Охота… рыбная ловля… Коля Куров
Три подводы у крыльца маленького моего дома стояли с утра. День был июльский, серенький. Сосны и ели кругом дома и весь сад не колышутся, ветра нет. Он таинственно сине-зеленый, малина за изгородью повисла тяжело, вся в ягодах. Сороки сидят и трещат без умолку у сарая и на помойке. Как хорошо летом. Мы собираемся ехать на рыбную ловлю на мельницу реки Нерли. Палатку, удочки, ружье, закуску, водку — все запихивают на телегу. Я — краски и холсты для живописи.
— Захватите ведро! — кричит приятель Василий Сергеевич. — Прикормку.
— Прикормку куры съели.
— Как?
— Да нет, да врет он все.
— Без прикормки я не еду, — говорит Василий Сергеевич, — ловить лещей еду.
— Не поймаешь ты лещей.
— Не надо чепуху кричать, ей.
Мы поехали. Впереди в телеге ехали трое. Юрий Сахновский, толстый, с круглым лицом, композитор, музыкант, лицо сердитое, широкое, большое, очень маленький ротик. Человек определенный, смеется редко и говорит редко, и коротко, и цинично. С ним молодой дирижер театра Багряновский, стрижен котиком, лицо толковое, ушки, и все благообразно. Третий — худенький, по прозвищу Фокстерьер, журналист, музыкальный критик, выражение постоянного удивления или защиты — как бы оправдывается, бровки черненькие, всегда подняты кверху, и черненькие глазки, надо ртом усики, и кругленький рот, говорит сюсюкая: «цорт» вместо «черт», «стука» вместо «штука». Вообще, он всегда находился в какой-то истории скверной, в какую будто попал, и все старается выяснить.
— Мне жена, — говорил он совершенно искренне, — на второй день после свадьбы стала говорить «дурак» и «дурак». Я говорю ей: «Голубушка, постой, зачем же ты за меня замуж вышла?» Не понимаю, Костя, — говорит он мне, — не понимаю женщин, и цорт их поймет. Я же ей говорю, я же университет кончил. А она только одно: «дурак».
Средняя телега нагружена всевозможными вещами — нашим багажом. Везет крестьянин Батранов, называется Явный Факт — фраза, которую он говорит постоянно.
— Что, Батранов, как думаешь, дождик будет?
— Явный факт, — отвечает он.
— Намочит он нас дорогой?
— Явный факт, — считает Батранов, так ему понравился этот «явный факт».
На третьей телеге едем мы — я, архитектор В.С. Кузнецов и литератор, прозванный Собачий Пистолет.
Василий Сергеевич Кузнецов — человек колоссального роста, похож на матроса — лицо скользкое, красное, с карими глазами, 32-х лет. Ужасно широкий зад. Голова сверху уже, книзу все шире. Все волосы ровные, как у благообразного мальчика, причесаны на пробор, слева направо. Зовут его Вася. Третий—литератор. Что он писал, не знаю, интеллигент. Почему Собачий Пистолет — неизвестно. Но когда он узнал свое прозвище впервые, то сказал: «В России нет культуры».
Едем. Едем деревней. Спускаемся к ручейку. В горку, лесок, отдельные по бугру березки, сосенки, трава по <нрзб.>, гумно с черной от дыма соломенной крышей. Направо моховое болото, вдали впереди рожь, слева лес, рожь кончается. Останавливаемся, первые что-то кричат, слышно:
— Вы подлец, подлец!
— Что вы встали? — кричим мы.
К нам бежит Коля Фокстерьер. Я вылезаю, и Собачий Пистолет. Коля говорит:
— Цорт-те што, это Юрий, вот цорт. Знаешь ли, он так оскорбил Мишу. Батюски.
— Да ерунда, едемте.
— Нет, не ерунда, Миша хочет идти прямо на станцию.
Действительно, когда мы подходим, то в первой телеге грузно сидит только Юрий. Весь бледный, взволнованный, ходит Миша Багряновский по краю ржи. Обернувшись к Юрию, кричит:
— Подлец!
А Юрий:
— Что такое?
— Он смел сказать, что моя жена Наталья Петровна оттого меня любит, что дура. Я не позволю так говорить, не позволю! Такому скоту — не позволю!
— Это его отдельное мнение, — сказал Коля, — цорт с ним.
— Началось с того, что я беспокоился, что в Москве я забыл запереть свои рукописи в стол и что боюсь, как бы Наталья Петровна не стала ими разжигать железку-печку. А он говорит, что непременно она сожжет, и отлично сделает, сказал он, т<ак> к<ак> меньше будет чуши. Я не могу быть с ним больше знаком.
— Воля зла — враг прогресса! — сказал, как выпалив, Собачий Пистолет. Подумал я: «Верно, пистолет».
— Я поеду с ним, — сказал Вася и ушел. Поезд наш тронулся.
— С чего это Юрий, право, и чего это он Мишу так, Вася?
— Нет, позвольте, — горячился Собачий Пистолет, — почему он берет право? Жена, говорит, дура. Культура и невежество, хамство — вещи несовместимые. Цицерон сказал, что наука <нрзб.>.
— Послушайте, неужели правда она сожжет рукописи? — перебил Коля Куров.
— Не знаю, боюсь.
— Что же тогда делать? — допытывался Коля.
— Надо будет восстанавливать сначала.
— А что вы пишете-то?
— Роман.
— Как? — спросил я.
— «Голубиные песни». Я, может быть, дам другое название. «Расплетенный узел» или «Рассеченный узел».
— Это хорошо, — сказал Николай Куров, — а лучше «Узел в жизни».
— Нет, это невозможно, так как эллины были правы в том.
— Стой! — кричали впереди. Остановились. Василий Сергеевич бежал к нам с выпученными глазами, рот был дужкой.
— А вспомнили, что мы забыли?
— А <нрзб.> мы взяли?
— Нет, — ответил я. — Я их взял из бочки.
— А опарыш?
— И опарыш взял. <Нрзб.>, а Юрий пьян и велел спросить у вас, Константин Алексеевич, что, взяли ли вы Собачий Пистолет?..
Надо заметить, что с Собачьим Пистолетом мы не были знакомы, кроме Юрия, с которым он и приехал ко мне. Я его только видел в Петербурге раз.
Василий Сергеевич не знал, что его, нашего гостя, такое прозвище. Я ответил, что ружье взял, а Собачий Пистолет загорячился и стал кричать:
— Довольно некультурных негодяев. Я не позволю, кончится затрещиной, — и так разгорячился, что мы насилу его усадили.
Поехали, лес. Ветви елок стали хлестать по лицу. Приходилось вперед выставлять руки, где гуще, чтобы не ударили в глаза. Но скоро лес кончился, и мы спускаемся по лугу к мосту через речку, и стадо отдыхало на ровном лужке. Коромысла лежали около нас, пахло сеном и теплой водой. Стали поить лошадей. Юрий не слез с телеги и сидел, как Будда. Я старался, чтобы не разругались опять.
Опять поехали. Коля Фокстерьер начал:
— Что случилось? Знаешь, цорт-те што. Миша, он добрый, хороший парень. Ты знаешь, Вася, он хороший. Говорит: «Поймаем рыбку, я Лилечке отвезу».
А Юрий передразнивал его, говорит:
— «Лилечке, Лилечке!» А Лилечка-то твоя с Ленькой Бахрушкиным путалась год, а теперь ее Купер. Я, — говорит, — сам видал, как она с Купером из бани выходила. Миша весь побледнел сразу. Я думаю: «Батюски!» Юрий, что мало ли, — говорю ему, — что ты видел? Разве можно так!
А тот ему на «вы»:
— Вы подлец. Это неправда! А тот ему:
— Дурак! Ты! Нет, правда, я тебе, — говорит, — то говорил оттого, что тебя люблю.
Миша в гневе соскочил с телеги, кричит:
— Подлец, ты пьян!
— Ну, черт-те што.
В это время впереди опять остановились. Собачий Пистолет бежит к нам и нервно, визгливо кричит:
— Я не могу ехать и больше не знаком.
А Юрий спокойно кушал, более жевал маленьким ртом — должно быть, хорошо уже выпил за короткую дорогу.
— До свидания, прощайте, Константин Алексеевич, — сказал мне Миша Багряновский. — Я иду на станцию. Я не могу быть больше с этим, — показал он на Юрия.
— Дурак, — отвечал Юрий, — садись, едем.
— Извините, я не могу больше, — обращаясь ко мне, говорил Миша Багрянов-ский взволнованным голосом.
— Ссоры и месть есть меч, — сказал около меня литератор.
Тут я подумал: «А верно, что-то есть в нем пистолетное. Но почему собачий? Ах! быстро в нас бегут мысли».
— А ну вас к черту, — кричал противно Василий Сергеевич.
— Постой, ну что, ехать, так ехать.
— Да постой. Все опять стоят.
— Миша, — уговаривает Николай Куров, — послушай. Если, ну что тебе, он, Юрий, сдуру тебе <сказал>, а если правда она тебе изменяет, то — ау! поздно, брат, что ты? Поедем. Все равно. Что изменишь? Только трудно будет, если изменяет. Цорт ней! А Костя — неловко, в гости приехали.
Миша Багряновский стоял опустив голову.
— Послушай, Миша. Бабы, брат, теперь, сам знаешь! Они, цорт их знает, они все такие. Цто ты будешь делать? Вот Раиса моя, ты знаешь? Я ухожу из дому, все мне «дурак» да «дурак».
— Ты подумай, Юрий, разве так можно? Он тебе прямо так, ты и рассердился. Можно объяснить, а то это глупо. Вот ведь надо же ему. Пойдем, потом поговорим, разберемся…
— Поедемте, Миша. Вы и дороги здесь до станции не найдете. Да и [не] стоит обращать внимания на Юрия, он, должно быть, выпил изрядно, — уговаривал я.
— Измена — метла любви, — сказал ни к чему Собачий Пистолет.
Миша Багряновский сел на среднюю подводу с багажом. Собачий Пистолет пошел к Юрию, а Коля — ко мне и Василию Сергеевичу. Поехали.
— Последний раз я еду с вами, — сказал Василий Сергеевич, — довольно этих штучек.
— Вот смотрите, ежевика.
Действительно, у края леса, на бугре, по речке была заросль ежевики. Я стал собирать в ладонь большие черные ягоды и слышу опять:
— Вы не смеете, милостивый государь, мою жену называть «дура»!
И я подумал: «Почему „государь“, да еще „милостивый“? Как глупо. Почему „милостивый“?» И собирал ягоды. И вижу, как сбоку от меня Коля Куров плюет и сделал кислую рожу. Я говорю:
— Что ты, Коля?
— Да клоп, — отвечает он, — какая гадость, древесный клоп. Понимаешь ли, я его раскусил.
— Ой, как? Боже мой!
— Черт-те что. Дай закурить. Ой, как это, вот мерзость!
— К черту, я с вами не знаком! — кричали у моста. — Я не позволю, — и прочее. Ко мне подошел Миша Багряновский. Я предложил ему ягод. Он сказал:
— Ах, как я страдаю.
— Вот я страдаю. Я клопа, кажется, проглотил, лесного. Оставь, Миша.
В это время у моста стоял голый Сахновский, и Кузнецов, и странно замолчавший Собачий Пистолет, все голые. Собирались купаться.
— Собачий Пистолет, полезай первый, — кричал Юрий.
Литератор не обращал внимания, как <на> не относящееся к нему. Это было заметно, он был горд.
Голый Юрий был ужасен. Тело Рубенса, живот имел носорожий и щеки, висевшие складками. Василий Сергеевич был в норме и здоров же, а литератор — грудь впалая, худой и сине-белый, с желтыми волосами, как какой-то голодный дервиш.
Василий Сергеевич кричал:
— Черт! Гляди-ка, какая шишка еловая у него, — показывая на Собачий Пистолет.
— Ха, ха, ха, — горланил Коля.
— Мишка, — кричал Юрий, — вот смотри, вот бабы его любят, ей.
— Ну что за глупости. Все бабы, брат, такие.
— Что ты?
— Да, но у меня сын.
— Что же, сын? Мало ли еще баб? Много. Еще сыновья будут.
Полезли купаться. Собачий Пистолет гордо выдержал их смех и в стороне влезал в речку, мочил голову и тихонько шел на тоненьких ножках в воду, тихо вступая, поднимая то одну, то другую ногу почему-то высоко. Обращаясь ко мне, сказал:
— Гениум акватикус. [Я подумал: «Собачий Пистолет, ну верно».] Юрий сидел в реке, недалеко от берега, на песочке, и говорил:
— Вот где водку пить хорошо, достань-ка.
Достали, выпили все, и возчики.
— Ах, жрать хочется.
— Юрий, — говорил В<асилий> С<ергеевич>, — скажи, как это ты с таким брюхом с бабой управляешься?
— Ха, ха, ха.
Литератор, в сторонке, войдя в воду немного выше колен, приседал и вскрикивал:
— Ух, ух, ух.
— А верно, Константин Алексеевич, — обращался Василий Сергеевич, — ловко рюмка в воде идет.
Я смотрел с моста в воду. Куча пескарей ходила, и уклейки собрались <в> целые стайки. Как хорошо летом.
Юрия и Василия Сергеевича доедали слепни и оводы. Их было множество. Недалеко, к стогу, было стадо, а Собачий Пистолет не кусали. Он это и сказал, обращаясь ко мне:
— Меня ни слепни, ни комары — никогда.
Услыхал это Юрий.
— Еще бы, — говорит, — сифилис-то и мухе не нравится.
Действительно, началось черт-те что! Такая ругань, будто в порох бросили горящую головешку. Слышно было:
— Хам… бездарность… культура… Сократ… ответственность, Трепов… «Русское слово»… Скандинавия… Соболев переулок… Анна Каренина…
Сахновский сидел в воде и, вылезая из воды, сказал:
— Рукописи твои жена сожгла.
И, посмотрев на него, который уж [на] половину оделся, обратился к нам, стоящим на мосту:
— Ну посмотрите на него — сифилитик, ясно. Видите, синий, ведь это гидрат сублимат.
— А действительно, Костя, — тихо говорил, подойдя близко ко мне, Куров, — что это он такой синий? Юра прав — неестественно.
— Ну, пойдемте. Что ж это вы все ругаетесь?
Стали садиться, поехали, дорога по лугу до Покрова. Вот и Покров виден. А там в гору ельником справа обрыв большой, и Новенькая мельница скоро.
— Вы знаете давно Юрия Сахновского? — спросил меня Собачий Пистолет.
— Давно, — ответил я.
— [Я тоже давно, но] я не ожидал от него.
— Да он пьян.
— Что вы, пьян.
— Ну да.
— И все-таки я должен… третейский суд… Литературный кружок… я его оттуда так, — и он показал рукой, как сшибают пробку, — так, он увидит. Пари.
— Да ведь это все вздор, — говорю я.
— Нет, не вздор. Как — вздор? [Оттого, что рукопись сожгла жена. Творчество — не пепел. Фить, — он показал рукой по воздуху, — фить…] Жену дурой ругать — не вздор. Нет, не вздор. Извините, поспорим.
Едем селом Пречистым. Опять остановились.
— Вот ефту-то надысь церковь-то обобрали, — сказал возница Иван Васильевич. — Сторожа убили.
Василий Сергеевич идет и хохочет:
— [Юрий] штаны надел сначала, а потом кальсоны. Я ему так дал, а теперь удивляется, что белые. Ха-ха.
Девушки встретились, корзины полны земляники. «Продайте — какая земляника!» Ели горстями.
Ах, родина, милая ты моя, как огромна ты!
— Тише, черти, обрыв.
Да, огромный обрыв. Пречистым едем краем, а внизу река Нерль, луга и лес — порубка, и въезжаем в как сделанный мелкий ельник, зеленый, и мох, и выскочил заяц.
— Ружье, где ружье? — кричат совершенно зря. Заяц мелькнул.
Вот и Новенькая видна. Вот она, вот, внизу, уж слышен шум колес.
Новенькая мельница, стоит на небольшой полянке. Окружена большим, с одной стороны, строевым лесом, с другой — овражками и осыпавшимися берегами песчаными, идущими к реке отвесно, покрытыми сверху ельником. По речке — ольховая заросль, как будто загородка реки, и чудные зеленые бархатные лужки. Плотина загородила реку и сделала ее широкой, а внизу омут, где бегут быстрые струи воды в два разветвления реки, и оба пропадают в ольховых кустах. Выглянуло солнце и осветило этот восхитительный интимный пейзаж, на котором причудливо возвышались крыши и срубы мельницы. Около — домик мельника, с веселыми резными окошками со ставнями, крашенными белым и голубым. Если б я хотел написать картину «Рай», то я бы написал его таким, как в эту пору и при солнце, — Новенькую мельницу. Как хорошо на мельнице, как весело шумит она, тарахтят колеса! Ровно стелется ее двор, и на дворе, около нее, стружки. Выбитая травка, куры, голуби, какие-то чурбаки, бревна. Светлый кристалл бегущей воды у плотины в колесах, сухой помост плотины и края речки, песок, и на нем цветные камушки, чистые, маленькие. Стаи рыбок бегают в бесчисленном разнообразии около бережка на ярком песке в прозрачной воде. Все дно видно, а тут же, рядом, густые, зеленые пряди сочной ольхи с фиолетовыми султанами у самой воды. Сухие, чистые берега манят залечь на их бугорках на солнышке. Входит нега и беспечность. Как это не похоже на кабинеты и ломберные столы. Как не похоже на лицо усталого города. Как это тихо, далеко и как светло и беззаботно. Утки плывут в заводи, и кулички летают над водой, садясь на песок, остро обрезающий край воды, в котором синее небо и облака, белые, пышные. Большие рыбы плещутся на поверхности и делают крут, который расходится по зеркалу воды.
— Здравствуй, Никон Осипович.
— Кискинкин Лисеич, добро пожаловать! — Мельник-старик, сажень в плечах, весь, и кудри его, большой картуз, — все напудрено мукой, на бровях, бороде, ресницах — пыль белая. Добро смотрят глаза старика. — Давненько не были.
— Ты что ж, здоров ли? Как вы тут живете?
— Вот гости, здравствуйте. Все тут, жена-старуха, дочери, внучата, Санька и Колька.
Губастые, широко глядят во все глаза. Все рады.
— Вот пряники, леденцы.
— Ух, хорошо. Кискинкин Лисеич, вот сопка ево-то тут, вот что тетерь! Ягоду брали, что куры, — так возьми.
Телеги наши стали около крыльца. Странны были люди — мы то есть — на фоне этой картины, в шляпах. Тащили мешки, палатки. Где ставить палатку? Вот у бугорка, у речки, вот тут. Василий Сергеевич развязывал удочки на мосту плотины. Мальчики смотрели больше на Юрия. Странный костюм и его толстота больше нравились им.
— Санька, эй, полови скорей пескарей.
Санька бежал к Василию Сергеевичу.
— Самоварчик поставим аль потом?
— Вали.
Палатка росла. Поставили перед ней большой стол, стул, скамейки.
— Не надо, на лужке лучше.
— Нет, Кискинкин Лисеича куры одолеют.
— Ставь стол, закуски тащи.
Все живо бегали, весело. Василий Сергеевич закидывал с плотины в нижний омут. Я устраивал удочки Мише Багряновскому. Взял одну и тоже бросил с плотины. Собачий Пистолет, Коля Куров ходили, ничего не делая. Юрий сел за стол и стал угощать Никона Осиповича, и Батранова, и Ивана Васильевича.
— Дай удочку, — спросил Коля Куров.
— Вот, возьми.
Ребятишки двое бежали с кувшином к Василию Сергеевичу с пескарями. Я взял одного и поставил на живца с большим поплавком. Он упал на воду и немножко заходил. Красив был поплавок из большого белого пера с ярко-суриковой верхушкой окраски на синем фоне глубокого неба и воды.
— Костя, надень мне цирвячка, я не умею.
— Колька ничего не умеет. Вот что <нрзб.>.
— Он вертится, братец ты мой, ницего не поделаешь.
Я надел ему червя. Смотрю, поплавка-то нет. Я схватил удочку — тянет и ведет вправо, к самой плотине. Я дернул.
— Попало, подсачек, — кричу я.
— Подсачек, — кричит Василий Сергеевич. Иван Васильевич бежит.
— Иди к Василию Сергеевичу. У меня потянуло опять и завело.
Василий Сергеевич выбросил на плотину большого окуня. Он, как чудная брошка на всей природе окружающего, играл на солнце пестрыми красками.
— Вот так стука! Какой карась-то! Костя, смотри, Вася молодчина.
— Что ж ты, сволочь, какой же это карась? — ответил басом Василий Сергеевич. — А еще университет кончил. Недаром жена дураком тебя угощает.
— А сто ж, это, по-моему, карась.
— Уйди, не мешай.
Собачий Пистолет тоже смотрел:
— У меня так завело и задело, и я оборвал лесу.
Вдруг Миша Багряновский кричит:
— Попала, попала!
И видно было, как в дугу гнуло его удилище.
— Стой, — побежал к нему Василий Сергеевич и взял удилище. — Подсачек! Удилище гнулось, и большая рыба делала круги по поверхности воды. Огромный голавль лежал на помосте в подсачке.
— Вот Миша молодчина, — говорил Куров, — вот так рыбина!
Миша вынул голавля, взял его и спросил, куда его класть.
— В большую саженку, вот она, с краю.
Он пошел по мосту плотины. Голавль очнулся и моментально, как уж, из рук нырнул в воду, тут же, в край верхнего омута. Только и видали.
— На что трудиться с дураками рыбу ловить, — сердился Василий Сергеевич.
На этот грех, Собачий Пистолет стоял сзади Василия Сергеевича и смотрел, и Василий Сергеевич дернул удочку и задел того.
— Вы тут не стойте, а то я глаз выстегну . Вы мешаете.
— Я с наслаждением ухожу от этой варварской работы.
— Ну и уходи к… а то я, брат, тебе не Юрий, за ножки, и в воду…
Он быстро пошел по плотине, но, выйдя на землю бугорка, визгливо кричал: — Вы, Кузнецов, не смеете мне говорить «ты» — это первое. Второе — я не позволю.
Я подошел к нему и стал ему говорить:
— Послушайте, вы же человек интеллигентный, образованный, охота вам с ними. Они же грубы. Вас не понимают. Они очень милые люди, здесь это — отдых, они рыболовы, они никогда не поймут вас, этой, т<ак> с<казать>, высоты.
Он меня схватил за руку:
— Я, я, я, знаете, я так жаждал с вами познакомиться. Вы тонкий художник. Вы наш… Ваша картина, помните, на передвижной, «Проводим» (я никогда не писал такой картины) меня заставила писать и писать. Вы только тут среди этих один меня понимаете. Эти хамы, что им мысль, верней, история мысли?
Он взял меня под руку и повел.
Я иду и слышу, кричат: «Подсачек!»
— Я вам скажу, все скажу. Я родился в Полтавской губ<ернии>, в родовом имении моего отчима Н. Н. Чернобородко. Тетка моя… Но прежде чем перейти к их родословной, я скажу, что я и брат мой, который был старше меня тремя годами, и, может быть, разница лет или, вернее, воспитание, которое он получил в доме моей свекрови, и ее личный характер, который я вам опишу потом и который отразился главным образом не на брате моем, а если взять всю эту семью, состоящую из двух ее пасынков, сестры отца и <ее> свекрови, характеристики которых я вам все, все объясню подробно.
«Господи!» — думал я.
— Когда еще мальчиком я ходил, задумчивый и угрюмый, по улицам родного города…
«Господи, спаси. Как мне от него отделаться?»
— Я уже тогда, — продолжал он, — тогда готовился стать писателем, сокрытым во мне там, глубоко. Но свекровь моей тетки Анны Филлиповны, историю жизни которой…
«Ой, — думал я, — спасите! Со-ба-чий Пистолет. Ой…»
— Европа с ее прогрессом, бегущим в изысканиях далеких путей, проявляет индивидуальность, разбрасывая на путях своих достижений…
— Знаете что, — сказал я сразу.
— А что? — удивился он.
— Я вижу, что вы замечательный мыслитель и ум, а западные умы никогда не теряют время, когда у них, полных запасов энергии, должны вырваться наружу <мысли> для света и прогресса (они записывают свои драгоценнейшие сокровища). И вы должны тоже. Ваш рассказ лишь пропадет, растает, и лучшее пропало. Берите перо, бумагу. Эта природа вам даст много, и немедля выберите поэтичное место и спешите изложить ваши светлые мысли. Не медлите, не всегда приходит вдохновение.
Он взял значительно мою руку, кадык ходил по его шее снизу вверх, как будто он что-то глотал жесткое.
— Бумагу, перо, идемте.
В избе у мельника, у иконы, достали пачку бумаги и карандаш.
— Я пойду туда, наверх.
— Идите, идите!
Я был рад отделаться, но что-то жалкое подымалось во мне. Мне почему-то было жаль его. Кадык, его худобу и это прозвище.
На плотине Коля глядел неустанно на поплавки.
— Ну что, берет?
— Нет что-то.
— А Вася щучищу вытащил, и Миша двух лещей поймал. Кто это, Коля, Пистолет, Юрий привез?
— Ну, брат, он такой жулик и ёрник — его все знают. Он говорить может год без передышки.
— Как же, он женат ведь?
— Да, женат. Жена, рожа старая, его бьет. Он в «Русском Слове» справочник.
— Почему же он ёрник?
— Ну, три дела, брат, в суде было, курсистки. Он заговорит их и потом — ау.
— Да что-то непохоже. Что ж это у тебя не берет?
Вытащили, червя не было.
— Что ж ты ловишь еще? Где ж червяки?
— Должно быть, съели.
Я стал вновь ловить и увидел, обернувшись, как литератор сидел наверху песочного обрыва и отмахивался от комаров. А Юрий дрых в тени палатки, и моя собака Феб, пойнтер, тоже спала у его живота. Около ходили коровы, мирно щипали траву. Было пять часов дня, надо заказать варить уху и жарить лещей. Я взял ружье, крикнул Феба и через час принес двух тетеревят. Они были большие. Обед будет настоящий. Когда я возвратился, стол уж был накрыт. Собачий Пистолет все сидел на бугре. Юрий за столом. Вася поймал еще окуней и щуку. Куров что-то говорил, подняв брови, Мише Багряновскому. Иван Васильевич и Батранов ставили на стол закуску и самовар. Самовар был огромный. Он был вычищен и отливал на солнце среди этой природы как необходимый член компании.
— Все готово! Обедать! — кричал Юрий.
Пошли понемногу, но и никто не подходил, чувствовалась ссора утра. Я упрашивал:
— Идите!
Все пошли — я ведь ни с кем не поссорился.
Все сели и молчали. Налили водки.
— С началом, — сказал Василий Сергеевич, — а я-то вас, Константин Алексеевич, обловил.
— Верно.
Я поднял рюмку и просил слова.
— Вот что, друзья мои. Вы здесь все переругались, и я прошу вас выпить, закусить, протянуть руку и помириться.
— Верно говорит Костя, — сказал Куров, — а то это черт-те што. Вот Миша — ты его, Юрий, обидел, а он ничего [он знает, брат, что жена-то его того], ну что тут — надо помириться.
Все стали говорить, что нисколько не сердятся. Только Собачий Пистолет встали сказал:
— Так как всякий культурный человек своего века, как и Европа…
— Сядь ты, довольно, — закричал Юрий. — Это ведь не контора. Знаем, что ты Пистолет.
Он умолк, а я ему сказал на ухо: «Говорите другое, попроще. Мы здесь отдыхаем, вас не поймут».
— Замечательная уха! О, замечательная! — А говорил — «варварство».
И. В. Блохин говорил:
— А что здесь ягоды в лесу.
— А волки здесь есть?
— Еще бы.
Василий Сергеевич прислушался:
— Неужто на мельницу приходят?
— Да вот на той неделе в Заозерье телку задрали.
За обедом водки оказалось мало, и вина не было. Юрий загрустил. Но все оживилось, когда Собачий Пистолет рассказал, отчего у него белая кожа. Оказалось, оттого, что он дворянин.
— Позвольте, позвольте, я столбовой дворянин, — заспорил Куров.
— Ты столбовой [дурак], но не дворянин, — ответил Юрий.
— То есть как же это? Нет, позвольте! Я докажу, мой папася…
— Твой папася, — перебил его Юрий, — служит на железной дороге по тарифу или черт его знает по чему, ты сам говорил мне, что он из кантонистов, то есть его дед. Он же отдавал тебя в филармонию. Я видел, брат, документы. Ну что, почему ты столбовой?
— Позвольте, позвольте, я дворянин столбовой не по папасе, а по мамасе, вот что. Вы извините, постойте, моя мамася была игуменья Успенского собора, то есть не собора, монастыря.
Все хохотали.
— Что вы смеетесь?
— Что ты, леший, ты от игуменьи родился?
— То есть как так, от игуменьи? Это была бабушка, она пошла потом в монастырь, урожденная, — сказал <Куров>, грозно и значительно сдвинув брови, — Сверчкова-Попчипузова.
Все хохотали. Он был доволен и замолчал.
— А ты, — сказал Юрий литератору, — никакой не дворянин, так как фамилия твоя Жучкин. Из дворовых людей, прозвище собачье. [Может быть, потомок псарей, и это еще хорошо, псари, а вероятней, из лакеев.]
Собачий Пистолет вскочил, глаза бегали во все стороны.
— Да, я не имею удовольствия быть незаконным сыном князя Голицына. Но отец мой статский советник Христофор Викторович Жучкин.
Опять все — «ха, ха, ха».
— Ну, прощайте. Когда приезжать? — говорили Иван Васильевич и Батранов.
— Да мы здесь останемся завтра целый день. Приезжайте к семи вечера.
— Я не могу остаться, — сказал Собачий Пистолет. — Мне в Москву надо утром.
— У вас есть оружие? — спросил он у Ивана Васильевича.
— Чего? Оружия? Нету.
— А как же стада волков?
— Чего тут, явный факт! Они нешто нас съедят? Не, им ты худой. Вот его бы, — показал Батранов на Юрия, — а в тебе есть-то што?
Все смеялись. Выпили на прощанье. Положили яиц, ватрушки в дорогу.
— Ну прощай, законный сын, — говорил Юрий, уж изрядно выпив. — Мне совершенно плевать, чей я сын — Голицына или еще хуже. Мне все равно, но я твердо знаю, что я еще не сукин сын, а это много. Ну, прощай.
Собачий Пистолет сунул мне бумагу, сказав:
— Прочтите. Я вас увижу и [доскажу потом], когда не будет этих…
Миша Багряновский:
— Я тоже поеду, мне необходимо завтра к Зимину — дела.
— Ну, прощай, Мишка, не сердись.
— Я не сержусь нисколько. И потом, она ведь и не жена мне, то есть по закону. И мне все же неловко как-то.
— Уехал, слава Тебе, Господи. Мишу жалко. Дурак ты, Юрий.
— Ты за каким лешим привез этого болвана к Константину Алексеевичу?
Юрий глядел и молчал.
— Да, но вот что, я в редакции сказал, еду к Коровину, а он: «Поедемте вместе». Я его хорошо знаю и вижу, что он меня надул. Зачем он приезжал, неизвестно.
— Да ты знаешь его хорошо?
— Нет, очень мало.
— А разве ты его не знаешь? — обратился ко мне Юрий.
— Совершенно не знаю. Я даю тебе честное слово.
— Странная штука!
Кузнецов хохотал, и глаза закрывались сами по себе.
— Я его, — сказал Куров, — знаю. Такая балда, жулик. Он же справочник в редакции. Ну, вот что-нибудь в библиотеке отыскать, вырезки прошлого года. Его посылают, а жена дурочек держит.
— Да я знаю. Я думал, что это Юрий — кого к Косте привез, зачем это? Он подловит девчонку, а жена потом сводничает.
Вася ржал, Юрий мигал.
— А почему Собачий Пистолет кличка?
— Он говорит, так похоже. Его в кружке Мишка Климов прозвал, я знаю.
— И ты совсем его не знаешь, Юрий?
— Не знаю. Ха-ха-ха!
— Постойте, он тут мне оставил рукопись, на бугре что-то писал. Вот она, читай, Юрий.
— Где очки?
— Дай я прочту, — сказал Куров.
— Читай, читай.
РУКОПИСЬ
«Природа и культура»
Если европейский глаз возмог бы проникнуть в ту чудовищную природу вещей, которая окружает меня в настоящую минуту и тоже моего собрата и единомышленника, страдающего окружающим невежеством и варварством среды, из которой нет выхода.
Добрейший друг мой, Константин Алексеевич, я жму Вашу счастливую руку и говорю, да, брат, судьба нас связала, но они, они, эти убийцы энергии и вдохновения, задушили своим началом это наше с Вами начало близкого, истинного знакомства. Если б я не стал купаться, то ход событий получил бы обратную сторону. Но я спасу Вас во что бы то ни стало. Я приду один и спасу Вас. Я вырву Вас из когтей некультурных людей. Конечно, не лишая Вас знакомства с умнейшим — это Н. Н. Куровым. А остальные?! А эти берега, которые поросли глухими кустами, и эта мельница. Ах, они ждут Вас, Ваших рук. И рук европейцев — железа и бетона — и дорожек, посыпанных песком. Эта река тоже неровна и разнузданна, как Ваши пошлейшие друзья (кроме Н. Н. Курова), глупые. Жилище мельников — что это? Разве они поймут Ваши идейные картины «Учитель» и «Проводим» (я никогда и не писал таких) — никогда. Им дороже печной горшок. Мы разрушим с Вами этот мир. Это место будет ровно — реку введем в берега и омостим края камнем, где не будет зарослей и сору. И поставим купальню для безопасного употребления. Да, я это хочу, я отныне буду влиять на Вас, страдающий друг и брат мой. Это Ваше имение я возьму отныне в свои руки, и жена моя Л.Н. будет им распоряжаться. Она насадит цветы и сделает клумбы, и Ваши картины будут покупать иностранные меценаты и говорить о них, как и у нас. Культура.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Охота… рыбная ловля… Коля Куров.
