ВОСПОМИНАНИЯ ПУТИ К СВЯТЫМ МЕСТАМ ДЕЯТЕЛЬНЫМИ СВ. КИРИЛЛОМ И МЕФОДИЕМ
Несколько слов от публикаторов:
Среди славных русских женщин, потрудившихся на благо национальной самобытности своего народа, на укрепление державного образа России, так ненавистного нашим врагам, внешним и внутренним, на видном месте деятельность графини Антонины Дмитриевны Блудовой (1813—1891), вспоминаемой с благодарностью всеми её современниками, настроенными благочестиво и в высшей мере патриотично. Её благотворительность и гражданская позиция снискали искреннее уважение таких светлых умов своего времени, как Фёдор Тютчев и вожди славянофилов — Алексей Хомяков, Иван Аксаков и Юрий Самарин; к мнению А. Д. Блудовой прислушивались историки, педагоги и духовные лица. Вся жизнь Антонины Дмитриевны — сплошное служение благородным стремлениям честных людей жить с пользой для страны, любить труд и спасительное слово утешения.
Отец нашей героини Дмитрий Николаевич Блудов (1785—1864), крупный государственный сановник, дипломат, а в молодости литератор, друг Н. М. Карамзина, В. А. Жуковского и К. Н. Батюшкова. Его старшая дочь Антонина родилась в Стокгольме, там Дмитрий Николаевич состоял поверенным при Шведском дворе. Затем он служит в той же должности в Лондоне, после чего возвращается домой, где ему были вверены ответственные поручения. Дети росли в достаточной семье, получая отличное домашнее образование, а связи отца помогли войти в круг людей избранных и просвещённых.
В России настала пора широко развернуть школьное дело, для этого требовалось пробудить частную инициативу. Создание школ в имениях на средства помещиков и благотворителей было хорошим подспорьем земскому просвещению, возникают и более высокие уровни воспитательных учреждений — православные братства. Как говорили тогда: подошла пора поставить просвещение под знамёнасвятых Кирилла и Мефодия. Так камер-фрейлина Императрицы Марии Александровны, Антонина Дмитриевн Блудова, горячо взялась за создание Кирилло-Мефодиевского Братства в городе Остроге Волынской губернии. Место было выбрано неспроста. Ведь здесь первопечатник Иван Фёдоров выпускал беспримерные Острожские издания Библии и Букваря. Но с течением столетий место это захирело, перешло в руки монахов ордена капуцинов, а потом и вовсе запустело. Вот на этих-то руинах и надо было строить школы, жилые корпуса, возводить благолепный храм. Всё по силам оказалось благородной представительнице из старинного рода Блудовых. Антонина Дмитриевна все свои личные средства, с прибавкой ещё денег от продажи драгоценностей, сумела употребить на дело, чтобы построить здесь не только школы, но и корпуса для учащихся и педагогов, и, конечно, воздвигнут был храм Божий, для общей молитвы. Устав Братства разрабатывал ещё её отец, граф Дмитрий Николаевич, высочайше утверждён в 1865 году. Открылись начальная школа и приготовительное женское училище. Прошёл ещё год, и Острожское Кирилло-Мефодиевское Братство объявило набор в первый класс высшего женского училища имени графа Д. Н. Блудова. Обязательными предметами тут были Закон Божий, церковно-славянский и русский языки, а также русская словесность и отечественная история, серьёзно уделялось внимание усвоению уроков географии, арифметики, чистописания, пения и музыки. Конечно, женское обучение не должно обходиться без рукоделия, и оно здесь школьницами успешно осваивалось. Образованные женщины-христианки готовились к жизни практической, связной с трудом и трудностями. Разумеется, в училище беспощадно боролись с лживостью и лукавством. Правдивость, честность — непременные свойства достойного человека.
Заботилось братство и о странниках, направлявшихся из Киева в Почаевскую Лавру. Со всей России притекали к святыне богомольцы, и на братском подворье каждый находил благословенный приют. Подворье заложили в год рождения Цесаревича, будущего Императора Николая Второго. И кто только тогда не откликнулся на призыв пособить, отстроить и благоукрасить Острожское братство. Императорская семья, дамы-аристократки из высшего света, и среди них представительницы знаменитых семей — Долгорукова, Шереметева, Карамзина и Анна Тютчева, старшая дочь поэта. До 1875 года все братские школы графиня А. Д. Блудова содержала на свои средства, и только позже часть расходов взяло на себя Министерство Народного Просвещения, само собой, помогли проценты от вклада, оставленного графом Д. Н. Блудовым. Год от года богатела братская библиотека. От первопечатных Острожских изданий Ивана Фёдорова до самых новейших трудов историков и славистов — всё береглось и внимательно изучалось. Педагогические публикации великого хирурга Н. И. Пирогова, а у него есть и такие, а также яркие, поучительные беседы народного учителя Татевской школы Сергея Александровича Рачинского, а вместе с тем и весьма важные в педагогическом отношении заветные мысли обер-прокурора Синода К. Н. Победоносцева — всё было к месту и на пользу дела. Эти мыслители, как и другие подвижники русской школы, сами переписывались с Антониной Дмитриевной, и письменный диалог растягивался на десятилетия. А уж как радовалась графиня дружбе с учёными из славянских стран, ведь не зря же её называли ярой славянофилкой. Ф. И. Тютчев в стихотворении, посвящённом графине, настаивал:
Во имя милого былого,
Во имя вашего отца
Дадим же мы друг другу слово:
Не изменяться до конца.
И этой приверженности к родным корням Антонина Блудова до конца жизни не изменила. Не имея своей семьи, она личное счастье находила в благотворительности и занятиях по воспитанию и обучению детей из простонародья, из крестьянского сословия в особенности.
В литературе имя А. Д. Блудовой хорошо известно. Её основные воспоминания печатались в «Русском Архиве» (1870-80-е годы), а затем вышли в Москве отдельной книгой в 1888 году. О своём Острожском Кирилло-Мефодиевском братстве она рассказала в произведениях: «Путешествие в Острог», «Пять месяцев на Волыни», «Сказание о преподобном Феодоре, князе Острожском». Не устарели записки графини о святынях Почаевской лавры, а также публикации в журналах «Странник» и «Семейные Вечера». На этих страницах современники находили выразительные портреты знаменитых людей — литераторовиз круга знакомых её отца и виденных ею самою, рассказы о громких политических деятелях, вершивших историю, о духовных подвижниках Божиих и страдальцах за судьбы народа православного. Горькую судьбу Отечества, связанную с Крымской войной, Антонина Дмитриевна переживала особенно остро, и продолжалось это более тридцати лет.
Весной 1875 года графиня вместе с сестрой, Лидией Дмитриевной, поклонившись святому Сергию в его Лавре, отправилась в Крым, чтобы воочию обозреть места боевой славы и то, что стало с морской твердыней — Севастополем. Сёстры Блудовы увидели удручающую картину. Героический город лежал в развалинах, рядом и вокруг тяготело как бы онемение, чувствовалось безволие. Да и как по-другому, ежели пресловутый Парижский трактат отчуждал наше море, запрещал отстраивать у себя крепости и возрождать собственный флот? Ополчившиеся против России державы с Францией и Турцией во главе, подогреваемые Англией и тоже бессовестно совершавшей агрессию, другие страны-сателлиты — все в сговоре учинили тот позорный трактат, и разорвать его потребовалось время. Оно настанет в следующую эпоху, в царствование Александра Третьего, когда на Российский Престол воссядет царь-богатырь. Он монаршей волей начнёт отстраивать новый Русский Флот, и отстроит — сильнейший и могучий. И тогда будет опять над черноморскими водами реять победоносный Андреевский флаг, и Чёрное море снова будет Русским, как и было испокон века.
А пока — горькая истина: Севастополь, поверженный и разорённый. Антонина Дмитриевна в своих дорожных записках негодует. Так, 20 мая 1875 года она запишет: «Отправились в четвёртом часу на катере по Южной Бухте, мимо страшного разорения казарм и огромного госпиталя с остатком купала, где была церковь; и сюда, без зазрения совести, стреляли самыми сокрушительными зарядами англичане и те же самые французы, которые подняли такой крик против немцев, когда попали одна или две бомбы в один из парижских лазаретов во время осады французской столицы. В самой Инкерманской киновии, в скале с выбеленной дверью, на маленький балкон, который вместе служит окном для пещерной церкви, вырытой руками св. Климента, Папы Римского, множество штуцерных пулей засело, и множество следов ружейных выстрелов: это было приятное развлечение английских офицеров — стрелять, как в мишень, в эту скалу, освящённую памятью мучеников первого века Христианства!.. Не так относится русский человек к чужой святыне». Пояснения графине и её спутникам, осматривающим Севастополь с моря и на суше, давал адмирал Павел Александрович Перелешин (1821—1901), прямой участник Крымской войны, назначенный градоначальником Севастополя в августе 1873 года, и с душой взявшийся за возрождение городской жизни.
Воспоминания… воспоминания! Одни из них возвышали гордость, другие обостряли горечь. Здесь полегли врагов полчища, и для множества своих сынов город-герой стал братской могилой. Молитвенно вспомним всех, а дела других и в живой памяти. Вот, основательница Крестовоздвиженской общины сестёр милосердия, Великая княгиня Елена Павловна (1806—1873), проявившая себя когда-то как незабвенная меценатка: её покровительством пользовались великие русские художники — Александр Иванов, Карл Брюллов, Иван Айвазовский и другие мастера кисти; общеизвестны её благодеяния Русскому музыкальному обществу в Петербурге. В пору обороны Севастополя сёстры Крестовоздвиженской общины изо всех сил потрудились на перевязочных пунктах и в подвижных лазаретах, помогали врачам и при операциях. В Общину сестёр добровольно набирались женщины, не связанные семьями, все, кто в смиренном терпении получает крепость и силу от Бога. В Крыму в разгар войны боевыми буднями трудилось 200 сестёр милосердия. Пример Великой княгини Елены Павловны и созданной ею Крестовоздвиженской общины положил началу движению Красного Креста, впоследствии охватившему весь цивилизованный мир.
Свои крымские впечатления Антонина Дмитриевна Блудова изложила в публикуемых «Воспоминаниях…». Впервые эти очерки появились в журнале «Семейные Вечера» (1876, № 3-5).
Текст и вступление подготовили библиографы М. А. Бирюкова и А. Н. Стрижев.
ЧАСТЬ I.
12 июля 1875 года. Село Брыково.
Вот они опять знакомые места! Иду по старой дорожке сада: вот сельское кладбище, сельская церковь; сельское училище на горке; внизу лежит деревня со своими цветущими палисадниками, со своим тихим, зеркальным прудом и длинноногие, длинноносые аисты сидят важно и задумчиво на крышах хат; а даль всё холмистая, волнистая, русская равнина, вся в необозримых полях, да на самом краю горизонта синева лесов и ярко-зелёные главы маленьких церквей, разбросанных по этой лесной синеве.
Опять будничная жизнь со своею муравьиною деятельностью сельского хозяйства. А между тем, невольно приходит на мысль, что это обширное поле сражения; и там, на этой зелёной опушке леса, вверху, ещё можно видеть ров и шанцы крепосцы с большим каменным, мальтийской формы крестом, у самого угла укрепления, на месте, где пал начальник христиан, и насупротив, могильные курганы татар свидетельствуют, какой дорогой ценою продал он свою жизнь. Но кто он был? На чьей стороне осталась победа? Давно забыто! Мы видим только, что здесь тоже земля пропитана русской кровью, что нелегко далось нам единство государства, а без этого единства погибло б даже имя русское и вместо него нашли бы этнографы какие-нибудь скудные следы наречий духовно-обнищавших племён, как лухичане или слoвeнцы, раздробленных и раздробляющихся поныне на подразделения до атомов языка и народа.
Это ежедневная картина, это давно усвоенные убеждения, сложившиеся в основание eжeднeвнoй, долголетней борьбы; а недавно виденное, недавно пережитое является тревожным, но прекрасным сном.
Наконец исполнен задушевный обет благодарной молитвы к Богу, на развалинах новейших времён, свидетельствующих о народном страдании и славе, и вместе исполнен долг поклониться святым местам, где подвизались и проповедовали, священнодействовали, учили и страдали просветители наши св. Кирилл и Мефодий. Два года назад посетила я остатки Велеграда, архиерейской кафедры св. Мефодия, — нынче, только что воротилась из древнего Херсонеса под Севастополем, где св. братья крестили первых славян, где впервые в душу св. Кирилла запала мысль о сочинении правильной азбуки для нашего языка.
Выехали мы из Петербурга с сестрою Лидией Дмитриевной в конце апреля, и дорогой поклонились святым угодникам московским и св. Сергию в Троицкой лавре. У Троицы видела я в последний раз на земле одну из наших учёных знаменитостей, Александра Васильевича Горского, со светлой душою своею, ясным умом, глубокой учёностью, честнейшими отношениями к науке, свежей впечатлительностью, скромностью среди необыкновенных успехов в учёном мире и непоколебимым спокойствием веры, с которою он разбирал и опровергал учение безверия во всех его современных оттенках. Любо бывало слушать в те тихие часы после вечерни, когда он сиживал у отца моего в монастырской гостинице, с архимандритом Михаилом и профессором Кудрявцевым, и оживлённая, но мирная и безжелчная беседа озаряла ум, согревала сердце и окружала их самих и нас, слушающих, какой-то атмосферой светлой, благодатной тишины. Такое, по крайней мере, на мне оставили впечатление эти, дорогие памяти, вечерние беседы. На этот раз, 24 прошлого апреля, уже Горский не был с нами в монастырской гостинице, но он принял меня у себя в академии, в большом кабинете своём, великолепных размеров, с расписанным аллегориями и девизами потолком времён Екатерининских, со шкапами и столами, полными книг; вместе и величаво и уютно смотрела комната, напоминая несколько Бенедиктинские и Бернадинские монастыри прошлого и предпрошлого столетий. Так подходяща к лицу и разговору хозяина эта комната. Первую минуту меня поразила перемена Горского, но перемена только наружная; он постарел — длинные волосы, длинная борода, совершенно белые, серебристые, худоба и слабость во всех движениях и какое-то выражение усталости были не похожи на его прежнюю здоровую бодрость, но глаза смотрели также светло и тихо, приветливо, как всегда; этот взгляд вполне нормальный меня успокоил. Я узнала, что он был очень болен, но что выздоравливал и собирался лечиться летом; — я была полна надежды. Не смея утомлять его, я недолго осталась. Он особенно спрашивал об Императрице, о том, не будет ли она этот год в Лавре, вспоминал про царские посещения, и повторял с какой-то грустной настойчивостью желание своё увидать Её в этот год. Он с особенным, благоговейным чувством всегда относился к Ней; но этот раз было какое-то грустное, как бы нетерпеливое стремление к встрече с Нею. Я только после узнала, что он сам считал себя приговорённым к смерти, и потому ему так хотелось проститься с Государыней. Меня очень поразило это, и я с каким-то чувством беспокойства слушала его, стараясь отдать себе отчёт, не предчувствие ли чего-нибудь недоброго для Императрицы его так тревожило? Это было предчувствие, но предчувствие и даже уверенность в близости своего собственного конца, и желание видеть Её в последний раз.
Не думала я никак, что в последний раз принимаю его благословение! Это было утром 25 апреля, после литургии, и грустно мне и утешительно, что с его благословением отправилась я ещё этот раз в путь. Пробыв в Калуге недели две, пустились мы дальше в путь чрез Тулу и Харьков, на открытую только прошлой осенью дорогу Севастопольскую.
На Алексеевской станции стояли несколько минут. Сидя у дверец вагона, я увидела на платформе человека в чуйке, но чисто выбритого, с коротко остриженными волосами, в усах и с таким отпечатком старого служивого, который трудно описать, но сейчас узнаешь. Подошёл он ближе к вагону, и я увидела у него Севастопольскую медаль, которая неотразимо влечёт меня знакомиться и дружиться с каждым, носящим её. Я, разумеется, вступила с ним в разговор. Он служил в Колыванском полку — одном из геройских полков южной армии; служил сперва на Дунае, потом последние 9 месяцев под Севастополем. Он оказался весьма сообщителен, но frondeur; о Французах отзывался с величайшим сочувствием: «Молодцы, — говорил он, — храбрый и весёлый народ, мы, бывало, как пойдём убирать убитых, так и выйдем за линию; ну, и они выйдут; бывало, сигаркой поменяешься, или скажет „Вуле?“ и нальёт своей водки; а она у него славная! Ну, и мы скажем: „Вуле, муст, русский табак?“, а Француз скажет: „Доне“! и возьмёт сигарку, закурит, да свою на промен даст».
— А дрались они хорошо? — спросила я.
— Как же не хорошо — отлично!
— Ну, а англичане?
— Ну, это народ нежный.
— Как это нежный? — спросила я с изумлением.
— Да, жить им больно хорошо. Провиянт всё наилучший — мясо, хоть куда; хлеб всё белый; пиво пей сколько хошь, и горелка у них крепкая; бельё тонкое, одежа тёплая. Ну, вестимо, и делается нежен [1]. Они драться оттого и неохотны. Не хочется оставить такую хорошую жизнь — они и боятся умереть. Приходилось офицерам всё их понукать, да погонять. Офицеры бывало лезут, а за ними никого. Вот, наш брат, как голодал, да тухлым сухарём кормился, так и всё равно, жить ли, умирать, всё равно! На Дунае-то нас дурно кормили, а тут, почитай, и не кормили совсем.
Грустно было слышать такие отзывы, — которые фабриковали и те, которые, сговорившись с ними, спускали фальшивые ассигнации, именно по подрядам для доставки провианта, живут в богатстве, роскоши и почёте поныне!
Но, разумеется, такая дума не была «мыслями вслух», а я спросила:
— Скажите-ка, пожалуйста, про итальянцев и турок. Эти каковы?
— О! Эти были больше «по части работ», — отвечал он с добродушным презрением.
Эта оценка простого солдата, видевшего вблизи и не раз в рукопашном бою союзные против нас войска, очень забавна. Но надобно и то сказать, что итальянцы, весьма неохотно умирающие вообще, в этой войне участвовали особенно неохотно, что была сильная оппозиция в камерах в Турине против объявления войны России, которая их не раз спасала, как они открыто и благородно говорили в заседании палаты, напоминая о Суворове и наполеоновских воинах. Кавур один знал, что ценою этой маленькой подлости покупалось им у Наполеона объединение Италии.
Но, поезд тронулся, и я простилась с Колыванцем фрондером; это очень редкий тип между отставными солдатами у нас, слава Богу!
Между тем, день вечерел. Мы устроились довольно покойно на ночь, и проспали Сиваш. Около Симферополя только разбудили нас, и мы вышли на платформу погулять; следующая станция значилась Альма, и все призраки прошедшего пробудились во мне. Альма — стало быть, море недалеко — море это, Чёрное море, о котором думала и сокрушалась я столько лет, море, полонённое и поруганное нашими врагами, море, где мы не были вольны плавать, по берегам которого мы не были вольны строиться и строить! Море, которое сделалось для меня дорогим синонимом чести и независимости России! — «Далеко ли поле битвы на Альме?» — спрашивала я; но отвечали, что не тут дрались, а через три станции, в Севастополе. Осада и все эти одиннадцать месяцев мученичества России затмили для ближайших соседей всякое другое сражение, как ни важно оно было по себе. Всё прошедшее переживалось у меня в думе, по мере проезда по этим местам, по мере того, как имена скорбные, славные, дорогие прочитывала я на станциях. Так доехали мы до Бельбека, и вдруг, между зелёными возвышенностями, открылся первый вид на море! Нет слов для выражения моих чувств! Мне казалось только, что если б этот вид моря открылся передо мною в то время, когда ещё тяготела над ним оскорбительная статья парижского трактата, я бы не могла вынести этого вида! Мгновенно мысль перенеслась к Государю, к осени 1870 года в Царском селе и к князю Горчакову, к великой радости этого дня. Скоро море скрылось из глаз, промелькнули церковь и пещерный балкон Инкерманского скита; немного далее, мы остановились перед вокзалом. Приехали мы к нашим мученикам, к нашему граду из градов, достигла я цели, к которой стремилась 20 лет!
20 мая 1875 года.
И вот мы на далёкой оконечности России стоим перед южным синим морем с его глубокой очаровательной бухтой и диким разрушением его берегов, с громадами развалин в их печальном хаосе по всему протяжению его заливов. По опустошённым улицам сам пугливый кролик спокойно пробегает и норы свои строит в разрушенных домах и подвалах; самые сады увяли, только исковерканные, суховерхие деревья, там и сям, болезненно прозябают, и всё как бы в заколдованном, тяжёлом сне ожидает… когда глас Божий раздастся на этом поле мёртвом и встанет Собор велик.
Тут один только зеленеющий, цветистый угол; он поднимается, красуясь юной зеленью своею над морем, а над вершиной его стоит высокий крест, как перст, указывающий на безмятежное, синее, сияющее небо. Этот один живой угол земли — место покоя мёртвых! Тут отдыхают те, которые с раздробленными членами, с израненным телом отстаивали, одну за другою, развалины эти и легли рядами, тесно, дружно, безропотно на родной земле, отдавши в жертву, перед этой последней жертвою, всё, что имели дорогого и милого на свете, — а число их «сто тысяч» и более! Это славное кладбище северной стороны, это братские могилы!
Тут мы уже вчера были, а нынче посетили другое огромное кладбище: поле сражения Инкерманское, и молились в киновии св. Климента. Тут уже начинается, так сказать, пролог к проповеди св. Кирилла и Мефодия на русской земле.
20 мая 1875 года.
Утром сегодня мы были приятно удивлены визитом Николая Р.; он присоединился к нам, и мы опять отправились в 4-м часу на катере по южной бухте, мимо страшного разорения казарм и огромного госпиталя с остатком купола, где была церковь; и сюда, без всякого зазрения совести, стреляли самыми сокрушительными зарядами англичане и те же самые французы, которые подняли такой крик против немцев, когда попали одна или две бомбы в один из парижских лазаретов во время осады французской столицы. В самой Инкерманской киновии, в скале с выбеленной дверью, на маленький балкон, который вместе служит окном для пещерной церкви, вырытой руками св. Климента, папы Римского, множество штуцерных пулей засело, и множество следов ружейных выстрелов: это было приятное развлечение английских офицеров: стрелять, как в мишень, в эту скалу, освящённую памятью мучеников первого века христианства! Лорд Ельгин, по крайней мере, увозил для музея остатки древних зданий из Греции, — его соотчичи истребляли самые скалы и горные стены in very wantonngs, для пустой забавы, презирая верования и привязанность к своей святыне мирных жителей занятого ими края!
Не так относится русский человек к чужой святыне. Я вспомнила один случай венгерской войны: В каком-то маленьком городе взвод одного из наших полков вошёл в отпертую церковь; она была протестантская, и противной партией ограблена. Наши солдаты набожно перекрестились, посмотрели вокруг себя, и большая жалость взяла их; подошли один за другим к алтарю и положили свои копейки или крейцеры на престол. — «На что это?» — спросил офицер. — «А для сбора на украшение ограбленного храма», — отвечали они. — «Да ведь это кирка?» — «Всё же дом Божий, — был ответ, — они по-своему да Богу же молятся». Так русский человек вчуже болеет о тех, которых веру оскорбляют. А англичанин, кощунствует и разрушает всё, что не его: будь это святыня веры сердечной или торговля края. Где же больше христианского духа? В высокомерии образованного европейца, или в смиренной любви нашего варварства, в котором хоть мало света, да много теплоты, по выражению митрополита Филарета [2]. Не знаю, как на других действует, но меня взрывает особенно это фарисейство английское с соблюдением воскресного дня, например, а в самое светлое Воскресенье удержались от пальбы англичане и французы, но поставили на своё место турок, которые и продолжали обстреливать бастионы довольно вяло, говорят, но в этот день стреляли в христиан по распоряжению других христиан! Тяжело подумать, что восемнадцать с половиною столетий христианской цивилизации высказались в возможно разрушительнейшем изобретении огнестрельного оружия, для скорейшего и полнейшего истребления друг друга! Да ещё помучительнее хотелось убивать разрывными пулями; и только благодаря энергичной инициативе и настойчивости Государя нашего, положили в международном совете, не употреблять такого варварского средства. До такой степени современная Европа потеряла дух христианства, и так её гражданственность пятится назад в язычество, с другими только формами!
Мы плыли мирно, по очаровательной бухте, мимо работ на постройку магазинов для склада товара с железной дороги, который можно будет нагружать прямо на самые большие корабли, так глубоко море здесь. Завернув потом к севастопольскому рейду, мы вышли на берег, и через несколько минут уж были у входа в Киновию. Не то дворик, не то сад со свежей растительностью на скалах, стоящих стеною у дороги, ведёт к нижней, новой церкви, поставленной Иннокентием во имя св. Троицы. Около этой природной стены тотчас обращает на себя внимание один из здешних красивых фонтанов, с большой чашей водоёма из белого камня и с позолоченным крестом над струею чистой, ключевой воды, которая тихо льётся из обделанной скалы. Как везде около наших монастырей, фонтан ли, колодезь ли имеет своё начало по преданию от первого строителя храма. Так и здесь фонтан св. Климента. Но предание приписывает его не работе святого, а чуду, им сотворенному. Как Моисей, он чудодейственной молитвой вызвал живительную струю из камня, и, по словам Спасителя самарянке, вместе с водой ключевою подарил «источник воды живой», бессмертной в слове Божием, проповедуя тут грубым язычникам, которые, утоляя свою физическую жажду у этого фонтана, принимали у старца христианина «каторжника» в этой каменоломне крещение водою и духом, из невещественного источника, утоляющего нравственную жажду, которую Бог вложил во всякую, даже грубейшую человеческую душу, и которая, сама по себе, уже есть доказательство Божественного происхождения и залог будущего очищения и преображения нашей души.
По преданию, весь край крестился после этого чуда, и до семидесяти пяти пещерных церквей тогда же устроены христианами-туземцами. В эти пещерные церкви мы прямо направились. До тех пор мысль была так занята и охвачена действительностью, рассказы нашего путеводителя о битвах при Чёрной и на Инкермане так болезненно отзывались в уме моём, что тихая жизнь Киновии исчезала в этих бурных, тёмных картинах современной, отчаянной борьбы. Но, когда мы взошли вверх в пещеру, высеченную самим святителем, и тихое пение вечерни раздалось возле нас, — стало утихать сердечное волнение; мало-помалу подействовала на меня окружающая тишина, и в сердце как бы внятно послышались слова, благодати: «Мир мой даю вам, не яко мир дает, Аз даю вам, да не смущается сердце ваше, ни устрашает». — Да! едино есть на потребу. Что наши земные утраты? Что наши минутные страдания? Что сама горькая разлука с любезными нашими в сравнении с тем освобождённым, вольным бытием души за гробом, которое так ясно понимается и чувствуется и проникает в наше сознание, когда мы стоим на этих святых местах глубокой древности и молимся теми же молитвами, которыми молились тысячи лет назад, и знаем, что тот же дух, который внушал эти молитвы, живёт и ныне в них меж нами; что с нами молятся все отшедшие от нас, что это преемство духа есть великолепное всемирное служение Богу и любви к Нему всех душ, искупленных Христом: перед Богом нет живых и мёртвых, а все живы бессмертною своею душою; одни ещё в пленении земном, другие уже в свободе загробной: и в этом молении беспрестанном, на земле и на небе, молении друг за друга земных жителей и отшедших от земли соединяются и сливаются души друг с другом и стремятся к Божеству, в котором наконец когда-нибудь сольются все, не переставая быть самими собою.
Мы часто забываем, что в мире мы одном.
Что только густой туман земных помыслов, земных грехов мешает нашему видимому общению: оттого нам кажется подчас сомнительны чудеса и, так сказать, вмешательства святых в дела людские; что тут удивительного? что тут сверхъестественного, чтоб не сказать противоестественного? Но, возражают, зачем же собственно только святых просим заступиться, а не всякого отшедшего?
Есть же у каждого из нас знакомый или друг в живых, которого особенно почитаем, или особенно любим за его чистоту душевную, за его жизнь беспорочную, и которого молитва кажется нам действительнее и святей собственной молитвы. Есть тоже у каждого из нас хорошие знакомые, товарищи, добрые малые, которым даёшь поручение достать билет в театр, нанять дачу на лето, даже протанцевать кадриль с дамою, сидящей без кавалера на бале; чувствуешь, что его добродушие дойдёт до такого самоотвержения; но в голову не придёт просить его помолиться за нас, хотя он, вероятно, бывает в церкви, и даже молится, вероятно, искренно.
Почему же многие не понимают и возмущаются заступничеством святых, признанных нашею церковью? Не те ли они друзья наши, которых особенно просим молиться? Один раз, как-то давно, в разговоре с Lady Bloomfield, мы коснулись этого верования, и, как протестантка, она очень восставала против этого. Я говорила, что можно не одобрять легкомыслия или недобросовестности, к прискорбию встречающиеся в колонизациях, но исключать возможность для просветлённых душ молиться за земные нет никакого основания, если только признаёшь бессмертие души. Но она всё отвечала «They Sleep» -они спят до дня страшного суда. Меня эта мысль о тысяче — или миллионнолетнем сне возмущала в мою очередь. Видно, сильно заняла она меня, ибо недолго спустя, во время случившейся со мной болезни, в бреду ли, во сне ли, не знаю, но мне представилась замечательная картина. Какой-то ослепительный свет сиял всюду, такой яркий, и ясный и радостный, что кроме света ничего не видать было мне, но несказанное веселие, ликование, торжество наполняло душу мою; и вот, среди этой светлости, в одной стороне обрисовалось что-то в роде светлейшего, прозрачного покрывала или занавеси, сквозь которую виделись мне светлые же, ликующие лица друзей, недавно умерших, о которых я очень тосковала тогда. — «Что это?» — спросила я одного из них. — «Видите, это прозрачное покрывало? — был ответ. — Это всё пылинки света; каждая, сама по себе, атом лучистый, частичка лучей сияющего лица Божия и каждая составляет которое-нибудь из благодеяний ежедневных, не замечаемых вами по своей ежедневности, ниспосылаемых Богом на землю. Это живительный луч солнца, это росинка утренняя; это благодатный дождь; это шелест ветра в густой листве; всё это радости или благословения, и каждому из нас, умерших на земле, даётся радость радовать землю нашу одним из этих малых благодеяний, которые вместе взятые, составляют благоденствие или испытание трудящимся и обременённым вашего земного края, бывшего и нашим. „Отец мой делает, и Аз делаю“, — сказал Спаситель, так и все умершие о Господе деятельны, по Его велению, и покой наш есть спокойствие, а не бездействие души». В такой поэтичный образ сложилась мысль моя в эту болезнь. Во дворце Дожей в Венеции есть картина Тинторетто: «Призвание праведных в царство Божие». В середине изображён Спаситель, сидящий на престоле, а на первом плане огромной картины, внизу и с боков и повсюду, множество человеческих фигур, неудержимым полётом стремящихся к Нему. Что за быстрое движение, что за радостные лица, какое их неисчислимое множество, и какое единство в этом стремлении к одному средоточию: Христу! И чем дольше вы смотрите, тем больше лиц отделяются от групп и выступают перед вашими глазами: точно как бывает со звёздами на ясном небе ночном.
Ты впивайся в них очами
И увидишь, что вдали
За ближайшими звездами,
Тьмами звёзды в ночь ушли;
Вновь вглядись, и тьмы за тьмами
Утомят твой робкий взгляд:
Все звездами, все огнями
Бездны синие горят.
Эта картина вдруг вспомнилась мне; но живее всякой картины зароились в сердце все светлые души милых моих, все геройские души падших здесь, — все великие, святые души первых мучеников здешнего края — и сам иерарх, принявший слово Божие от апостола Петра, присланный сюда Господом возделать ниву, где было уже брошено семя другим апостолом, братом Петра.
С этой великолепной картиной пред мысленными очами, я пошла в самую церковь, где служили вечерню. Это тоже пещера, но с расписанными и позолоченными стенами и сводами (уже после крымской кампании). Здесь, как на каждой странице всеобщей истории, встречаем ту же свободную волю человека, слепо исполняющую высшую волю, когда воображаете даже, что она ей противоборствует. Климент, сосланный из Рима за распространение христианства, вносит с собою в богатые колонии приморья ту самую веру, которую римский цесарь хочет искоренить. Работа, тяжёлая для старца, не истощала нравственной силы изгнанника и, высекая камень на постройки язычников, он с товарищами, осуждёнными на ссылку с ним, устраивал в оставшихся от вывозимого камня углублениях престолы и жертвенники; — и создавались в пещерах Тавриды новые римские катакомбы!
С каким умилением молишься в этой маленькой церкви, думая о времени, когда преследуемые христиане со своим старцем пастырем здесь собирались для молитвы вечерней, как собралися мы теперь, и тихое пение клира слышалось, быть может, издали, неведомой, странной гармонией какому-нибудь проезжавшему мимо римскому всаднику, или греческому эпикурейцу, бродящему на закате солнца по ущельям Инкерманских гор.
Везде повторяется это великое таинство совершающегося исторического всемирного кризиса, так невидимо и неведомо большинству людей, даже тем, которые мечтают, что они управляют судьбами человечества. И везде и всегда простые, детские души, презираемые мудростью века, понимают и принимают в себя глагол будущего, и на них строится обновлённый мир, и из-за них милует Господь весь народ, как помиловал Израиля ради семи тысяч верных, скрывающихся в пещерах, как здесь, когда пророк Илья отчаивался в спасении развращённого Царства.
Конечно и теперь, такая же оклеветанные, осмеянные нашим гордым развратом, или скрытые от нас чистые и крепкие души страдают, молятся и трудятся, и ими-то стоит наша земля.
Не такие ли это были души тех, которые здесь, в двух шагах от Киновии были сброшены тысячами с крутых высот в ущелье, и погибли от людской ненависти и злобы, от легкомыслий и нерадений людских в день 24 октября, в день, посвящённый иконе, которую простолюдины зовут «Скорбящею Божиею Матерью».
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Воспоминания пути к святым местам….
