Read here

Воспоминания

Александр Александрович Корнилов · 1925 · Free in the US

39,889 words · about 2 h 48 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1925 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Воспоминания_(Корнилов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Александрович Корнилов
Language
Russian
Published
1925
Length
39,889 words · about 2 h 48 min
Sections
3 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (3)

Continue:

ВОСПОМИНАНИЯ

Публикация М.Сорокиной

На рабочем столе академика В. И. Вернадского в Институте геохимии и аналитической химии АН СССР среди книг, которые ученый просматривал в последние дни жизни, находится и небольшая брошюра серого цвета — «А.Корнилов. Семь месяцев среди голодающих крестьян» (М., 1893) с дарственной надписью автора: «Наташе и Владимиру от брата и друга. Москва. 19/II-93». Многие годы в кабинете Вернадского хранилась и еще одна вещь, связанная с именем «друга всей жизни» Адьки (так называли А. А. Корнилова близкие) — рукопись его «Воспоминаний». Семейное предание Корниловых рассказывает, что объемистая папка с исписанными листами находилась в самом надежном месте — во внутренней полости большого кожаного кресла академика. «В нашу эпоху, — писала Н. Я. Мандельштам, — хранение рукописей приобрело особое значение — это был акт, психологически близкий к самопожертвованию — все рвут, жгут и уничтожают бумаги, а кто-то бережно хранит вопреки всему этому горсточку человеческого тепла».

Причин для волнения за судьбу воспоминаний Корнилова было вполне достаточно: их автор — известный русский историк, профессор Политехнического института в Петербурге-Петрограде, много лет посвятивший изучению жизни и деятельности М. А. Бакунина, создатель первого обобщающего курса истории России XIX века, являлся и одним из основателей конституционно-демократической партии, секретарем ее ЦК (1905—1908, 1915—1917), председателем Петроградского городского комитета партии. Даже этот, далеко не полный перечень вех его биографии, дает представление об историческом масштабе личности мемуариста, а тем самым и о значении его работы.

Александр Александрович Корнилов родился 18(30) ноября 1862 г. в Петербурге. Он принадлежал к старому дворянскому роду, представители которого с конца XVIII в. стали занимать видное положение в среде высшей бюрократии, армии и флота. Женитьба его отца в 1861 г. на Е. Н. Супоневой связала род Корниловых с Новосильцевыми, Шиповыми, Бологовскими. В 1876—1880 гг. Корнилов учился в 1-й Варшавской гимназии, где одновременно с ним занимались С. Е. Крыжановский, Н. В. Харламов, Л. А. Обольянинов, братья С.Ф. и Ф. Ф. Ольденбурги, Д. С. Старынкевич — все те, кто составит ядро Братства, сформировавшегося уже в Петербургском университете. Здесь к «варшавянам» примкнули В. И. Вернадский, Д. И. Шаховской (окончил гимназию также в Варшаве, но 6-ую), А. Н. Краснов, Н. Г. Ушинский, И. М. Гревс.

Идеалы Братства, ставшего по выражению Шаховского, «исканием… обогащения единичного сознания сознанием мировым», во многом предопределили дальнейшие общественные устремления его членов. И вслед за Вернадским Корнилов мог сказать, что «стал кадетом незаметно, жизненно, через Братство, Союз Освобождения, земскую жизненную среду».

После окончания юридического факультета университета Корнилов в 1886 г. поступил на службу комиссаром по крестьянским делам в Конском уезде Царства Польского. И с этого момента в течение 15 лет его жизнь связана с крестьянскими земельными, а затем и переселенческими делами. Богатый, но в основном негативный опыт государственной службы, приобретенный Корниловым в столь удаленных друг от друга частях Российской Империи, как Польша и Сибирь, привел его к убеждению в необходимости активной оппозиции самодержавию, которая и составила главное содержание всей его последующей жизни.

В июле 1917 г. Корнилова поражают два апоплексических удара и он решает, что «пора начать свои воспоминания. Пожалуй, даже надо признать, что срок уже, может быть, и упущен, ибо поручиться, что при нынешних бурных обстоятельствах удастся мне их благополучно кончить, нельзя. Написать свои воспоминания я признавал важным не потому, чтобы я считал себя особо достопримечательным человеком, заслуживающим обстоятельной биографии, а потому, что судьба сделала меня свидетелем и отчасти участником таких достопримечательных событий и происшествий, воспоминание о которых вполне уместно и, может быть, даже и весьма ценно».

Так начинаются воспоминания, над которыми историк работал в течение осени 1917 — лета 1921 гг. в Кисловодске, где он находился на излечении. То, что мы называем «рукописью», «оригиналом» воспоминаний, на самом деле представляет собой текст, написанный рукой второй жены Корнилова — Екатерины Антиповны, что дает основание предполагать, что либо он был записан женой ученого под его диктовку, либо переписан ею же с неизвестного нам экземпляра-автографа Корнилова. Думается, что первая версия правдоподобнее, ибо после перенесенных инсультов правая рука историка потеряла нормальную подвижность.

Как бы там ни было, после возвращения летом 1921 г. в Петроград, Корнилов предпринимает попытки издать свои воспоминания. Первоначально он ориентировался на акционерное издательство «Огни», выпускавшее под редакцией П. Е. Щеголева «Библиотеку мемуаров»: в январе 1922 г. Корнилов сообщал Шаховскому, что «Огни» хотят напечатать главы до 1901 г., но сначала их должны прочитать Б. Л. Модзалевский и А. А. Сиверс. В том же году это издательство прекратило работу, а 19 февраля 1923 г. было ликвидировано. Но Щеголев, по-видимому, не отказался от мысли напечатать мемуары Корнилова и в 1923 г. «взял записи…, чтобы… решить, можно ли их печатать…». И наконец 28 мая 1925 г. читаем в одном из писем: «Щеголев согласился печатать рукопись без изменений и вообще был очень мил и любезен». Но это решение, по извечной российской традиции, опоздало — 26 апреля 1925 г. А. А. Корнилов скончался.

В. И. Вернадский, находившийся во Франции, откликнулся на эту смерть большим письмом Шаховскому:

Bourg la Reine (Seine)15.V.925 4 Rue des Chenuix de fer

Дорогой Митя — сегодня совершенно неожиданно узнал от Анички о смерти Ади… Признаюсь, у меня даже явилось сомнение, верно ли это известие, т. к. оно не получило никакого отголоска в печати, к[ото]рая, впрочем из России не доходит сюда аккуратно. Но, может быть, печать ее и не отметила?

К смерти в нашем возрасте и в наше время относишься иначе, чем относился раньше. Для меня, к[ото]рый сейчас очень углубился в изучение живого и опять охвачен философским и религиозным исканием, смерть не является ужасом и я к ней отношусь с еще большим спокойствием, чем относился раньше. Но это отношение не безразличие и я очень хотел бы иметь известия о его болезни, как он умер, сохранил ли сознание, знал ли о ее наступлении, страдал ли? Что Талочка и Екат[ерина] Антип[овна]? Сообщи все, что можешь.

В последние недели хотел узнать его адрес — я знал, что он переехал на свою прежнюю квартиру — но так и не дождался адреса, чтобы написать ему.

Переписка как-то замолкла в трудных условиях жизни и в трудности выразить, что хочешь, с уверенностью или с большими шансами, что письмо при этом дойдет. Но я вполне понимаю, что отказываться от нее было слабостью — одной из многих слабостей нашей жизни…

Круг близких, дорогих близких братьев все более сжимается и остается нас совсем немного — и мы в разброде, каждый в своих идейных исканиях, но на своем жизненном посту, замираем единицами, не как целое… Была ли ошибка в нашей молодой конструкции? Явились ли мы раньше времени? Не хватило ли смелости мысли? волевого хотения?

Понемногу, когда уходили из жизни дорогие, близкие люди — Шура, Федор — когда жизнь совершенно изменила окружающее — все же мы чувствовали, что моральные — и идейные — основы нашего жизненного пути остались нетронутыми и мы им не изменили, но шли, однако, к ним отдельно, а не вместе. Наш кружок — теперь кружок стариков — доживал — но не жил общей жизнью. И сейчас смерть Ади, к[ото]рого болезнь давно уже оторвала от гущи жизни, очень ярко ставит передо мной те же мысли.

А между тем для меня является все более и более ясным будущее и большое некоторых из тех идей, к[ото]рые были нашей спайкой: примат морали и отрицание средств действия, противоречащих ей, уважение к человеческой личности и свобода, в разной форме религиозное искание — и сознание — при этой широкой нравственной атмосфере — первостепенного значения научного искания, научного творчества, ничем не ограниченного и не могущего быть ограниченным, искание нового строя жизни в подъеме семьи и свободной личности, ее высоте… Я думаю — во многом из этого таится будущее и может быть не напрасно прошли наши жизни, хотя мы не сумели дать им форму яркого выражения и как-то сами скрылись — в нашем единении — в гуще жизни.

Мы коснулись правды, остались ей верны — но поднять ее и внести в жизнь в нашем составе не смогли.

Новые поколения подойдут к тому же с большей смелостью и с большей решимостью…

Жизнь идет и все меньше остается личных связей с будущим; связи в прошлом — в ушедших. Из моей семьи — я остался один. И из дорогого кружка друзей остались осколки.

А наши дети при их нетронутости в чистоте их личностей едва сохраняют отпечатки нашей духовной близости…

Конечно, в этом мы вольны были сами, когда убедились в невыполнимости нами той формы жизни, которую мы создать — слабо правда — пытались, когда мы фактически ее оставили замирать.

Аде, мне кажется, пришлось пройти больше тяжелого, чем пока пришлось испытать нам оставшимся. Меня всегда страшило — впрочем, это не то слово, т. к. страха я не испытывал — охват той медленной смерти, теряя возможность полного духовного проявления своей личности, которую я видел так близко и тяжело на моем отце и к которой так близко подошел Адя…

Не знаю, как сложится моя дальнейшая судьба — но мне иногда сейчас хочется перед своим земным концом — дать в яркой форме те мысли и искания, касающиеся вечных вопросов бытия, которые сложились в моей долгой духовной жизни и начинают сейчас выливаться в ясные формы. Благодаря этой работе мысли я чувствую эти годы странным образом — как бы вторую молодость, связанную с большим спокойствием к жизни и к смерти и с все увеличивающимся чувством бесконечности мига жизни и связи своей со всем живым. Не знаю, решусь ли я изложить эти всегда идущие во мне достижения или так же, как в братском строении нашей молодости, и я в этой работе мысли и интуиции, как мы все в свое время в идее братства — остановлюсь перед осуществлением в жизни ощущаемого в мысли как должное…

Я знаю, что Адя в последние годы стал ближе подходить к религиозным вопросам, в которые раньше он не проникал глубоко. Но уже силы его угасали и не знаю, смог ли он что-нибудь сделать или все осталось не высказанным…

Очень часто думаю о Тебе, мой дорогой, хотя ни разу не писал Тебе. Сейчас я все время в работе и в большом подъеме мысли — но успеваю сделать ничтожно мало по сравнению с тем, что было бы нужно и что хотел бы.

Что Наташа и Аня? Ты теперь дедушка? Я думаю, что это гораздо более глубокое достижение, чем обычно считается — так как мы миг в цепи поколений и часть нас переходит только в потомстве.

Горячо и нежно Тебя, мой дорогой, обнимаю. Твой Владимир.

Что Иван и Маша — о них давно не имели известий. Наш горячий привет тебе и Анне Ник[олаевне].

Старые друзья Корнилова, прежде всего тот же Шаховской, с одной стороны, пытались облегчить материальные условия жизни его семьи, а с другой, стремились сохранить память о друге. В одном из писем Шаховского читаем:

Есть ли у нас список писаний Ади? Пишет ли о нем, написал ли о нем Пресняков? Независимо от нашего перед Адей долга чрезвычайно важно было бы для русской исторической науки и для назидания подрастающего поколения закрепить сделанное Адей — в частности — по русской истории. Ведь это самое лучшее, что у нас есть в этой области и надо непременно облегчить всячески использование этого для поколения, к[ото]рое без сознательного понимания пройденного Россией за последние 100 лет пути будет жалким болтуном и тягостным для себя и для других грузом.

Как целостный текст «Воспоминания» Корнилова сохранились как минимум в двух экземплярах — в семье А.А. — у его дочери Натальи Александровны (машинопись) и в личном фонде В. И. Вернадского в Архиве АН СССР (Ф.518. Оп.5. Д.68, рукопись). Машинописный фрагмент воспоминания (до 1883) находится и в личном фонде историка в ЦГАОР СССР (Ф.5102. Оп.1. Д.93) — том самом «фонде», который своим существованием «обязан» обыску в квартире Корниловых в начале 30-х годов: все «арестованные» бумаги поступили после соответствующей проверки в так называемый «исторический архив» НКВД-МВД, чье «собрание» было влито в начале 60-х годов в состав ЦГАОР (заметим, что аналогично «происхождение» в этом архиве и ряда материалов Г.В. и В. И. Вернадских, Д. И. Шаховского).

Текст, публикуемый в настоящем издании, получен нами в конце марта 1990 г. от Наталии Александровны Корниловой — Талочки, дочери А. А. Корнилова. Через месяц — 22 апреля 1990 г. — она скончалась.

Воспоминания насчитывают 617 машинописных листов. Для публикации нами отобраны главы, образующие самостоятельный, логично завершенный эпизод «сибириады» А. А. Корнилова.

НАЗНАЧЕНИЕ В СИБИРЬ. ИРКУТСКАЯ ГОСТИНИЦА ДЕКО. НАЧАЛЬНИК КРАЯ А.Д. ГОРЕМЫКИН. И.П. МОЛЛЕРИУС. Е.А. СМИРНОВ. ИНТЕРЕСНЫЙ РАЗГОВОР С ГОРЕМЫКИНЫМ ИЗ-ЗА МОЕГО МЕСТА.

В феврале 1894 г. состоялось мое назначение в Сибирь и мне предстояло, получив прогоны и подъемные, тронуться довольно скоро в дальний путь.

Сдав свою библиотеку для перевозки в Иркутск транспортной конторе Второвых, сам я отправился налегке, с одним легким большим чемоданом, да с подушкой, завернутою в плед. Выехал я из Петербурга 4 марта и, пробыв 3 дня в Москве у Вернадских1, отправился 8 числа в Иркутск. Путь в Иркутск в то время был далекий и не особенно легкий: железнодорожное сообщение открыто было только до Челябинска; от Челябинска до Кургана возили по неоткрытой еще линии едущих по служебной надобности в товарных вагонах. Переезд этот, составлявший менее 300 верст, потребовал однако ровно сутки езды. По совету Л. Ф. Пантелеева2, хорошо знакомого с сибирскими порядками, в Кургане я заехал к исправнику, чтобы взять у него подорожную на пользование лошадьми по казенной надобности. Исправник этот принял меня весьма любезно и охотно выдал мне просимую у него бумагу. Но тут же посоветовал ехать не по казенному тракту, через Петропавловск, а по коммерческому, через Тюкалинск. «Здесь, — сказал он, — вас повезут от дружка к дружку, по веревочке, по казенному тракту вам следовало бы платить за тройку лошадей по 4 1/2 коп. с версты, да на чай еще давать ямщикам. А тут, если вы объявите, что будете платить по пятачку с тройки, так вас будут мчать сломя голову». Мне именно хотелось попробовать этой бешеной езды «сломя голову», которой славились еще тогда ямщики на сибирских трактах, и я послушался исправника. И не раскаялся. От Кургана до Ишима 305 верст, т. е. больше чем от Челябинска до Кургана, проехал же я это расстояние в сутки и 1 час. Ехал я по гладкой, как скатерть, санной дороге, лежа в просторных сибирских санях, на купленной мною в Кургане кошме. Мороз ночью достигал −20°, но я был в хорошей енотовой шубе и в теплах валенках. Лишь на одной остановке пробыл я около часу, найдя там готовый суп из курицы, которым и пообедал; да раза два пил чай по получасу. На остальных станциях перепряжка лошадей и перегрузка моего тощего багажа брала обыкновенно не более 10 минут. Правда, я, сверх условленного пятачка с тройки и с версты, платил и тут ямщикам на чай, от 20 до 50 копеек, смотря по скорости их езды. Помню, особенно поразил меня один ямщик, который, запрягши вместо тройки четверку, попросил у меня разрешения промчать меня вместо одной две станции — правда, короткие, верст по 18-ти, так что в сумме весь перегон составил 36 верст. Этот перегон он действительно промчал меня в 1 ч. 45 минут, ни разу при том не ударив лошадей. Усевшись на козла и перекрестившись, он только гаркнул: «Ух, с горки на горку, даст барин на водку!» — и лошади его сразу понеслись, как оглашенные.

Есть, несомненно, своя поэзия в этой быстрой езде по гладкой снежной равнине и я с удовольствием мчался по ней, вдыхая свежий морозный воздух.

Из Челябинска в Иркутск предстояло мне всего проехать на лошадях почти ровно 3000 верст, но я этим тогда не удовольствовался и своротил из Канска на Барнаул, где тогда находился брат моей невесты, с которым я обещал ей познакомиться. Это прибавило мне лишних 600 верст, которые казались мне тогда пустяком.

Однако заезд этот оказался сопряженным с некоторыми неудобствами. За Канском кончилась хорошая дорога и наступила оттепель. Возили еще на санях, но уже по отвратительной дороге, с ухабами и зажорами, причем однажды ночью, среди дремучего леса, угораздило моего ямщика въехать в такую зажору, из которой, как он ни бился, лошади его не могли взять. Тогда он, наконец, объявил мне, что отпряжет пристяжную и поедет на ней в ближайшую деревню за подмогой. Мне ничего не оставалось, как согласиться, хотя, признаюсь, оставаться одному глубокою ночью, среди темного леса, в этой стране, где встречались на каждом шагу ссыльно-поселенцы, мне было жутковато. И промелькнула даже мысль, уж не нарочно ли ямщик мой устроил всю эту историю, и не за грабителями ли он поехал теперь. Делать однако было нечего, — и я переменил только свое положение из лежачего на сидячее и, вынув револьвер, положил руку на курок и стал в таком положении поджидать событий. Ямщик мой отсутствовал долго, более часа. Но тревога моя оказалась напрасною: явившись часа через полтора с двумя крестьянами — все трое верхами — они припрягли своих лошадей и вытащили наконец мои нетяжелые сани из зажоры.

В Барнауле я пробыл тогда один только день и ни с кем, кроме брата своей невесты, не видался. Выехав затем снова на главный тракт и переночевав и проведя часть дня в Томске, я вновь с такою же быстротою отправился в Красноярск, где санная дорога окончательно уже прекратилась и где мне пришлось испытать впервые всю прелесть зимнего колесного пути. Путь этот людям, не имеющим своего «проходного» транспорта, приходилось совершать в так называемых почтовых повозках, настолько широких, что мне случалось впоследствии езжать в них втроем, лежа рядом. В этот же раз, когда я ехал один со своим чемоданом, мне приходилось нередко прыгать вместе с ним по повозке — особенно в тех случаях, когда ямщики не клали в повозку достаточно сена. А один раз пришлось и опрокинуться в канаву, что было ночью, во время сна и о чем я узнал уже лежа в канаве и держа в объятиях свой чемодан. К счастью, случай этот не имел для меня дурных последствий. Расстояние между Красноярском и Иркутском, ровно в 1000 верст, я проехал в 4 1/2 дня, что для плохой колесной дороги считалось весьма быстрым.

Вообще же весь путь на лошадях от Кургана до Иркутска, составлявший со сделанным мною заездом в Барнаул 3600 верст, я проехал ровно в 17 дней, так что, когда я предстал в Иркутске перед правителем генерал-губернаторской канцелярии Моллериусом3, извещенным по телеграфу о дне моего выезда из Москвы, то он был крайне изумлен быстротою моего прибытия.

В Иркутск я приехал 1 апреля 1894 г. Ангара была при этом настолько уже ненадежна, что ямщики не взялись меня перевозить через нее ночью, и я должен был дождаться на последней станции утра. И, действительно, на следующий день после моего прибытия, она уже вскрылась.

В Иркутске я остановился в лучшей тогдашней гостинице Деко, впрочем, довольно грязной. Была распутица в полном ходу и город Иркутск сразу же поразил меня необыкновенной грязью своих немощенных улиц. Безнаказанно можно было пройти по деревянным его тротуарам лишь до ближайшего угла, а там уже человеку, желающему сохранить некоторую чистоту ног, приходилось брать извозчика, которые, к счастью, были не дороги.

На другой же день по приезде я отправился к Талиным родным4, которым она, ничего не сообщая о наших отношениях, рекомендовала меня в письме, посланном ею со мною, лишь как большого своего друга. Вместе с письмом я передал им посланный ею же ящик с апельсинами (в 100 штук), долженствовавший произвести некоторую сенсацию, так как апельсины в то время считались в Иркутске большою редкостью и продавались от 80 к. до 1 р. за штуку. Мать Тали сразу отнеслась ко мне чрезвычайно радушно, и я был позван в тот же день к ним обедать, причем меня угостили любимым сибирским блюдом — пельменями в разных видах. С младшею сестрой Тали Катей5 я познакомился еще в Петербурге, так как она в тот год поступила уже на курсы. В Иркутске же я познакомился и со среднею сестрою — домовитой Машей, которая была главной помощницей матери по хозяйству и ввиду болезненности матери являлась в сущности даже и почти полною хозяйкою дома. С ней я довольно быстро сошелся и она, кажется, очень скоро поняла из разговоров со мною истинный смысл моих отношений к Тале, о которых однако же прямо мне было запрещено говорить.

На другой день по приезде в Иркутск отправился я представляться главному начальнику края, генералу от инфантерии Александру Димитриевичу Горемыкину6. Это первое свидание с ним осталось мне хорошо памятным. Помню, что так как у меня не было мундира, то я представлялся во фраке, чем возбудил некоторые скептические замечания со стороны своих новых сослуживцев, которые полагали, что «генералу» это не понравится. Но «генерал» не обратил на этот раз на мою одежду никакого внимания. Мне очень недолго пришлось ждать его в приемной и почти вслед за докладом обо мне дежурного адъютанта дверь из кабинета отворилась и из нее вышел плотный генерал, небольшого роста, с умным лицом и не старый еще на вид. Выслушав мое официальное представление, он, радушно протянув мне руку, сказал, что не ожидал меня так скоро видеть, и поблагодарил за скорый приезд, сообщив, что в канцелярии дел по крестьянской части накопилось много. Затем он взял меня под руку и стал ходить со мною по приемной, в которой, кроме дежурного адъютанта, никого не было, расспрашивая меня о прежней моей службе. Услышав от меня, что я уже почти два года находился в отставке и занимался помощью голодавшим крестьянам7, он заявил мне, что это обстоятельство увеличивает мою цену в его глазах, так как я в своей продовольственной деятельности, несомненно, много сталкивался c земскими людьми и с порядками земской России, которые очень его интересуют. Что же касается деятельности моей по крестьянскому делу в Царстве Польском8, то он сказал мне, что видит во мне, вследствие этой моей деятельности, как бы своего старого сослуживца, так как он сам когда-то, при первом своем переходе от чисто-военной к административной деятельности, был короткое время комиссаром по крестьянским делам в Царстве Польском, а затем председательствовал года полтора в комиссии по крестьянским делам Варшавской губернии, откуда и получил первое свое назначение в губернаторы Подольской губернии. Затем словоохотливый генерал тут же рассказал мне, как он, прослужив четыре года губернатором и не ужившись с новым тогдашним генерал-губернатором киевским, Дундуковым-Корсаковым, опять вернулся в военное ведомство, причем был назначен начальником штаба Одесского военного округа при графе Коцебу, а после того долго командовал одною из расположенных в Одессе дивизий, причем «имел честь», как он выразился, познакомиться и с отцом моим9, в бытность его управляющим канцелярией одесского генерал-губернатора. «Прослужив в Одессе почти 20 лет, — повествовал далее Горемыкин, — я получил, наконец, назначение в корпусные командиры, но не успел принять корпуса, как получил новое, неожиданное для меня назначение на настоящую мою должность иркутского генерал-губернатора, в каковой и нахожусь вот уже пять лет. Уверен, — прибавил он в заключение, — что мы с Вами сойдемся».

После этого весьма радушного приема, рассказанного мною тотчас же Смирнову10, который оказался милым и простым человеком и с которым мы быстро сблизились, оба мы были уверены, что все пойдет в служебном отношении и далее у меня, как по маслу. Смирнов собирался через месяц уехать и понемногу сдавал мне свою должность. Как вдруг в один прекрасный день правитель канцелярии И. П. Моллериус, пригласив меня к себе в кабинет, заявил мне со смущенным видом, что намеченное назначение мое в делопроизводители канцелярии по крестьянской части не может, к сожалению, состояться, так как генерал-губернатор вынужден предоставить это место состоящему при нем чиновнику особых поручений Д. В. Безобразову, мне же предлагает место чиновника особых поручений. Я был очень озадачен таким предложением и тут же заявил Моллериусу, что, конечно, я не имею возможности настоять на назначении меня в должность делопроизводителя, но так как я решился приехать в Иркутск для занятия крестьянскими делами, то прошу лучше оставить меня в ныне занимаемой мною должности помощника делопроизводителя крестьянского отделения, впредь до приискания мною других подходящих для меня занятий. В тот же день я был потребован к генерал-губернатору, который в присутствии Моллериуса повторил мне то же, что и он, но при этом объяснил и причину, вынуждавшую его назначить Безобразова делопроизводителем. Оказалось, что Безобразов сделал на днях предложение его племяннице; по закону же чиновник особых поручений, равно, как и правители канцелярии, не могут состоять в родстве с генерал-губернатором, а остальные чины канцелярии — могут. «Я, — прибавил генерал-губернатор, — никого так не хотел бы иметь своим сотрудником по крестьянскому делу, как Вас, но что же прикажете мне делать с Безобразовым?» Поблагодарив начальство за откровенное объяснение, я со своей стороны просил разрешения объясниться с ним совершенно откровенно и тут же заявил ему, что пошел на службу в Сибирь, интересуясь исключительно крестьянскими и переселенческими делами, и что поэтому прошу оставить меня в ныне занимаемой мною должности, тем более, что никаких карьерных соображений я не питаю; предлагаемой же мне должности чиновника особых поручений никак не могу принять ввиду полной неопределенности занятий, с нею связанных, и особого характера личных услуг, которые с нею соединяются.

Услыхав эту последнюю фразу, Моллериус, как мне показалось, даже подпрыгнул на своем стуле, а Горемыкин, ходивший до тех пор по кабинету, круто повернулся и покраснев затылком, что было в нем признаком особого волнения, как я потом не раз мог наблюдать, видимо что-то хотел мне сказать, но остановился. И затем, помолчав с минуту, он сказал:

«Да, вот что Вас останавливает! Но ведь характер должности чиновников особых поручений всецело зависит от меня, и я их всегда употребляю сообразно их способностям: одни из них заняты дежурствами и личными при мне услугами, как Вы изволите выражаться, другие же заняты бывают исключительно серьезными поручениями, возлагаемыми на них по службе. И в частности Вам я имел в виду поручать главным образом именно крестьянские дела. Я могу Вам даже это торжественно обещать теперь».

«Покорнейше благодарю, Ваше Высокопревосходительство, — ответил я, — но ведь люди не вечны, и сегодня Вы изволите занимать пост генерал-губернатора, а завтра это может быть другое лицо, которое, увидя меня в списке чиновников особых поручений, может возложить на меня поручение, совершенно не согласное с моими взглядами и убеждениями».

«Однако, Вы не из сговорчивых, — возразил Горемыкин, — но в таком случае я предлагаю Вам следующее: приказом моим по канцелярии Вы будете назначены чиновником особых при мне поручений, с откомандированием Вас в канцелярию для заведования в ней совместно с делопроизводителем 4-го делопроизводства, крестьянскими и переселенческими делами, а чтобы гарантировать Вас на случай моей смерти или внезапного перевода, я согласен оставить занимаемую Вами ныне должность вакантной и дать Вам приказ об обратном переводе Вашем в помощники делопроизводителя, который Вы и можете иметь в кармане на всякий случай».

Против этого последнего предложения генерал-губернатора возразил Моллериус, указавший, что в результате у нас будет одним чиновником меньше и что от этого может выйти затруднение в делах канцелярии.

Тогда я, смущенный очевидной готовностью Горемыкина идти на уступки мне, решился заявить, что согласен принять назначение чиновником особых поручений, раз в самом приказе будет упомянуто об откомандировании моем в канцелярию для занятия крестьянскими и переселенческими делами.

Выйдя после того от генерал-губернатора вместе со мною, Моллериус не преминул мне заметить, что ему в первый раз приходится присутствовать при разговоре генерал-губернатора со столь непокладистым подчиненным и что он удивляется сдержанности и особому благорасположению ко мне генерал-губернатора. Что же касается самого Горемыкина, то, к чести его, я должен отметить, что независимость и прямота моего поведения произвела на него, видимо, хорошее впечатление. И я с тех пор завоевал особое его уважение, которым потом пользовался неизменно.

РАЗДЕЛ ДЕЛ С БЕЗОБРАЗОВЫМ. ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ. ИХ НАДЕЛ ЗЕМЛЕЙ. ЗЕМЕЛЬНОЕ ДЕЛО. ПЕРЕСЕЛЕНИЯ В ГОЛОДНЫЕ ГОДА. ПЛОХОЕ ВЕДЕНИЕ ПЕРЕСЕЛЕНЧЕСКОГО ДЕЛА МИНИСТЕРСТВОМ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ.

С Безобразовым мы вскоре благополучно размежевались в заведовании делами 4-го делопроизводства. Он взял на себя заведование административными крестьянскими делами, которые меня гораздо менее интересовали; я же взял на себя заведование всеми поземельными и переселенческими делами. Заведование этими делами выражалось собственно в докладах по этим делам генерал-губернатору. Доклады эти делались раз в неделю по каждому делопроизводству делопроизводителями (и в том числе и мною) лично, в присутствии лишь правителя канцелярии, который сам ничего не докладывал, а лишь выражал по выслушании доклада свое мнение или заключение, после которого генерал-губернатор постановлял по делу свое решение, иногда в форме письменной резолюции, иногда же в форме словесного распоряжения. И то, и другое должно было быть исполнено канцелярией к следующему докладу (за исключением экстренных дел) в виде бумаги, заготовляемой от имени генерал-губернатора к соответствующему лицу или учреждению.

В то время земельными делами в крае, выражавшимися главным образом в виде заготовления и отвода переселенцам особых для них участков, заведовали двоякого рода учреждения: дело заготовления участков производилось чинами Министерства земледелия и государственных имуществ, сформированными в особые межевые отряды; каждый такой отряд находился под начальством особого старшего производителя работ и состоял из двух производителей работ, одного помощника и ряда топографов. В Иркутской и Енисейской губерниях, подчиненных иркутскому генерал-губернатору, работало два таких отряда: один под начальством А. Н. Ушакова11 (бывшего впоследствии членом I Государственной Думы), другой под начальством г. Востросаблина. Хотя отряды эти подчинены были непосредственно департаменту земельных имуществ, во главе которого в то время стоял очень порядочный человек И. И. Тихеев12, но все же в деятельности своей отряды эти находились под контролем генерал-губернатора и обязаны были подчиняться его указаниям.

Самое же дело отвода переселенцам заготовленных им участков и забота об устройстве переселенцев на них лежала на четырех чиновниках особых поручений по переселенческим делам, состоявших в полном распоряжении генерал-губернатора. Кроме того, эти чиновники являлись также и членами особых комиссий по приему заготовленных участков, состоявших под председательством вышеупомянутых старших производителей работ.

Дело образования переселенческих участков затрагивало, конечно, также и интересы старожилых крестьян, так как в состав этих участков они могли включать также и разбросанные и далеко отстоящие от старожильческих селений пашни и различного рода угодья этих крестьян, под известными, конечно, условиями. Проистекавшие отсюда неудовольствия и жалобы подлежали в конце концов разрешению генерал-губернатора.

Равным образом окончательному рассмотрению генерал-губернатора, в порядке аппеляционной инстанции над губернскими и областным управлениями, подлежали также и все граничные споры между старожилами-крестьянами, казаками и инородцами в Иркутской и Енисейской губерниях и Якутской области.

Но самым важным и основным вопросом являлась в сфере генерал-губернаторского управления разрабатывавшаяся в то время общая поземельная реформа, действие которой должно было распространиться на четыре сибирских губернии, Тобольскую, Томскую, Енисейскую и Иркутскую. Дело в том, что поземельное устройство сибирских крестьян и инородцев в то время еще не было начато. В 1886 г. на Восточную Сибирь было распространено общее положение о крестьянах лишь в одном только административном отношении, причем обязанности мировых посредников были возложены на местных полицейских чинов — земских заседателей (становых приставов). В поземельном же отношении сибирские крестьяне были вовсе устроены и находились в том положении, в каком были вообще государственные крестьяне в России до графа Киселева13. Они находились даже в заведовании местных казенных палат, ибо особых управлений государственными имуществами в Сибири введено не было. Конечно, благодаря сибирскому многоземелью, быт их от этого не страдал, ибо они могли пахать и возделывать казенную свободную землю где и сколько хотели. Но с развитием переселенческого движения, когда [перед] правительством серьезно встала забота об устройстве переселенцев на новых местах, то старожилым крестьянам во многих случаях приходилось потесниться. И хотя в этих случаях начальство принимало в расчет установленную еще в конце XVIII века норму наделения казенных крестьян в многоземельных губерниях по 15 десятин на душу, однако, ввиду крайней раскиданности разработанных крестьянами пашен и лугов и при наличности в крае частью огневой, подсечной, частью залежной системы полеводства, возникал вопрос о том, достаточна ли 15-десятинная пропорция, в которую зачислялись и все промежуточные невозделанные земли, чтобы обеспечить благосостояние местных крестьян. При существующих местных особенностях культуры, при ничтожной ценности невозделанных и находящихся под дремучим лесом так называемых таежных и урманных пространств и, наоборот, при высокой ценности труда и, следовательно, обработанных или завоеванных у тайги земельных участков, нередко сведение местных крестьян к установленной пятнадцатидесятинной норме казалось им, и не без основания, посягательством на их собственность, добытую тяжелым трудом.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…