальщицах, будут заказы через неё. Сложимтесь-ка мы да и поклонимся ей нитками, холстами, штукой сукна немецкого, ножницами, иголками.
Новгородцы подумали и решили, что от поклона их торговле убытка не будет, а Прасковья, глядишь, и замолвит как-нибудь ненароком доброе слово о них ханше и выхлопочет через неё новгородцам грамоту на беспошлинный торг в Персии и Хиве, чего они давно добивались. «Только уж если кланяться ей, так кланяться не одним, а пойти вместе с москвичами. Нам всем у ханши рука нужна».
Москвичи почесали затылки, согласились.
И вот прежде чем несчастная Прасковья с детьми успела представиться ханше, ей натащили столько кусков всяких тканей, сколько она отроду не видала. И засела она усердно за работу: шила-вышивала, вышивала-шила, — и не прошло полгода, как эта несчастная, убитая судьбою и горем Ицекова полонянка была не только разодета и разубрана, не только подружилась с ханшей Узбековой, но и сделалась её наперсницей.
II. Ордынский суд
Вежа, в которой собрался ордынский совет, помещалась в одной ограде со всеми прочими вежами, составлявшими и дворец, и двор хана Узбека, или, как его называли русские, Азбяка. Ограда и вежа были сделаны из золотой и серебряной парчи генуэзской, византийской и китайской; столбы были перевиты золотой проволокой или обложены золотыми и серебряными листьями; верёвки были шёлковые — словом, всё блистало роскошью, но в то же время всё было крайне неряшливо. Парчи везде были залиты салом, молоком и захватаны грязными пальцами; оборванная прислуга тут же, в этой же ограде, резала баранов, потрошила их на голой земле; собаки шлялись. Лишь Кавказ блистал вечными снегами и переливами всех возможных цветов, начиная с фиолетового и кончая тёмно-зелёным.
Узбек-хан был на охоте за Тереком, на реке Сивинце, под городом Дедяковом, недалеко от Дербента; за ханом двинулся его двор, где одних жён было с ним до 560, и у каждой жены своя вежа и при каждой из них своя прислуга. За ханом двигалось с полмиллиона всякого народа, князей, воевод, вельмож, книжников, послов, гонцов, писцов, сокольников и всякого рода людей служилых и неслужилых. К ним присоединялись греки, жиды, армяне, генуэзские торговцы, русские гости каждый со своим шатром, каждый со своей вежей, своим товаром, — и всё это занимало пространство вёрст пять в длину и ширину.
Было прохладное сентябрьское утро. На небе кое-где скользили лёгкие облака, воздух был чист, горы сияли. В веже, где помещался совет, на куче подушек сидел владыка всех народов — от Чёрного моря до Белого, от Самарканда до Карпат — Узбек-хан.
В 1319 году Узбек был ещё очень молодым человеком, лет 28-ми, в цвете сил, искренно желавший сделать что-нибудь путное для подвластных ему земель. Выбранный ордынцами в ханы после смерти дяди Тохты-Менгу-Темира, Узбек искал вокруг себя толковых и даровитых людей, которые, как министр Темучина, Чингисхана, могли бы ввести какой-нибудь порядок в управление и усилить его власть, не ослабляя трепет пред его именем и не притесняя подвластные ему народы.
Вдоль золотого шатра сидели советники, любимец хана Кавгадый, немолодой татарин, с очень узкими глазами, оттопыренными ушами и широким приплюснутым носом. Это был человек живой, бойкий и очень тщеславный и отроду никого не прощавший.
Кавгадый был хитёр и думал только о себе. Товарищ его, Ахмыл, человек более молодой, назывался в Орде делибашем, то есть сорвиголовой. Как в битвах, так и в советах он с жаром бросался на всё, но за что ни брался, всякое дело у него из рук валилось, что он объяснял враждой, и опять брался за новое предприятие. У самого входа в вежу сидел худой, бледный, угрюмый Чол-хан, прозванный русскими Шарканом или Щелканом: он был непримиримым мусульманином и считал, что всех гяуров следовало бы перебить, если они не признают, что «нет Бога кроме Бога, а Магомет пророк Его». Из прочих влиятельных людей в совете был ещё мурза Чет, человек с добродушным лицом и не совсем татарской кровью; впрочем, в Орде, особенно в высших сословиях, татарская кровь начинала тогда переводиться, так как большинство жён и наложниц ордынцев были персиянки, черкешенки, русские, гречанки, армянки.
Все сидели чинно, поджавши ноги, сложа руки на животе и уставив глаза в землю. Подле ханского дивана сидел на кошме рязанец Ахмет. Прасковья так расхвалила его ханше, так поддержала земляка, что Узбек произвёл его в свои секретари и прозвал Чобуганом — монгольское слово, означающее: шустрый, проворный, разбитной.
— Теперь, — сказал Чобуган, держа пред собой непомерной длины свиток, исписанный по-татарски, — предстоит решить вопрос, по каким законам судить бывшего великого князя Михаила, сына Ярослава. С принятием нами закона, ниспосланного через святого и славного пророка Магомета, у нас теперь два закона: первый — шариат и второй — адет, оставленный нам великим Тему чином — Чингисханом; но так как до сих пор шариат у нас не введён, то нам нужно следовать Темучинову закону.
— Якши (хорошо, ладно)!.. — сказали члены совета в один голос.
— По закону Темучинову мы уже наложили на Михаила колодку и отобрали у князя всё его имущество в ханскую казну.
— Якши! — сказал совет.
— В этой колодке он ожидает приговора она, перед которым мы все преклоняемся.
Совет склонил голову перед неподвижным Узбеком.
— Закон гласит, что есть десять преступлений, подлежащих смертной казни.
— Я подчиняюсь закону великого Чингисхана, и какой приговор вынесет совет, такой будет мною исполнен, — сказал Узбек торжественно.
— Итак, — продолжил Чобуган, — я приступаю к чтению. Первое преступление, за которое полагается смертная казнь, есть злоумышление против общественного порядка. Я спрашиваю, можно ли обвинить в этом князя Михаила, сына Ярослава?
Кавгадый встрепенулся.
— Ханского посла взял в плен! — Он указал пальцем на себя. — Разве это не нарушение общественного спокойствия? Взял в плен Кончаку, сестру ханскую! Разве это не нарушение общественного спокойствия?.. Подрывать уважение к царствующему дому!!!
— Он был горд и непокорен хану нашему, — сказал мурза Чет. — Перечил Юрию Даниловичу, тестю ханскому, великому князю русскому.
— Не знаю я ничего в этом законе, — проговорил Шелкан, глядя в сторону, — а знаю, что гяур осмелился идти на татар.
Он плюнул в сторону и потупился.
— Итак, — сказал Чобуган, — он уже по одной этой статье должен понести смертную казнь.
— Должен, — сказали татары единогласно.
— По второй статье закона Чингисхана смертной казни подвергаются за злоумышление против царствующего дома.
— Виноват, виноват! — заговорили все поспешно.
— Итак, — продолжал Чобуган, не меняясь в лице, — по этим двум статьям он должен быть казнён. Третья статья гласит, что смертной казни подвергаются за государственную измену.
— Но это не доказано, — сказал один из присутствующих, получавший крупные подарки из Твери, но наравне с другими благоприятелями Твери не смевший замолвить слова за Михаила; влиятельнейшие члены совета были на стороне Москвы.
— По-моему, государственная измена, — сказал Кавгадый, — это взять в плен ханского посла.
При этом он опять ткнул себя в грудь пальцем.
— Это скорее нарушение общественного спокойствия, — сказали с досадой другие сторонники Михаила, желавшие хоть чем-то облегчить участь князя.
— Да всё равно, — сказал кто-то, — неповиновение ханской власти — та же самая измена.
Даже сторонники Михаила должны были поддакнуть.
— Четвёртая статья, — читал Чобуган, — отцеубийство.
— Ну, в этом он не виноват, — сказал Кавгадый.
— Хорошо, — сказал Чобуган. — Теперь по пятой статье: бесчеловечие, а под бесчеловечием разумеется: умерщвление семейства из трёх или более человек…
Все молчали.
— Умерщвление родившегося младенца, составление ядов и чародейства…
— А!!! В этом-то он виноват! — заметил радостно Кавгадый.
— Это самое и есть! — сказал мурза Чет. — Отравил сестру ханскую!
— Виновен, — решил совет.
— Шестая статья: неуважение к верховной власти, — прочёл Чобуган.
— Виновен.
— Седьмая: неуважение к родителям.
— В этом он не виновен, — сказал Кавгадый.
— Восьмая: семейное несогласие.
— Не виновен, — сказал мурза Чет. — Тверские заведомо живут хорошо, даже лучших московских, потому что московские между собою ссорятся из-за того, как бы лучше угодить хану. Вон дядя их Дмитрий Андреевич и отец Данила как собаки между собою жили, чтобы только угодное хану сделать.
— Нет, не виноват, — решил совет.
— Так выходит, — продолжал Чобуган, — что виноват он по четырём законам.
Чобуган и все члены совета поклонились Узбеку; на Узбеке лица не было.
— Хорошо, — сказал он, — я отказываюсь от права помилования, только скажите мне по совести… неужели этот Михаил в самом деле был отравителем и изменником!
— Свет очей моих, — сказал Кавгадый, — ты нам не веришь?
Узбек встал и вышел.
— Совет кончить в другой раз! — сказал он.
Тверские сторонники вышли из шатра и столпились в одну кучу. Чобуган свернул свитки, бережно уложил их в торбу понёс в свой шатёр. Не успел он повесить их на гвоздь, как его вновь позвали в шатёр Узбека.
Узбек сидел и пил чай. Несколько слуг толпилось у входа. Он молча дал знак одному из них подать чашку Ахмету, молча указал место подле себя и движением руки выслал остальных.
— Ты что скажешь, Чобуган? Ты лучше всех знаешь русские дела… Как по-твоему — кто из них прав, кто виноват?
— Ты меня, хан, не спрашивай: я терпеть не могу мешаться в эти дела. У тебя есть совет; моё дело бумаги вести, знать закон, ярлыки тебе писать и переводить на разные языки, а вмешиваться в дела — терпеть не могу; как раз меня из-за этого свернут, — а как свернут, тебе же хуже будет.
— Чобуган, душа моя, — говорил Узбек, трепля его по плечу, — мало ты меня знаешь, если думаешь, что под меня можно подкопаться.
— Ты, хан, сам виноват, — смело сказал Чобуган, — что в это дело впутался. Я давно видел, как ты неосторожен. Московские князья — умные люди, не чета тверским! Тверские лучше и честнее их, а оттого никуда не годятся, чтобы править Русью: там нужны истые плуты. Вот тебе такой — брат Юрия, Иван Данилович. Не лежит у меня к нему сердце, не лежит сердце и к Юрию.
— Я тебе не про Юрия толкую; я не о том говорю, что он плут…
— Ты с этим плутом породнился, ты его сделал великим князем. Честь Михаила была затронута, он взял в плен Кавгадыя и Кончаку и побился с татарами… Вот о чём подумаем теперь: Пётр-митрополит в Москве живёт, сторону московских держит — с ним сговориться нельзя, а нам выгоднее держать их на нашей стороне.
— Так что, же по-твоему, сделать с Михаилом?
— Что ты с ними сделаешь? Вся Орда кричит, что Тверь татар побила и посла твоего в плен взяла. Сам видел сегодня в совете, что о нём говорят и думают. Позволь Кавгадыю потешиться немного над князем Михаилом. По закону следует на площадь выводить его, чтобы он на коленях там стоял. Ну вот, пусть это и будет при всех. А там… народ татарский добрый, может, и сжалится…
III. Торжество Кавгадыя
В простом холщовом шатре царил полумрак. Пол был покрыт войлочными кошмами, в углу лежали три перины, стоял сундук и несколько скамеек. На одной из скамеек, обложившись подушками, сидел великий князь Михаил Ярославич.
Некогда красивый, высокий, дородный, Михаил теперь обрюзг. Уже скоро месяц, как на плечах у него лежала страшная колодка, которая не давала ему ни сесть, ни лечь, ни прислониться. За ним, как за маленьким ребёнком, ухаживали тринадцатилетний сын его Константин, несколько слуг да несколько верных бояр. Ему нездоровилось; лихорадка била его. Он был сильно изнурён, пройдя пешком за Ордой на верёвке и в колодке от устьев Дона к Дербенту. Около шатра толпились отроки княжеские и бояре тверские — словом сказать, вся свита, с которой князь прибыл в Орду, и все с нетерпением ждали вестей о том, что решили вчера в совете.
— Что, нет ли чего нового? — спросил, входя, один из близких бояр.
— Нет, боярин, ничего, — проговорил князь, горбясь и утопая в подушках и перинах.
— Это наказание Божеское! — сказал другой.
— Такое наказание, — сказал Константин, встряхнув русыми кудрями, — что не приведи Господи! Ну уж, Бог даст, вырасту — покажу я москвичам!
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Москва и Тверь.
